Текст книги "Великий тес"
Автор книги: Олег Слободчиков
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Annotation
Первая половина XVII века. Русские первопроходцы – служилые люди, торговцы, авантюристы, промысловики – неустрашимо и неукротимо продолжают осваивать открывшиеся им бескрайние просторы Сибири. «Великий Тёс» – это захватывающее дух повествование о енисейских казаках, стрельцах, детях боярских, дворянах, которые отправлялись в глубь незнакомой земли, не зная, что их ждет и вернуться ли они к родному очагу, к семье и детям.
Олег Слободчиков
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
Олег Слободчиков
Великий Тёс
ГЛАВА 1
Бог знает, какие люди первыми селились в местах старых русских городов: ищущие рая земного или спасения души? Еще в благополучные времена царя Федора появился на Енисее инок Тимофей Иванов. Неведомо, как он оказался на месте нынешнего Енисейска, не дошли до нас слухи и о том, почему не стал, как все, промышлять ценную пушнину или торговать. В 1595 году он построил келью на берегу великой и малоизвестной тогда сибирской реки, ловил рыбу, питался травами и кореньями, пророчил, будто там суждено быть славному городу, а на месте его кельи – монастырю.
Задолго до прихода первых строителей отшельник знал, что город начнут рубить не торговые и промышленные, а служилые люди и по указу русского царя. Но скрыто было от него, когда это случится. Двадцать шесть лет ждал инок Тимофей первых строителей Енисейского острога. Монастырь Все-милостивейшего Спаса, являвшийся ему в видениях среди дремучей тайги, был заложен лишь через пятьдесят лет после основания пустоши. Это пророчество сбылось после кончины старца.
Помяни, Господи, всех страстотерпцев, положивших начало Русской Сибири!
Десять казаков тянули вверх по Оби три струга с рожью. Все они были посланы из Сургута на службы в Енисейский острог. Кони яростно хлестали себя хвостами по бокам, мотали головами, отбиваясь от гнуса, по брюхо вязли в трясине топкого берега. Равнинная река была мутна и спокойна.
– А подналяжем! – зычно орал Ивашка Похабов. Он шел первым. Не под уздцы, а за гуж, как пристяжной, тянул струг наравне с конем. Его кожаные штаны и рубаха были обляпаны грязью, раскисшие, сползшие к щиколоткам бахилы при каждом шаге гулко шлепали и чавкали. Но молодой казак был весел и горланил на всю реку: – Да потянем! Да порадуемся, что течение небыстрое…
В отряде он один был из вольных донских казаков, сосланных в Сибирь за кремлевский бунт. Шли бурлаками еще двое ссыльных: плененный под Москвой европеец Ермес и конокрад Якунька Сорокин. Брат его Михейка был беглым посадским из Москвы. Остальные – сибирские казачьи дети из Тобольска и Сургута.
Рослый, кряжистый, сильный, как жеребец, ловкий, как кот, Ивашка Похабов если входил в раж, то работал за троих, изматывая других служилых. По глупости да по молодости не понимал, что не всем Бог дал столько сил.
Десятский, Максим Перфильев, то и дело осаживал товарища. Иван слушался его, хоть был немного старше по годам, а по воинской жизни опытней. Казака по-детски восхищал ум десятского, успевшего послужить даже за подьячего. Иван с Максимом, Ермес да Филипп Михалев возвращались в Енисейский острог после прошлогодней перемены. На этот раз они шли не на год, как прежде, а на постоянную службу, в разрядные енисейские оклады.
Сургутский казак Филипп Михалев был старше Ивана лет на десять. Он строил первый Кетский острог еще до Великой смуты и теперь шел в страну Енисею в четвертый раз, вез за собой из Сургутского острога жену и двух малолетних сыновей.
Благословением первого тобольского архиепископа Киприана с отрядом казаков были посланы на Енисей три инокини. Ожидая их по указу из Тобольска, отряд задержался в Сургутском почти на месяц. За старшую среди монахинь почиталась Параскева Племянникова из Нижнего Новгорода. Две ее спутницы, Марина и Вера, были пугливыми тобольскими девками из посада за Кошелевым валом.
