Текст книги "Громовой пролети струей. Державин"
Автор книги: Олег Михайлов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
7
– Слышь, Пётр! Вторая эпиграмма, чать, больше удалась нашему Облаевичу. – Державин, сидя с Гасвицким в кабаке, громко прочёл:
На месте соловья кукушки здесь кукуют,
И гневом милости Дианины толкуют.
Хотя разносится кукушечья молва:
Кукушкам ли понять богинины слова?..
Гасвицкий смущённо махнул ручищей:
– Эх, милаша! Я в этих ваших виршах смыслю, ей-ей, что порос в цветах...
– Всё очень просто, дружище. Сумароков не хочет смириться с тем, что славный фельдмаршал Салтыков, словно орёл, облетел его перед царицей. Вот соловушка наш и закручинился и на московских кукушек осерчал.
– Ишь ты! Тебе-то всё тут понятно. А мне? – Гасвицкий оглушительно захохотал. – Кто я в сравнении с тобою? Охреян охренном! Мне бы погулять ещё немножко в Москве, да и дёрнуть назад к жёнке в Саратов... Чать, заждалась! – И он потянулся, захрустев своим могучим телом.
– Если на Москве жители кукушки, – в раздумье продолжал Державин, – то сам Сумароков к старости, видно, умом опростел и стрекочет словно пустая сорока... Надо бы ещё разок отдарить его. Эй, хозяин! Неси-ка очиненных перьев да бумаги отдирок...
– Это дело! – Гасвицкий положил ему ручищу на плечо... – А то вовсе ты отбился: стихи свои позабросил, да и дома тебя не застанешь. Я как знал, сюда ехал, что ты с Блудовым тут околачиваешься. Полюбил я тебя, сударка, за то, что ты правдуха и горяч как чёрт. И вот тебе мой совет: довольно ты в Москве помызгал...
Державин и сам был согласен с новым другом – здесь ему делать больше было нечего. В 1768 году началась война с Оттоманской Портою[23]23
В 1768 году началась война с Оттоманскою Партою... – Русско-турецкая война 1768—1774 гг. была начата Турцией после отказа России вывести войска из Польши. Разгром турецких войск при Ларге и Кагуле, турецкого флота в Чесменском бою заставили турецкое правительство подписать Кючук-Кайнарджийский мир в 1774 г.
Оттоманская Порта – принятое в европейских документах и литературе название правительства Оттоманской, или Османской, империи, как называлась султанская Турция.
[Закрыть], и Екатерина II повелела распустить Депутатскую комиссию, так и не составившую Уложения. В Москве становилось всё тревожнее: уже объявились по городу первые знаки грозного поветрия – моровой язвы.
Между тем прибывшая в первопрестольную мать прапорщика Яковлева обвинила Державина и Сергея Максимова в том, что они, презрев указ императрицы от 1766-го года о запрете особо азартных игр и уничтожении карточных долгов, её сына обобрали. Послан был солдат для отыскания этих господ, завертелось новое судебное дело. Гаврила пропадал в кабаках и игорных местах, но и в карты ему не везло, и последняя копейка шла у него ребром...
– Вот послушай: «На сороку в защищение кукушек...» – Державин оторвался от бумаги и тут же умолк.
В кабак ворвался Сумароков. Он был пьян, почти безумен. Верный Прокоп едва удерживал его. Хватаясь беспрестанно за эфес путавшейся в ногах шпажонки, Сумароков левою рукой обвёл сидящих за столами:
В дубраве сей поют безмозглые кукушки,
Которых песни все не стоют ни полушки;
Одна лишь закричит кукушка на суку,
Другие все за ней кричат: куку, куку...
Не обращая никакого внимания на поднявшийся шум и гам, стихотворец уселся за свободный стол и тотчас потребовал себе водки.
– Слышь, Петруха! Я ему сейчас свою новую эпиграмму отошлю, пусть почитает, – ухмыльнулся Державин.
– Да ты что? Скандала хочешь? – неодобрительно пробасил Гасвицкий. – Посылай, братец, токмо без подписи...