Когда отряд выходил из Сургутского острога, казаки были доброжелательны к инокиням, хоть и ругали их между собой за задержку. Якунька Сорокин – «красавец» с рваными ноздрями, резаным ухом и отрубленным мизинцем – сперва показывал большую охоту к духовным беседам. Но отряд старался нагнать упущенное время, люди выбивались из сил, через пару недель каждодневных тягот, сырости и гнуса, то и дело возникавших из-за монахинь неудобств стал зол на них и Якунька.
Тоболячки плотно укрывали лица платками, не вступали в разговоры с мужчинами, смущенно опускали глаза, если кто-то приближался. И только Параскева не прятала светлого лица. Глаза ее так ласково лучились самоцветами, что у Ивана обмирала душа, когда она заговаривала с ним. Спрашивала обычно монахиня о Енисейском остроге и о старце Тимофее.
Боясь ненароком обидеть ее, Иван, бывало, подолгу мычал, подбирал в голове осторожные слова, но вскоре освоился, сперва тайком, а потом откровенно, как ребенок, стал пялиться на инокиню, любоваться ею. Она же ахала и умилялась его рассказам о старце Тимофее.
– Кто-то же благословил его? – восклицала крестясь. – Или сам Господь умудрил? – невесть кого спрашивая, она глядела на Ивана голубыми, небесного цвета глазами.
От этих глаз на душе у казака делалось так радостно, что он начинал дурачиться и шалить. То запевал раскатистым басом, то налегал дюжим плечом на конский круп, да так, что выталкивал из трясины послушную и измотанную лошадку. Та, прядая ушами, удивленно косила на него круглым утомленным глазом.
Вечерами по просьбе инокини он часто говорил о старце что знал. На этот раз вспоминал, что с ранней весны до поздней осени тот ходит босой и все плачет. И плачет не о своей нужде, а от жалости к людям. Глянет на иного промышленного или служилого – и слезы бегут по его щекам…
– Ладно разут, раздет, – сам простодушно удивлялся, рассказывая, – волосяную рубаху носит и вериги!
Обласканный вниманием инокинь, он начинал посмеиваться над Тимофеем, чем приводил их в смущение. Бывало, и хохотал, задрав бороду:
– А по нужде за версту от кельи ходит!.. – Умолкал вдруг на полуслове, спохватывался и переходил на другое: – А при ските у него вкладчики: бывшие промышленные, служилые, старики и калеки. Чудно. При нем все состарились в тайге, а Тимофею хоть бы… – едва успел проглотить последнее восклицание.
Сам Иван то и дело смущался, ерзал и краснел, не зная, как рассказать строгим монахиням, что слышал и что знает. Но стоило ему попасть под чарованье голубых глаз Параскевы, слова сами собой слетали с языка.
– Чудной он! Все наперед знает. При мне как-то приказный в съезжей избе обмолвился, надо, дескать, к старцу сходить, спросить. А тот, как на помеле, прости господи, уже возле двери крестится и спрашивает: «Что за нужда во мне?» Только вспомнишь про него, он тут как тут! А зацепится, бывает, веригами или волосянкой за сучок и орет, бедный! То, что всякий юнец разумеет, ему на ум не приходит… Вот такой он, Тимофей!
Невеликим своим умишком понимал Иван: мерин – не жеребец, монахиня – не девка, и ласкова с ним Параскева совсем не потому, что он ей приглянулся, просто больше ей поговорить было не с кем. От лютеранина Ермеса с его заморскими ужимками она открещивалась. Филька Михалев, по грехам, сам шарахался от монахинь, десятский Перфильев был вечно занят заботами каравана, отвечал настороженно, опасливо и вдумчиво. Михейка Сорокин, оказавшись рядом с ними, то ли от испуга, то ли от волнения багровел, надувал щеки, потел и сопел. Другие казаки так обыденно срамословили и охальничали, что монахини убегали от них, зажав уши.
Холодными утренниками, в начале августа, повеяло осенью. А отряд к этому времени не прошел и половины пути до верховий Кети. Оттого все спешили больше прежнего, надрывались на бурлацкой бечеве. Иной раз к ночи кони и люди еле держались на ногах.
Казаки ругались, когда подпирало. Заслышав ругань, монахини пели, чтобы Богородица не услышала грубых слов, не заткнула бы свои пречистые уши и не лишила всех идущих благодати. Чем громче срамословили казаки, тем громче разносились над рекой молитвы.
Кашеварила в пути жена Филиппа Михалева, умученная переходом и детьми. Инокини пекли хлеб, то и дело хватались за непосильную работу. Но даже при самом легком деле – вести коней под уздцы – их поневы были мокры до пояса. Иван да Максим как могли оберегали бедных скитниц. Похабов в тяготах пути так сблизился с Параскевой, до того осмелел с ней, что однажды ненароком признался в тайных помыслах:
– Такие девки! Красивые, ласковые, работящие. Могли бы трех казаков сделать счастливыми. Детей родили бы… – жалостливо взглянул на мокрых, обляпанных грязью монахинь.
Спохватился, подумал, что обидел их: вылетело слово – не воротишь. Но Параскева ответила ему с дымкой печали в усталых глазах:
– Если бы не призвание к Господу, была бы я в женах, Иванушка, такой стервой, тебе бы со мной белый свет стал не мил, прости господи. Уж я-то себя знаю!
Не осудила, не обиделась на сказанное, но будто отрубила казаку гниющий палец. Больно. Но вскоре сердечная тоска унялась, а рана стала заживать. С тех пор разговаривать с Параскевой Ивану стало проще и легче.
На Парашку-грязнуху не бывает сухо. Над стылой рекой и топкими берегами Оби клубился редкий, прозрачный туман. Течение мутной воды почти не примечалось. Бусило низкое, хмурое небо. Стужа прибила вездесущий гнус, Зябкая сырость оседала на обветренных лицах путников, просачивалась под вывернутые парки и шубные кафтаны. А над головами людей курился пар. Бус то и дело просекали мелкие, колкие снежинки.
Не успели они дойти водой не только в верховья Кети, но и до ее устья. Бывалые казаки узнавали дельту, окрестности Кетского острога, а самого его все не было видно. В такую погоду легче двигаться, чем ночевать без крова и костра. Пуще всего Ивану жаль было михалевскую женку, детей и девок, хоть бы в иноческом чине.
За одним протоком следовал другой. А вдали виднелся только промозглый кустарник и чахлый березняк. Казаки в мокрой одежде громко и яростно срамословили, не стесняясь монахинь. Те из последних сил, со слезами, пели. А на низком темном небе не было ни лучика, ни отблеска.
Служилый выкрест Ермес-Иван едва волочил ноги, не то чтобы помочь коню, сам то и дело зависал на нем. Якунька Сорокин, погоняя его, матерно бранил всех еретиков и выкрестов, поносил здешних леших с водяными. Ермес в ответ бормотал под нос латинянскую тарабарщину, а нечисть подсовывала всем под ноги очередную переправу через новую или забытую протоку.
Братья Сорокины, Якунька и Михейка, уже и сами подвывали от бессилия. Илейка, младший брат Максима Перфильева, всхлипывал, не смущаясь слез. Другие насупленно молчали, раздражаясь пением монахинь.
– Э-вон! – вдруг вскрикнул по-русски Ермес, указывая рукой по ходу. – Кетский!
Иван, согнувшись дугой, тащил струг наравне с лошадью, глядел только под ноги. При оклике выпрямился, увидел край затесанного острожного тына. В тот же миг, почуяв дух жилья, стали радостно всхрапывать, прядать ушами кони. Ермес, похваляясь, что первым увидел острог, шепеляво помянул по-русски черта и получил тычок от Якуньки Сорокина. Будто в оправдание, он выругался пристойно, по-латыни.
– Эдак хоть затараторься! – благодушно разрешил Якунька, щерясь на ссыльного рваными ноздрями.
Кетский острог на устье притока Оби был построен в 1605 году. Ставился он прямоугольником – восемь с половиной на семнадцать саженей. При трехсаженном стоячем тыне виден был издали.
Первые воеводы Григорий Елизаров да Чаботай Челищев, затем письменный голова Василий Молчанов таскали этот острог с места на место, выискивая сухую возвышенность. Не в один год, так в другой его топило паводками. Вода заливала часовню во имя Святой Троицы и положенные под нее гробы с телами ермаковцев.