– Нет, я подпишусь, но одними инициалами – Глаголь и Добро...
Вместе со штофом хлебного вина на стол Сумарокову лёг листок со стихами. Тот взял листок, побледнел и откинулся на лавку. Поднявшийся из-за соседнего стола офицер с видимым наслаждением вслух прочёл через его плечо:
Не будучи Орлом Сорока здесь, довольна,
Кукушками всех птиц поносит своевольно;
Щекочет и кричит: чики-чики-чики,
В дубраве будто сей все птицы дураки.
Но мужество Орла Диана почитает,
И весь пернатый свет его заслуги знает.
Разноголосый гул прокатился по зале. Пожалуй, все поняли, кого считать Сорокой, а кого – Орлом, памятуя о славном военном прошлом победителя Фридриха II при Кунерсдорфе фельдмаршала Салтыкова.
– Назови автора сих стихов! – крикнул из дальнего угла, как всегда, хмельной Блудов.
– Мне неведомо. – Офицер бесцеремонно взял со стола листок. – Писано тут только: «Г» и «Д».
– «Глаголь» и «Добро»! – в бешенстве повторил Сумароков. – А! Я знаю, узнал, что за Добро сие глаголит! Сей поддевало непотребный – известный мне подьячий! Сейчас он попробует моей шпаги! Только бить его я буду плашмя – фухтелем! – и пулей вылетел из трактира.
Державин уже раскаивался в своей злой шутке. Не открывшись в авторстве возбуждённым гулякам, он решил ещё разок попытать счастия в игре и обратился за помощью к Гасвицкому.
– Нет, Гаврила, на игру у меня денег нет и не будет!..
Но упросил его Державин дать ему червонец и снова кинулся за карточные столы. Он нашёл Блудова в кружку куликовавших с ним дружков горланящим стихи известного Баркова[24]24
...стихи известного Баркова... – Барков Иван Семёнович (по другим данным – Степанович; ок. 1732 – 1768), поэт, переводчик. Переводил сатиры Горация, басни Фёдра. Автор «Жития князя Антиоха Дмитриевича Кантемира». Известность приобрёл фривольными стихами, расходившимися в списках.
[Закрыть]:
«Ударьте в бубны, в барабаны,
Удалы, добры молодцы!
В тарелки, ложки и стаканы,
Фабричны славные певцы!..»
Хмельную рожу, забияку,
Драча всесветна, пройдака,
Борца, бойца пою, пиваку,
Широкоплеча бурлака!..
Под чтение сих виршей Державин быстро попался на подборе карт, весь жалкий свой капиталец просвистел и снова предстал перед Гасвицким.
Друг, Петруша, не могу так больше! – понуро пробормотал он скороговоркою. – И как дальше быть, не знаю...
– Хватит пить, пора ум копить! – с назиданием в голосе отвечал тог. – Поналытался без дела и уноси отсель ноги, покуда не поздно.
– Так ведь даже доехать до Питербурха не на что!
– Коли, братец, не на игру, то я тебе хоть сколько ссужу. Хочешь сотню? – И добрый поручик потянулся за кошельком.
– Довольно будет мне и пятидесяти целковых.
Державин обнял Гасвицкого, полетел на Поварскую, покидал в сундучок бумаги, бросился опрометью в сани и без оглядки поскакал в Питербурх.
Прощай, Москва со своими трактирами и ремесленными игроками! Прощай, выпивоха Блудов и плутяга Максимов! Прощайте, пригожайки московские и ты, бедная Стеша! Прощай, добрый друг Гасвицкий!
Но почему «прощайте»? До свидания! Мы ещё свидимся, свидимся с вами, только вот с кем – это одной судьбе ведомо!
Мартовский вечер был тих, снег падал охлопьями. За столпами Тверской заставы в смутной пелене потянулись ближние барские усадьбы, мелькнул охотничий домик Петра Великого под высокою зелёной голландской крышей. После Благовещенья наступило оттеплие, но Державина знобило. Накрывшись повылезшей волчьей полостью, он снова и снова повторял написанные им опомнясь строки о непотребном своём московском житье, шевеля пересмяглыми губами:
Повеса, мог, буян, картёжник очутился
И, вместо чтоб талант мой в пользу обратил,
Порочной жизнию его я погубил...