При очередном затоплении казаки перетаскивали острог, часовню и мощи на новое место. Винились перед покойными, просили Господа вразумить, где на этой болотистой земле предать друзей надежно и навеки.
Уже в сумерках отряд был замечен с проездной башни. Над острогом взметнулся пороховой гриб холостого залпа. Максим Перфильев отвечать не велел. Все, что могло отсыреть, отсырело и промокло. Ни у кого уже не было сил высечь огонь, раздуть трут и запалить порох в казеннике пищали.
Якунька Сорокин, державшийся последние часы суток одной только бранью, вдруг скис и обругал острожных:
– Ишь. какие глазастые! Нет бы выйти на подмогу.
Кони, люди и струги подползли к черным сваям пристани. Здесь вверх днищем лежали лодки. Дохлыми рыбинами врастали в берег два тяжелых дощаника.
Из избы возле острожной стены к прибывшим степенно вышли трое, по виду торговые люди. За ними, зябко кутаясь в шушуны и шубейки, вывернутые мехом наружу, семенили девки. Из посадских наспех срубленных избенок потянулись бабы. Одна вышла с младенцем на руках. Со скрипом растворились острожные ворота. Под проездной башней показались стрельцы в малиновых шапках. Зевая и крестя рот, последним вышел седобородый приказчик.
– Годовалыцики, или че ли? – спросил, щурясь на прибывших казаков.
– Плохо встречаете! – слезно вскрикнул ссыльный Сорокин и с укором оглядел стрельцов.
Приказчик бросил презрительный взгляд на рваные ноздри, на зарубцевавшийся комом хрящ отрезанного уха. Никто не торопился помочь казакам вытянуть струги, принять лошадей. Охая, тяжко выползли на сушу инокини в мокрой одежде. Со слезами на глазах отвесили по низкому поклону на крест часовни. Запели срывавшимися голосами.
– Вон кого принесло! – смахнул шапку старый приказчик. – Что так припозднились-то? – залепетал, оправдываясь. – Завтра встретим по чину. Нынче сушитесь и ночуйте: хотите в остроге, хотите здесь, – кивнул на избы.
– Нам бы поближе к вашим красавицам! – сбил на ухо соболью шапку Максим Перфильев. Как ни был измотан переходом, мокрый, обляпанный грязью, но перед кетскими девками все же пытался блеснуть удалью.
Те, кидая любопытные взгляды на казаков, шумно обступили монахинь, повели их в избу. Максим, придерживая саблю и выпячивая грудь, крикнул вслед:
– К себе нынче не зовите! Придем только после бани. Засмердели в пути, что ведмеди.
Бабы, жены стрельцов, подхватили детей Филиппа, взяли под руки его беззвучно плачущую жену.
– Можем и сейчас баню затопить! К полночи дойдет! – будто из-под полы приказчика, выскочил стрелец с плутоватым лицом. Глаза его беспрестанно бегали по прибывшим. Невысокий, сухощавый, пронырливый, с бритым наголо лицом, он сказал про баню и пропал. Через миг выскочил из-за другого плеча приказчика, начальственно встал впереди трех стрельцов, разглядывая казаков с вертлявым любопытством соболя. – А тебя я запомнил с прошлого года! – насмешливо впился глазами в Ивана.
Тот устало тряхнул головой:
– Упасть бы как есть. Завтра уж и мыться, и париться.
Пока казаки вытаскивали на берег струги, укрывали поклажу кожами, стрельцы увели измученных лошадей и вернулись. С ними опять пришли три любопытные девки, те, что увели в избу монахинь. Две, напоказ, были в повязках. Одна, кругленькая, конопатенькая, с добрым, ласковым лицом милой сестрицы, другая, высокая и широкоплечая, пугливо глядела на казаков большими коровьими глазами. Ее длинные руки висели метлами и несуразно высовывались из коротких рукавов вывернутого тулупа.
Третья, явно девка по стати и по зовущим взглядам, выделялась среди подружек. Голова ее и часть лица были покрыты платком, как у женщины. Для прибывших были открыты только горделивый нос да глаза. Но и того
хватало, чтобы заныли молодецкие души. Даже в промозглых сумерках вечера эти глаза светились чудным бирюзовым светом. Под поношенным шушуном угадывалась стройность стана. А глядела она на казаков как-то чуть боком, искоса, что настороженная курица или задиристый петух.
– Мы вам и воды наносим, и натопим! – с готовностью предложила конопатая, не сводя глаз с высокого, широкоплечего Ивана.
– И постираем ношеное! – баском пророкотала ее высокая подруга, переминаясь с ноги на ногу. – С дороги дальней без бани и без ужина никак нельзя!
Приказчик махнул рукой, дескать, сами сговоритесь. Зевнул в бороду. Приволакивая ноги, поплелся к острожным воротам. Следом вкрадчиво засеменили стрелец с бритым лицом и Ермес. Максим Перфильев с сожалением крякнул, окинул девок шаловливым взглядом, но как старший в отряде, подался в острог.
Иван отжал, выбил о колено мокрую соболью шапку, нахлобучил ее набекрень, встрепенулся, повел плечами и объявил:
– Коли в Кетском девки так хороши, то и среди ночи париться будем!
Сухощавый стрелец, назвавшийся Василием Черемниновым, безнадежно
спросил, нет ли у казаков чего выпить после бани. С пониманием кивнул.
– Поведем в новую избу, что ли? – спросил товарищей. По виду те были братьями: невысокие, сбитые крепыши. Они легко забросили на плечи по мешку с одеялами да по ручной пищали. Василий взял в обе руки по походному котлу. Покачивая ими, повел гостей не к острожным воротам, а в желтевшую свежими венцами, недавно срубленную избу.
– Вихорка да Тренька Савины! – указал глазами на стрельцов с мешками и с ружьями. – Пятеро нас здесь в караулах. Другие, с сотником, на службах по разным местам и на Енисее. А от этой избы баня ближе, – пояснил, почему повел сюда.
Три девки послушно брели следом за стрельцами и казаками. Вместе с ними они вошли в темную, сырую избу. В лица пахнуло смолой. Под ногами захрустела щепа. Казаки со стрельцами побросали поклажу на лавки. Конопатая девка стала набивать щепой чувал.
– Вы бы, Савина, баню затопили. Ночлег мы сами устроим, – приказал Василий как старший.
Девка, названная Савиной, покладисто кивнула, колобком покатилась к двери. Молодой стрелец, один из братьев Савиных, постучал кремнем по железной полоске, раздул трут. Стал дуть на щепу в чувале. Засветился огонек. Иван тяжко сел, сбросил на земляной пол раскисшие бахилы. Босой, скинул мокрый кафтан и стал стягивать липкую рубаху.
Длинная широкоплечая девка, которую звали Капитолиной, вскоре принесла хлеба и остывшей печеной рыбы. Зычным, теряющимся голосом, по-детски искренне и бесхитростно она отвечала на шутки полураздетых казаков. Большими руками сгребла их мокрые, провонявшие потом и золой рубахи, понесла стирать.
– Невесты! – степенно кивнул им вслед Вихорка Савин. – Купцы привезли нам в жены по царскому указу. По десять рублей рядятся. За каждую! – засопел и в сомнении покачал головой, как пашенный крестьянин на ярмарке.
Брат его, Терентий, обернулся к казакам, пояснил, ожидая поддержки:
– У торговых, что у новокрестов, совести нет. У нас годовой оклад пять рублей. Не мог наш мудрый государь отправить нам невест по такой дороговизне. Брешут, что потратились на содержание.
– Нам бы жалованье по пяти рублей! – завистливо воскликнул Якунька Сорокин. – Даром служим, по принуждению!
– А по мне без жены так и вольней! – беспечально хмыкнул Василий Черемнинов. – Смотрю на женатых – одни хлопоты.
– За хорошую ясырку' рублей пятнадцать просят! – тугодумно продолжал рассуждать Вихорка. Васькину насмешку он пропустил мимо ушей как не стоящую внимания глупость. – Было бы на что, я бы женился. Одолжаться боюсь!