Глава вторая
НА РОДИНЕ
О колыбель моих первоначальных дней!
Невинности моей и юности обитель!
Когда я освещусь опять твоей зарей,
И твой по-прежнему всегдашний буду житель?
Когда наследственны стада я буду зреть,
Вас, дубы Камские, от времени почтенны!
По Волге между сел на парусах лететь,
И гробы обнимать родителей священны?
Звучи, о, арфа! ты всё о Казани мне...
Державин. Арфа
1
Андреев день, 30 ноября 1773 года, в Зимнем её величества дворце имел быть по обыкновению пышный бал, на который приглашались «все дворяне обоего пола, исключая лиц моложе тринадцати лет». Под громы музыки дамы в робах, вышитых шелками, с длинными, в полтора аршина хвостами, и кавалеры в цветном платье плясали и вертелись в весёлом хороводе, длинной вереницею разбегались по высокому беломраморному залу, залитому светом тысяч свечей в больших хрустальных люстрах. Начался англез – пантомима любви и ухаживанья. Женщина – набелённая, нарумяненная, с насурмленными бровями, в мушках из чёрной тафты величиною с гривенник, с перьями в причёске, – то убегала и уклонялась от ухаживанья кавалера, который её преследовал, то опять поддразнивала и кокетничала с ним в обольстительной позе, будто отдаваясь ему, но, когда он приближался, мгновенно ускользала.
Не верилось, что на южных окраинах России четвёртый год шла кровопролитная война с Оттоманскою Портой, – так беззаботно звучали на хорах скрипицы, флейтузы и гобои, так безмятежно-счастливо танцевала молодёжь, такой приятной важностию светились лица пожилой знати. В углу, за колонною гвардейский прапорщик-преображенец, наряженный во внутренний караул, жадно глядел на пёструю толпу и одними губами шептал:
– Дела, дела! Душа так и рвётся из груди, ан дела не находит. Живу словно пёс одинокий – ни кола ни двора, некуда и головушку пришатить. Нет уж, довольно прозябать, надеяться, ждать счастливого случая! Не на стихи же, в самом деле, уповать! Что стихи! Какой, право, с них прок?..
Прапорщик горько усмехнулся, спомнив, как, возвращаясь в Питербурх, проиграл в пути все бывшие с ним деньги приятелю, как занял у вёзшего из Астрахани виноград садового ученика ещё полёта, просадил и их в новгородском трактире, как наткнулся в Ижоре на карантинную заставу, учреждённую противу моровой язвы, и в ответ на объявление, что его задержат на две педели, в присутствии караульных, не задумываясь, сжёг свой багаж (причину задержки) – сундучок, где хранились все доселе написанные им стихи, начиная с времён Казанской гимназии.
За прошедшие три с лишним года Державин заметно исхудал. Пропала юношеская округлость и мягкость в чертах его доброго лица, и само оно стало жёстче, мужественнее. Бедность, преследовавшая его, сделалась причиною многих зол и представлялась тридцатилетнему офицеру чуть не пороком. Она едва не принудила Державина выйти из гвардии. К новому, 1772-му году собрание ротных командиров и прочих офицеров Преображенского полка нашло наконец его достойным производства в прапорщики, однако невзлюбивший Державина полковой адъютант предложил за бедностию выпустить его в армейские офицеры.
Бедность и впрямь была в те годы великим препятствием носить с пристойностью гвардейское звание. А когда друзья-преображенцы всё же добились для него офицерскою чина, то он обмундировался с грехом пополам: ссудою из полка, в счёт жалованья добыл себе сукна, позументу и прочих вещей, а затем кое-как исправился остальным нужным – продав сержантский мундир и заняв немного денег, купил английские сапоги, взял в долг у своих питербурхских друзей Окуневых небольшую ветхую каретишку и поселился на Литейной, в маленьких деревянных покойниках.
Он жаждал быть замеченным, выделиться. Но куда там, если блеск богатства и знатность безусловно предпочитались скромным достоинствам и ревности к службе. Рвался быть употреблён в каком-либо отличном поручении или в войне. Однако гвардию обыкновенным порядком, как прочие армейские полки, в войне не употребляли, кроме экспедиций на флоте, а ехать в действующую армию волонтёром он не имел достатку.
Думая о сём, Державин повергался временами в меланхолию, завидовал успехам всех воевавших, даже посмертной славе поручика и стихотворца князя Козловского, вместе с фрегатом взлетевшего на воздух в знаменитом Чесменском сражении, мечтал отличиться и пробиться наверх. Молодому человеку кружили голову примеры временщиков; ночами, внезапно проснувшись, он думал о тех, кто с самого низу взошёл и стал близ трона. Вот почему так жадно разглядывал он теперь великих бояр и вельмож – в разноцветных кафтанах, атласных кюлотах и туфлях с красными каблуками.
Ах, какие люди собрались здесь! Всех их можно бы назвать случайными, хотя, если разобраться, каждого не токмо слепой случай вывел наверх и помог там удержаться. Вон тот, чуть сутуловатый, седой и плотный красавец, опирающийся на трость, выточенную целиком из огромного агата и усыпанную алмазами и рубинами, – давний кумир гвардии, заступник солдатам и малоимущим офицерам Кирилл Разумовский. Простой казак и брат фаворита покойной Елизаветы Петровны, Кирилл Григорьевич в восемнадцать лет стал президентом Российской академии паук, а затем – гетманом Малороссии. По своему приятельству с Петром Фёдоровичем он был отодвинут поначалу Екатериною II, отрешён от гетманства, но затем вновь приближен и назначен председательствующим в чрезвычайном совете при дворе, где ценили его меткий украинский юмор и побаивались колкого, независимого ума... А круг него! Внимающие его остротам, произносимым с характерным малороссийским выговором, толпились вельможи один богаче и могущественнее другого. Вот этот великан с портретом государыни в петлице – сердцевидном медальоне, усыпанном бриллиантами, – Григорий Орлов. В пору многолетнего пребывания своего в фаворитах у Екатерины II он, внук солдата, был осыпан без меры наградами и чинами: директора корпуса инженеров, начальника конной гвардии и артиллерии, президента иностранного колонизационного бюро, главного директора фортификаций, князя и генерал-аншефа. А рядом – носящий за победу над турками имя Чесменского – его брат Алексей, лицо которого во всю щёку пересёк страшный сабельный шрам, полученный в кабаке на двадцатом году жизни. Дальше обер-гофмейстер и с недавней поры фельдмаршал граф Никита Иванович Панин. Президент Военной коллегии Захар Григорьевич Чернышов и его брат Иван Григорьевич, вице-президент адмиралтейсколлегии. Известный Державину по Москве генерал-аншеф Алексей Ильич Бибиков, попавший вследствие дворцовых интриг в опалу и получивший несколько дней назад повеление императрицы из главнокомандующего в Польше стать простым корпусным генералом на турецком фронте, да ещё под началом не расположенного к нему фельдмаршала Румянцева[25]25
Румянцев (Румянцев-Задунайский) Пётр Александрович (1725—1796) – граф (1744), русский полководец, генерал-фельдмаршал (1770). В Семилетней войне овладел крепостью Кольберг. С 1764 г. президент Малороссийской коллегии. В русско-турецкой войне 1768—1774 гг. одержал ряд побед. Впервые применил сочетание каре, колонн и лёгких батальонов, положив начало зарождению новой тактики колонн и рассыпного строя. Автор ряда военно-теоретических работ.
[Закрыть]. И непременный участник всех балов и церемоний, длиннолицый, с дряблыми щеками обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин, хлебосол и арлекин, вечно прихехекивающий и паясничающий шут государыни, прозванный при дворе «шпынём»...