Ярко разгорелась смоленая лучина. Загорелись дрова. Изба стала нагреваться. Стрельцы поговорили и ушли. Якунька уже всхрапывал на лавке. Михейка Сорокин спал вниз лицом, так и не скинув с себя мокрой одежды. Иван, подремывая, неохотно вставал, подбрасывал дров в очаг. Тихо вошла Капитолина, развесила возле огня выстиранные рубахи. От девки и от белья пахло рекой. Приметив, что Иван наблюдает за ней, она обернулась, приглушенно прошептала:
– Баня скоро дойдет. Я разбужу! Спи пока!
Так уютно и покойно стало на душе Ивана Похабова, будто отдыхал у любимых и родных, живших семейно. Разве в снах чудился ему такой покой. Ничего похожего в прошлой жизни у него не было. Он блаженно вытянулся на жесткой тесаной лавке и провалился в сон. Очнулся, когда скрипнула дверь, в избу вкатилась запыхавшаяся Савина. Окинула взглядом спавших, взглянула на Ивана. Голосом тихим и ласковым сказала, что каменка дошла до хорошего пара, а вода в котле горяча. Можно мыться.
Иван сел. Толкнул Илейку Перфильева, стал будить Сорокиных. Драный палачом Якунька сонно пробормотал, чтобы его не трогали, перевернулся на другой бок и сладко зевнул.
Трое вышли из избы полуголыми. Холодная, сырая ночь со свежим запахом снега разогнала сон. Савина принесла два березовых ведра с холодной водой из ручья, бесшумно поставила их у прикрытой банной двери, смущаясь полуобнаженных казаков, ушла во тьму.
1 Ясырка – пленница, раба (сиб.).
Вскоре те захлестались вениками. Стали шумно бултыхаться в ледяном ручье. Хохотали от удовольствия, снова грелись на полке. Послышались шаги в ночи, шорох. Кто-то постучал по кровле.
– Хороша ли водица? – заботливо спросила Савина.
– Хороша! Спасибо, девица! Баня того лучше, – заскоморошничал Михейка Сорокин. – А вот руки у нас корявы. Не можем спин потереть щелоком. Помогла бы, красавица!
Савина фыркнула и стала удаляться. Иван на карачках выполз из банной двери, окликнул:
– Не серчай, девица! Дай бог тебе жениха доброго.
– Ладно уж! – послышался добродушный смешок.
– Ой хороши девки! – забормотал, влезая на полог. – Ой хороши. Остаток ночи он спал глубоко и легко. Проснулся с радостью на сердце.
Помнил из видевшихся снов только чувство тихого, безмятежного счастья. Глядя в тесаный потолок избы, может быть, впервые, он ощутил тоску – не по телесному блуду, а по семейной жизни, которой не знал. Подумал вдруг: «Было бы что заложить, женился бы! Уж больно девки хороши!»
Хороши были все. А перед глазами стояла одна. Глазами и статью – царевна. Голоса ее Иван не слышал. Припоминал, как она в избе скинула тулуп, но голова осталась обмотанной платком. В простеньком сарафане, в душегрее поверх залатанной рубахи, неторопливо и как-то неловко она помогала подругам, отвечала на шутки казаков взглядами. Похоже, что и словом не обмолвилась, как немая.
Иван бросал на нее затаенные взгляды и все хотел увидеть губы, которые она прятала. Не мог поверить, что при таких глазах на месте рта дыра или два трухлявых подберезовика.
Казаки еще спали. Иван радостно потягивался. Тихонько вошли давешние девки, затопили очаг, повесили котел на огонь. Капа большими руками щупала сохшую одежду, убирала ее подальше от огня. Девки тихонько шушукались, посмеивались, шебаршили.
Но вот шумно распахнул дверь, вошел давешний стрелец Васька Черемнинов, и в избу хлынул яркий свет. Иван, щурясь, высунул голову из-под шубного кафтана, увидел белый, чистый снег.
– Кто у нас праведный? Кто Господа умолил? – зашумел стрелец. С утра он был уже навеселе. Видно, еще вечером, в остроге, перепала чарка-другая, утром опохмелился. – Не ты же, кур безносый! – шутливо ткнул кулаком Якуньку, притиснул Капу. Та с ревом охнула.