Оркестр грянул польский, но танцующие остановились и, расступившись, образовали широкий проход. Вниз по беломраморной лестнице шла императрица в голубом с зелёною епанчой (цветов ордена святого Андрея Первозванного) роброне. Волосы её были слегка припудрены, голубой роброн оттенял белизну полуоткрытой груди и ниспадал пышным колоколом.
Чуть сзади Екатерины II держался её фаворит Васильчиков, нежнолицый и ничтожный, сменивший всесильного Орлова. Улыбка на его кукольном лице казалась приклеенной: ходили слухи, что не долгому возвышению Васильчикова приходит конец.
Державин видел, как Григорий Орлов сделал несколько крупных шагов навстречу царице, но Екатерина мягким движением руки остановила его и прошла мимо. Васильчиков поймал на себе напряжённый и насмешливый взгляд своего предшественника и зарделся вишнёвым румянцем. Императрица рассеянно отвечала на приветствия и словно искала кого-то. Внезапно она решительно – как в воду – вошла в толпу придворных и взяла за руку Бибикова. Державин весь напрягся, чтобы расслышать её слова.
– Голубчик, Алексей Ильич! – в наступившей тишине зазвучал её грудной голос. – Видно, не придётся тебе к туркам ехать. Нашлись дела и поважнее...
Бибиков, склонившийся в полупоклоне, поднял удивлённые глаза.
– Чай, слышал ты, – продолжала царица с чуть заметным акцентом, – открылось возмущение на Яике. Боюсь, генералы моп вовсе обленились и разучились мышей ловить, раз какой-то беглый казак взял по Яику несколько городов, осадил Оренбург и разбил армию Кара... Бери-ко, голубчик, всю власть, да и наведи ужо там порядок!
Бибиков был добродушен, хладнокровен, прекрасно владел собою, но склонность к весёлости, смелой шутке одержала верх над его обычной сдержанностью. Он отвесил ещё один полупоклон и вместо ответа тихо, но явственно пропел тенорком куплет старой народной песни:
Сарафан ли мой, дорогой сарафан!
Везде ты, сарафан, пригожаешься;
А не надо, сарафан, и под лавкою лежишь...
Императрица внимательно поглядела в его карие глаза и улыбнулась:
– Что ж, ты прав, Алексей Ильич! Сей дорогой сарафан нам теперь надобен... Только спомнишь мои слова. Не под лавку бросать, а на все пуговки застегнуть его теперь придётся. Итак, – зная свою власть не только самодержицы, но ещё и красивой женщины, она придала лицу выражение величия и мягкости, – собирайся, голубчик, поскорей, да и отправляйся прямо в Казань!
Вот она, редкостная возможность поймать удачу! О волнениях на Яике шушукались по гостиным, открыто говорили в кабаках, хотя полиция и хватала болтунов. Слухи были противоречивы и вздорны – о будто бы воскресшем императоре Петре Фёдоровиче... Но всё равно куда, всё равно зачем, – только бы покончить с унижением бедности! Державин отступил за колонну и прижался к мрамору пылающим лбом. Он вовсе не был известей Бибикову, однако порешил, не откладывая, завтра же порану ехать прямо к нему и упросить взять с собой.
Поутру Державин так спешил, что позабыл даже продеть голову в пудреник: стал порошить волосы мукою – и кафтан весь запудрил. Кое-как почистившись, прикатил он в своей каретишке к дому генерал-аншефа и сенатора Бибикова на Гороховой улице, запрыгал по деревянным мосткам, метя мимо проступавшей топи, и сразу попал на приём к хозяину.
– Слышал я, ваше высокопревосходительство, по народному слуху, – начал Державин, представившись, – о поездке вашей с секретной миссией в Казань. А как я в сём городе родился и ту сторону довольно знаю, то не могу ли быть с пользою в сём деле употреблённым?..
Бибиков нахмурил продолговатое, с высоким лбом лицо. Кто этот безумный прапорщик, что без протекции и даже рекомендательного письма решился на такой дерзкий шаг? Дурак или наглец? Нет, сию развязь надобно пресечь!
– Очень сожалею, друг мой, – сказал он наконец. – Но я уже выбрал себе гвардии офицеров – людей, лично мне известных.
Оставалось раскланяться и уехать, но Державин не торопился. Он внезапно почувствовал в себе тот особенный прилив сил, какой всегда наступал у него в поворотные минуты судьбы.
– Любопытствую я, ваше высокопревосходительство, касательно ваших литературных опытов...
– Вот как? Каких же?
Державин понял, что сказал сие впопад.
– Ведомо мне, что переложили вы на русский язык поэму Фридриха Великого о военном искусстве...
– Это так, братец. А ты что, сам тоже к изящной словесности склонность имеешь?
– Признаюсь в сём грехе. И вирши Фридриховы переводил, и сам писать пробовал: складывал и лёгкие песенки, и торжественные оды в подражание великому Ломоносову.
– Любопытно, друг мой. Расскажи-ка о себе коротко...
Державин уехал, пробыв у Бибикова около часу, ощутил приязнь и ласку вельможи, но так и не дождался от него никакого обещания.
Огорчённый, зашёл он ввечеру в полковую канцелярию, которая помещалась неподалёку от его покойников на Литейной, и встретил у ворот шестнадцатилетнего капрала Василья Капниста[26]26
встретил у ворот шестнадцатилетнего капрала Василья Капниста... – Капнист Василий Васильевич (1758—1823), поэт, драматург. Автор антикрепостнической «Оды на рабство» (1783; издана в 1806), сатирической комедии «Ябеда» (1798).
[Закрыть], недавно переведённого из Измайловского полка в Преображенский. Он успел уже полюбить этого живого, остроумного и образованного полтавчанина, отец которого, выходец из греков, в год рождения сына пал в битве при Гросс-Егерсдорфе. Быть может, юный Капнист заполнял ту пустоту, какая образовалась в душе Державина после кончины его младшего брата Андрея, таявшего в Питербурхе от чахотки и осенью 1770 года почившего в Казани на руках у матушки.
– Гаврило Романович, дорогой, что невесел? Ай журба какая напала? – стремливо обнял Державина тоненький живоглазый и горбоносый капрал.
– Не везёт мне, дружок! – махнул тот рукой. – В кои-то веки понадеялся на фортуну! Да рази её ухватишь, когда у этой капризной грации затылок голый! Просился в команду генерал-аншефа Бибикова, но, видать, не судьба...
– Примай свою судьбу без ропота, – не по-детски серьёзно сказал Капнист. – Постой, постой! Разгони хмару – ведь тебя в канцелярии ожидает какой-то приказ...
Гаврила опрометью бросился в полковую избу.
«Лейб-гвардии прапорщику Державину велено явиться назавтра к его высокопревосходительству и российских орденов кавалеру господину Бибикову...»
Генерал-аншеф при новом свидании говорил мало:
– Через три дни быть готовым к отъезду в Казань!
2
Как обрадовалась, расцвела и даже помолодела матушка Фёкла Андреевна! Не знала, куда усадить, чем потчевать дорогого гостя, и не могла на него наглядеться.
– Не обессудь за недостаточностью моей, сам знаешь, всё нынче кверху тормашками пошло! – Фёкла Андреевна сокрушённо махнула рукою. – Из именьиц в этакую смуту ничего не дождёшься!
Но стол был обилен домашнею снедью: на оловянных блюдах и талерках солёные огурцы и солёные сливы, капуста топаная, подовые пироги кислые с сыром и с груздями, копчёное мясо, приготовленное с деревянным маслом, чесноком и луком, караси с бараниной, душистый мёд (место, где стояла Казань, издавна было пчелисто), в кувшинах – полпиво, квас, сбитень...
– Ты что, подлец, подстылое принёс! – внезапно крикнула Фёкла Андреевна дворовому подростку, привычно награждая его крепким подзатыльником. Тот поглядел на барыню злобным волчонком и молча скрылся в поварню, унося блюдо пилава с бараниной.