Казаки стали подниматься и надевать просохшую одежду. Степенно вошел в избу старый купец. Сел в сиротском углу, свесив бороду до колен. Казаки зевали, крестили рты. – Не поспели! – крякнул купец, по-хозяйски поглядывая на девок У печи. – Наказанье Господне! Здесь зимовать придется.
– Вам-то что не зимовать? – стал задирать его хмельной Васька Черемнинов. – Ржи полон дощаник, девки под боком. Пиво ставь, хлеб жуй да девок тискай всю зиму.
Светлая, как снег, тоска стала приятно перемежаться с радостью, сладостно томить сердце Ивана. Он поглядывал на глазастую и все думал: не она ли снилась ему?
Шумно вошел мокрый после бани, румяный Максим Перфильев. Иван с ревностью приметил, как засветились бирюзовые глаза. Подружка окликнула глазастую Пелагией. И он мысленно раз и другой повторил про себя это имя.
Она не смотрела на Ивана ни вчера вечером, ни утром: скользила по нему взглядом, как по стене, а вот с Максима не сводила глаз. Похабов завистливо взглянул на товарища: лицом бел и гладок, румяные щеки в кучерявящейся бороде, прямой, тонкий нос, темные брови: молод, красив, свеж, умен, на язык остер и весел. Пока он, Иван, сообразит, что сказать, Максимка уже с три короба набрешет. Вот и теперь Пелагия с Савиной хихикали, Капа гоготала.
Васька Черемнинов потолкался среди разбуженных казаков. С приходом Перфильева он насупился и заскучал, потому что его перестали замечать. Стрелец покуражился сам для себя и ушел. Максимка же гоголем расхаживал по избе, вертелся возле девок. Заговаривал больше с Пелашкой.
– Кабы меня или товарища моего, – кивнул, спохватившись, на Ивана, – да такая красавица поцеловала!
– Целуют под венцом! – пробубнила та сквозь платок. Прищурились веки, залучились бирюзовые глаза, задурманили.
Иван смущенно помалкивал, Максим не мигая таращился на Пелагию, болтал без умолку и завлекал.
– Так пойдем под венец! – приосанился, ближе подступился к девке грудью, так, что та слегка отпрянула.
– Дьяк при остроге прежде был, а нынче помер! – громко и рассудительно объявила Капитолина, будто дело о сватовстве было решено.
Пелагия взглянула на Перфильева с грустинкой, тонкими пальцами развязала узел платка, обнажила лицо. Иван впился взглядом в ее губы. Они были красивы, под стать глазам, и он не сразу заметил коричневое пятно в полщеки, если не больше. В сравнении с тем, чего боялся, это уродство показалось ему пустячным. Не смутило оно и Максима: он с восхищением глядел на губы, будто нацеливался поцеловать.
Не заметив в нем перемены, Пелагия повеселела, неспешно повязала узелок, но уже не так, как прежде: теперь оставались открытыми губы и ровный, круглый подбородок. Чуть открылся любопытным взглядам край пятна на щеке.
Якунька Сорокин, как на торжке, внимательно осмотрел ее щеку и самонадеянно замотал головой, будто Пелагия поглядывала только на него:
– И ты меченая! Взял бы за себя, да двум меченым в дому тесно!
– Ну уж это кто кого метил! – девка блеснула рассерженными глазами и вскинула голову.
Максим, не оборачиваясь к изуродованному палачом казаку, обронил:
– Чья бы собака рычала.
– Меня – палач, а ее. Не к месту будь помянут! – набожно возвел глаза к потолку и перекрестился ссыльный. – Я, христа ради, безвинно принял муки на Москве!
– Безвинно ноздри не рвут! – огрызнулась Пелагия и горделиво скинула платок на плечи.
– Бывает, рвут! – ничуть не смущаясь, стал рассказывать Яков. – Ярмонка была. Иду я. Народу – ни ступить, ни протиснуться. Глядь, жеребец чалый на брюхе лежит. «Лежишь, ну и лежи», – думаю. Хотел переступить. А он как вскочит, как понесет, бешеный. Погоня то отстанет, то догонит. Наконец окружили, схватили за уздцы жеребца. «Спасибо, – говорю, – братцы! Спасли от смерти неминучей. Только трудами вашими не убился до смерти!» Ага! Поверили? Положили на козла, кнутами спину распустили, ухо отрезали как конокраду, мизинец отрубили как вору. Мало им – ноздри вырвали, в цепях, за приставами1 на сибирскую службу привезли. Страдаю во славу Божью!