– Вот, возьми их! – вздохнула Фёкла Андреевна. – Почитай, вся дворня от рук отбимшись ходит, только и норовят господ обмануть, да всё о какой-то воле промеж собой толкуют. Дался им Пугач! Да это непременно и не имя, а прозвище – дворян пугает. А имя... – Фёкла Андреевна оглянулась, хотя в низкой горнице, кроме них, никого не было, и зашептала сыну на ухо: – Отписала из Москвы сестрица моя Фёкла Савична, что Пугач этот есть на самом деле беглый казак Черняй...
– Эти ростобары я в Москве уже слышал, – хмуро ответил Державин. – Ты расскажи лучше, что делается в городе.
– Что деется? Ворота боишься отворить! Вона и куры-те взаперти переглохли! Понаехало к нам в Казань гостей со всех волостей – деревеньки свои оставили, сидят трясутся. Это вот сейчас духом чуть воспряли, как государыня назначила сюда главнокомандующим господина Бибикова. Наши дворяне, чать, помнят, как он удачно и без лишних жестокостей усмирил бунт на уральских заводах. Сказывали тогда, сослал всего двадцать заводских крестьян...
Она ходила за ним и всё говорила, рассказывала, рассказывала – о людях, им позабытых или вовсе неизвестных, о пустяках, что запали в душу.
«Отвык я от матери», – подумал Державин, сам казня себя за эту кощунственную мысль. А она-то всё старалась угодить, услужить ему – и всё невпопад.
– Постой, матушка! Никак стучит кто в ворота! – перебил он Фёклу Андреевну.
– Да это небось гвардейские офицеры куролесят, что приехали до тебя в Казань от господина Бибикова.
– Лунин с дружками?
– Да кто их имена знает! Чуть не силком заняли, веришь, духовную семинарию, потеснили самого архимандрита Любарского, да и предались удовольствию святок. – Она перекрестила толстое своё лицо. – Истинно ни стыда ни совести...
По-утиному переваливаясь, Фёкла Андреевна засеменила к двери, на ходу надевая пуховый оренбургский платок, и почти тотчас же вернулась в сопровождении занесённого снегом до самых бровей здоровенного мужика в хорошем тулупе.
– До вашей, барин, милости... – густым басом сказал мужик, сымая заячий треух.
Державин признал в нём Ивана Серебрякова.
– А, старый знакомый!.. Добро ли поживаешь?
– Что тебе, ваше благородие, сказать... – опустил Серебряков глаза в пол. – Попам да клопам жить добро...
– Ну, раздевайся, садись к столу, гостем будешь.
С полчаса прапорщик наблюдал, как насыщался Серебряков, подметая всё подряд – пироги, мясо, пилав... Наконец прожора утёр седую, с причернью, бороду, испустил ртом воздух из желудка и, отдуваясь, нагло сказал Фёкле Андреевне:
– Пиво-то у тебя, хозяйка, с прокиселью, да и квас перестоялый...
«Вот пролаза!» – с некоторым даже восхищением подумал Державин и остановил возмущённую Фёклу Андреевну:
– Не мешай нам, матушка. Пойди-ка лучше по хозяйству...
Оставшись в горнице вдвоём, оба некоторое время испытующе глядели друг на друга, словно проверяя, кто чего стоит. Рябое лицо Серебрякова оставалось невозмутимым даже тогда, когда Державин спросил:
– Ну как, отыскали запорожские сокровища?
– Куда там! Отыскал осётр дожжа в поле лежа... – загудел Серебряков. – Отправились мы, не хуже, втроём на Днестр за кладом, да товарищи мои больно робки оказались. Вишь ты, рак не рыба, нетопырь не птица, а пёс не скот. Как стретились нам войски турецкого фронта, так господин Максимов в труску ударился: искать-де больно опасно, повернём назад. Вот мы с Максимовым и вернулись ко своим дворам в Малыковку. Он, чать, податься в Москву убоялся...
– А Черняй? – привстал Державин.
– Эх, барин! Да что с ним делать, с Черняем-то? Разбойник, не хуже, живой покойник! Отпустили Черняя, – блеснув недобрым взором, неохотно пробурчал Серебряков.
«Как же! Жди! – подумалось офицеру. – Ты-то отпустишь. Скорее всего пырь ножом, да и концы в воду. Только кто же тогда Пугач, если не Черняй?»
Словно отгадав его мысли, Серебряков придвинулся к прапорщику и загудел тише:
– Як тебе, барин, по самому секретному делу... Насчёт его глупского величества – господина Пугачёва!
Скрывая волнение, Державин поднялся с лавки.
– Давай-ка прикажу самоварец подать. А ты пока понаковыряй себе мёду, да и обсудим за чаем всё...
Фёкла Андреевна не раз порывалась войти в горницу. Тишина. Уж не пристукнул ли её Гаврюшу рябой разбойник? Но, заглянув в скважинку, успокаивалась: сын мирно беседовал со страшным мужиком, правда вовсе позабыв про чай. Наконец она притомилась и ушла спать.
Серебряков меж тем поведал:
– Ты ведь знаешь, барин, что подрядился я беглых раскольников переселять из Польши... На пустующие земли левого берега Волги...
– Ещё бы! – не удержался Державин. – И на плутовстве своём окаянном попался! Пришлось твоему земляку Максимову тебя выручать...
– Рыба рыбою сыта, а человек – человеком, – заиграл словами Серебряков. – Или ещё говорят: рука руку моет, а обе белы быть хотят. Так вот, среди переселенцев было много дезертиров и прочих подозрительных смутителей. Споминаю, в декабре 1772-го года рассказал мне вот о чём экономический крестьянин Иван Фадеев. Бывши на Иргизе, в раскольничьей Мечетной слободе для покупки рыбы, слышал он в доме жителя той слободы Степана Косого от какого-то приезжего человека такие речи: «Яицкие-де казаки согласились идти с ним в турецкие земли, только-де, не побив в Яике всех военных людей, не выйдут». Ин ладно! Будучи сам болен, призвал я надёжного себе приятеля дворцового крестьянина Трофима Герасимова и просил съездить в Мечетную слободу и у друзей разведать, от кого произносилися такие речи? Потому Герасимов ездил и о том проезжем человеке расспрашивал. А по приязни ему той же слободы житель Семён Филиппов сказал, что тот приезжий чело век – вышедший из Польши раскольник Емельян Иванов сын Пугачёв.
Державин прикрыл глаза. Пугачёв! Схватить самого Пугачёва! Переворот в жизни, ордена, деревни, чины... Слава! Он, прапорщик Державин, спаситель дворянства, он приближен ко двору и трону. Но нет! Слишком смело, слишком несбыточно...
– Прибыл он на Иргиз, – гудел Серебряков, – из белорусского местечка Ветки и по позволению дворцового малыковского управителя глядел и осматривал здесь для селитьбы своей место. Герасимов счёл за нужное того подозрительного пришельца сыскать. А как по известиям поехал он в село Малыковку на базар, то Герасимов, бросившись туда, нашёл его на квартире у экономического крестьянина Максима Васильева и велел за ним присматривать, а сам объявил о нём смотрителю той же волости. Как опосля уже узнали, в слободе Мечетной, где раскольнический монастырь, стретился Пугачёв с ихним игуменом Филаретом. Заметь хорошенько, барин: с раскольниками сими, живущими по Узеню в скитах, у него большая дружба. Пугачёва арестовали. Я предложил в извозчики надёжного человека, дворцового крестьянина Попова. А дале тебе самому всё ведомо: Пугачёва под стражею увезли в Казань, отколь он и бежал...
Глядя прямо в продувные глаза Серебрякова, Державин отрывисто выпалил:
– Больно складно говоришь! Может, попусту мне пешки точишь? Уж не обморочить меня захотел? Мотри, парень, с секретной комиссией шутки плохи!
– Э, ваше благородие! – махнул своей лапищей Серебряков. – Пытки не будет, а кнута не миновать! И вот тебе мой сказ... – Он неожиданно мягко, по-кошачьи вскочил и в два прыжка оказался у двери. Распахнул: никого. – Дело сие великой тайны требует...
Так до утра и просидели Державин с Серебряковым, подробно обсуждая государево дело.