– Ты Бога-то не поминай всуе! – начальственно выбранил казака Максим. И вдруг спросил, удивляя Ивана: – А что, красавицы, пойдете ли с нами в Енисею венчаться?
Пелагия горделиво передернула плечами. Простодушная Капа оторвалась от квашни, стряхнула тесто с пальцев, плаксиво проревела:
– Коли хорошие люди замуж позовут – отчего не пойти!
Старый купец все помалкивал, все поглядывал из угла, одобрительно потряхивая бородой. Потом хмыкнул, крякнул и молча вышел, чтобы не смущать молодых.
После молитв и завтрака все прибывшие гурьбой отправились в острог, в съезжую избу. Хрустел под ногами свежий снег. Черная река неспешно несла студеные воды на полночь. Дышалось легко и привольно.
– Будто у них из стрельцов женихов нет? – безнадежно пробубнил Иван, едва они с Максимом вышли из избы. Удивлялся разумному товарищу: чего ради возле чужих девок вьется?
– Нет! – весело вскинул на него глаза Максим. – Их попутно с рожью купцы везли в Томский, тамошним казакам в жены. Нынче летом остяки Пегой Орды бунтовали. Нам не встретились, а других грабили от Нарымского до Кетского. Работные бурлаки перепугались, купчишек с товаром бросили. Стрельцы, по слезным просьбам, приволокли их струги сюда, а дальше вести некому. Да и поздно уже.
Искренне удивлялся Иван Похабов: когда только товарищ успел все вызнать. Максим же знай себе посмеивался над недоверчивыми расспросами:
– Заламывают купцы за девок по десять рублей. Говорят, по шести отдали в Тобольском курским купцам. Да потратились, приодели к зиме, кормили в пути. – Максим взглянул на Ивана пристально, вздохнул с тоской: – А ведь хороши девки. Меченка-то – пава! Какие же на Москве невесты, если нам таких шлют?
– Боятся, поди, меченых, – сипло пробубнил Иван, воротя глаза на сторону.
– Понравилась? – весело и пытливо спросил Максим.
– Еще чего? – смущенно вскинулся было Иван. Но, помолчав, согласился: – Хороша!
– А как рассорит нас? – стал смешливо подначивать товарищ.
– Еще чего! – угрюмо пробубнил Иван. – Добрый казак и за жену против товарища не возропщет. Не то что…
Они поняли друг друга с полуслова. Максим из сургутских сибирских родовых казаков. Иван саблей, кровью и кнутами с малолетства породнился с донскими станицами, вошел в их круг. Оба даже по виду отличались от ссыльных и приверстанных в оклады. Такие, как они, и тонули, и в петлях болтались с удалью. А уж за товарища готовы были идти хоть на плаху.
– Пусть будет промеж нас уговор: кого сама выберет, тот ее и возьмет. А товарищу не вредить! – сказал Максим, глядя на Ивана.
– Да она уже тебя высмотрела! – безнадежно отмахнулся он.
За ручьем курились землянки и балаганы гулящих, три островерхих чума пегих людей2, что пришли сюда укрыться от врагов.
Казаки вошли в острог, как в колодец. По углам со стороны реки Оби были срублены две башни. Под ними избы в три потолка. Верха шатровые, крытые тёсом. Третья башня была со стороны Кети. Под ней – съезжая изба. Сверху караульный чердак. Между башнями поставлены острожины. К ним сложены поленницы в рост человека. Теснота требовала порядка. Выпавший за ночь снег был убран.
Седобородый приказчик уже поджидал казаков, сидя в красном углу. Возле него крутился вчерашний стрелец с выбритым лицом. Сгибаясь в низких дверях, енисейцы вошли гурьбой. Смахнули шапки, стали креститься и кланяться на образа. Чинно расселись по лавкам. Приказчик поглядывал на них с печалью и укоризной. Вместо приветственной речи взмолился: