355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Хафизов » Феликс » Текст книги (страница 3)
Феликс
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:26

Текст книги "Феликс"


Автор книги: Олег Хафизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

"Camel" из пачки Хайнца.

– Ready? – спросил немец.

– Ready, – ответил я.

– Что это за "рэди"? – подозрительно осведомился Феликс.

– Это значит: "Всегда готов", – перевёл я.

Феликс, воспринимавший моё знание иностранного языка как нечто сверхъестественное, изумленно покачал головой.

– Дяденьки, – взмолился снизу невесть откуда взявшийся ушлый мальчик, – ну дайте же хоть значочек, хоть марочку, хоть карандашик!

Ну что же это делается!

– Gehe! Курва! – Хайнц схватил мальчика за воротник и наподдал ему коленом под зад. Для полноты образа ему не хватало только автомата и каски. Феликс нахмурился и молча полез в кабину.

Вся задняя, спальная часть "Мерседеса" была уставлена коробками с ещё диковинным баночным пивом и блоками "Camel". Первым делом Хайнц перегнулся назад и выудил для нас по пачке сигарет и по баночке пива. Он также открыл одну банку для себя и пригубил из неё.

– Ты пьешь, когда ты водишь? – удивился я.

– О, это bullshit, – бодро откликнулся Хайнц. – Когда ко мне подходит /a// //cop/, я говорю ему: fuck you, и даю это (сигареты), это (пиво) или это, – он потеребил пальцами воздух. Россия, Турция,

Иран – нет проблем.

– А если бандиты?

– Для бандитов – это, – Хайнц вытащил из щели между бардачком и панелью длинный сияющий нож с зазубренным лезвием и задвинул его на место по самую рукоятку.

Фура развернулась в типографском дворе с величавой медлительностью крейсера. Хайнц врубил "хэви метал", который у нас котировался среди гораздо более юной публики. Русские ровесники

Хайнца предпочитали блатняк или, в крайнем случае, Антонова.

– А проститутки? – заинтересовался Феликс после того, как я передал ему суть разговора.

Свой в доску немец потрепал Феликса по плечу:

– Ja, ja. Девушки – здесь, – он показал на заднее сиденье.

Останавливаюсь везде. Через пять минут приходят девушки. Выбираю, имею. Русские девушки – нет проблем. Очень дешево.

Он вытащил из сумочки фотоальбомчик с голыми девками, снятыми на

"мыльнице".

– Киев! – он ткнул пальцем в брюнетку с огромными сиськами.

– Минск! – он ткнул пальцем в жопастую блондинку, развернувшуюся к камере задом.

– А это моя жена, – он полистал альбом и раскрыл его на фотографии яхты, дрейфующей посреди какой-то лагуны.

– Первая или вторая – его жена? – уточнил Феликс, без спроса открывая мне и себе ещё по одной банке.

– Это, видимо, корабль он считает своей женой, – догадался я.

– Шесть месяцев – дорога, – хвалился Хайнц. – Индия, Иран, Ирак,

Русланд, горы, пустыня, taiga. Зарабатываю мои деньги. Много денег.

Потом шесть месяцев – Ямайка, яхта, девки, вино. Gut. На Ямайке нет снег.

– Мы любим снег, – сказал Феликс.

– Мы – нет, – не согласился немец. – Мы не любим снег. Мы любим

Carrebean.

Вдруг он замахал свободной рукой и защёлкал пальцами. Мы проезжали ограду Оружейного завода.

– Kalaschnikof! Gut! Я имею дома Kalaschnikof. Я имею "Магнум",

"Кольт", "Беретта". Стреляешь "Магнум" – вот такая дыра. Но

Kalaschnikof – the best. Очень надежный. Kalaschnikof и Gorbatchef – the best. Горбачев – бог. Я люблю Россию.

– Для нас он хуже чёрта, – возразил Феликс.

– Горбачев разрушил Берлинскую стену, – напомнил Хайнц.

– Мы через неё не перелезали, – ответил Феликс.

"Может, всё-таки шпион? – подумалось мне. – Откуда он знает про

Оружейный?"

– Между прочим, Калашникова здесь нет и никогда не было, – сказал

Феликс.

Пиво на вчерашнее действовало скверно. Оно пьянило одну сторону души, а на другую не действовало. Так что, с одной стороны я разомлел, а с другой чувствовал себя так же паскудно. Одним словом, если бы меня спросили, как я себя чувствую, я бы не нашёл ответа. Я не хотел есть, не хотел пить, стоять, сидеть, не хотел даже спать.

Но и бодрствовать я тоже не хотел. Оставалось ждать.

Феликс тоже был зеленоват, но гиперактивен. Прямо по выходе от

Бьорка, на детской площадке, он, к моему вящему ужасу, прыгнул на турник и трижды сделал подъем переворотом. На машиностроительном заводе я тащился за ним обвисшим хвостом, а он заполнял какие-то бланки, ставил штампы, переправлял накладные, наводил справки по телефону, флиртовал с секретаршей, искал Нину Николаевну, служил лоцманом в закоулках складов отупевшему от России Хайнцу, руководил грузчиками и даже, скинув пальто, сам грузил неподъемные ящики с хэви-металлом.

Операция шла медленно, но подозрительно гладко. Понятно, что наши бумаги были оформлены не совсем верно и на месте их приходилось совершенствовать, а то и переделывать заново. Понятно, что кладовщицы не оказалось на месте и её пришлось искать по всему заводу, а затем ждать сорок минут. Понятно, что грузчики были заняты другим делом и не обязаны выполнять нашу работу, пока не получили по бутылке. Но всё это было в порядке вещей.

Я ждал другого, критического преткновения, без которого не могло обойтись подобное задание. Я чуял врожденным советским инстинктом: на некоем этапе всё застопорится, зайдёт в тупик, выход из которого

– подвиг, героическое напряжение сил, мне недоступные. Я в таких случаях бросал всё и позорно бежал, бросая орудия и обозы. Тем более

– в минуту немощи. И вот момент настал.

В таможне мы заполнили ещё несколько бланков, дождались и обояли ещё одну Нину Николаевну, ещё раз созвонились с редакцией, чтобы уточнить данные в бухгалтерии и уже подошли к запломбированному фургону вместе с офицером в синем кителе… И здесь всё рухнуло.

Загадочно улыбаясь, таможенник предложил нам вскрыть пломбу и выгрузить всё содержимое, чтобы он мог осмотреть фургон изнутри.

Когда я перевёл просьбу таможенника, всю неистребимую бодрость германского водилы как рукой сняло. Лицо его пошло пятнами, он стал лупить ногами и кулаками по ни в чём не повинному "Мерседесу" и материться на пяти языках, включая русский. Втроём разгрузить фургон железа, над которым три часа билась бригада профессиональных грузчиков, а затем загрузить его и быть при этом через три часа в

Москве – это было сверх человеческих возможностей. Даже сверх возможностей советского человека, не говоря уже о немце. Моя душа наполнилась мазохистским наслаждением. Я закурил дармовой "Кэмел" и присел на корточки, в то время как Хайнц кричал далекому боссу по сотовому телефону:

– Chief, you won't believe it! All fucked up! I dunno what to do!

Lost in Siberia!

Затем произошло небольшое, но приятное чудо. Феликс отвёл за одну сторону фургона таможенника, затем отвёл за другую сторону безутешного Хайнца. Потолковал о чём-то с одним, другим, затем с обоими. И вдруг всё образовалось. Таможенник тряс руку Хайнцу, Хайнц

– таможеннику, Феликсу и мне.

Мы пили баночное пиво, курили американские сигареты, травили анекдоты, а ещё через десять минут я вывел Хайнца на трассу

"Симферополь-Москва", на которой когда-то остановили его папу, и пожелал ему доброго пути.

– This – for Felix. Felix is a good guy, – сказал на прощание

Хайнц, вручая мне блок сигарет и ещё упаковку осточертевшего пива.

Я взлетел к себе на одиннадцатый этаж в предвкушении оставшейся водки, открыл кабинет и остолбенел. Перед нашим шкафом, на корточках, сидел Феликс, похожий в своем чёрном пальто на нахохлившегося ворона. Судорожными жадными глотками он пил из стакана водку, не обращая внимания на моё появление. Уже при мне он налил себе ещё полный стакан и выпил его залпом, без закуски и запивки.

У меня сжалось сердце. Мой друг был болен, страшно болен.

На следующий день Феликс исчез, и мне пришлось в одиночку справляться со страшной обузой – телом Стасова.

Дело в том, что Стасов запил после длительного перерыва. Казалось бы, он совсем исправился и стал ещё более рьяным трезвенником, чем раньше был пьяницей. Он обличал пороки со всей ненавистью раскаявшегося грешника, он призывал к трудолюбию и прилежанию на собственном примере, преследовал любые проблески свободомыслия, богемности и поэзии, особенно поэзии. Он бесновался при виде тех, перед кем унижался, рыдал и читал прекрасные стихи. Он выгодно женился по любви на сестре /вице-президента, /получил должность редактора, иностранную машину и квартиру, которая причиталась

Феликсу. Он выдавил из газеты одного за другим всех своих прежних товарищей и свидетелей прошлого. Не реже раза в полтора месяца он выезжал на халявные семинары, проводимые на Кипре, Мальте, Канарах и тому подобных островах.

После отдыха с припадочной женой он возвращался загорелый, отдохнувший, разодетый в пух и прах и злой как крокодил. Как будто он валил лес в Сибири, а не купался в Средиземном море.

И вот произошёл сущий пустяк. Верка решила купить /моющий пылесос. /Стасов, который до этого терпел от неё оскорбления и затрещины, который сам успел сделаться большим поклонником вещизма, неожиданно взбелинился из-за этого сочетания: пылесос, да моющий!

– Я понимаю, – жаловался он, – ей уже деньги девать некуда, но это чересчур! Моющий, бля, пылесос!

Я же не мог уразуметь, чем моющий пылесос хуже или лучше какого-нибудь домашнего фонтана или переносного бассейна. Но было поздно. Из-под личины деляги, удушителя и образцового потребителя вырвался целый вулкан поэзии, ярости и любви.

В одном, по крайней мере, Стасов и Верка напоминали друг друга – в пылкости. Они подрались. Она расцарапала ему голову, он поставил ей синяк. Она отобрала у него очки и ключи от машины. Он убежал через окно без очков и ключей, но с деньгами.

– Представляешь, он поднял руку на моего сына! – жаловалась Верка.

Я не представлял. Её сын от первого брака учился в университете и выглядел внушительнее мелкого Стасова.

Исподтишка редакция ликовала. Друзей, знавших прежнего Стасова, среди них не осталось, а новых девочек он успел извести своей тиранией. Клан Верки был поначалу уверен в том, что падение Стасова

– моих рук дело. Но я сидел за компьютером – чистенький, беленький, трезвенький, а его последний раз видели в драмтеатре, спящим за кулисами. Подозрения пали на Феликса.

И вот Стасов звонит мне в три часа ночи. И читает стихи.

Предполагается, что я тут же бросаюсь в его объятия и орошаю жилетку хмельной слезой. Но я уклоняюсь от объятий. Я молчу.

– Да, я всё понимаю, – печально говорит Стасов. – Я кругом виноват перед всеми. А знаешь, что я предлагаю? Давай издадим совместную книгу: на одной обложке ты, а на другой я. Так – твоя проза, а так – мои стихи. Читаешь с одной стороны – опа, твоя проза, переворачиваешь на другую сторону – опа, моя стихи. Деньги найдем.

Согласен?

– Согласен, – отвечаю я. Отчего не согласиться. Не в первый раз.

Однажды мы таким образом дошли до самого создания макета. Тогда последние молекулы алкоголя выветрились, и Стасов признался, что ему это на хрен не нужно. И никому не нужно. И поэзия не нужна.

"А теперь он предложит вместе отправиться в Москву, к Ерёме, и в

Карелию, где он работал лыжным инструктором на турбазе, и к Феликсу за джэффом, которого боится и вожделеет пуще собственной погибели, -

" предполагаю я.

Вместо этого он говорит:

– Хочешь, я тебе Ерёму почитаю?

Поэтическая память Стасова феноменальна. (Почти такой же прозаической памятью обладает Феликс, который в угаре цитирует целые страницы из "Мастера и Маргариты"). Я знаю, что Стасов перейдет от

Еременко к Евтушенко, от Евтушенко к Вознесенскому, от Вознесенского к Есенину, от Есенина к Саше Чёрному и ещё чёрт знает к кому вплоть до какого-нибудь, пардон, Мухтара Ауэзова, если его не прервать.

Надо только вклиниться в какую-нибудь паузу его поэтического излияния, но найти её так же сложно, как зазор между глыбами египетской пирамиды.

– Ты где? – выстреливаю я под вздох Стасова, между Ахматовой и

Северянином.

– Я-то? – заведенная на долгую работу шарманка даёт сбой и проворачивается вхолостую. Он мигом скисает и лишается своего чудесного дара.

– Давай бухнем? Я тут рядом, – говорит он.

И тут я совершаю грубую ошибку, продиктованную собственной слабостью. Я говорю себе: если я его сейчас брошу, он начнёт, как всегда приставать с чтением стихов к прохожим жлобам, его изобьют и ограбят, а я буду отвечать (перед собственной совестью). На самом деле это означало, что мне самому тошно и я не прочь выпить. В то же время я не мог не понимать разницу наших состояний: легкий допинг для меня стал бы для него, с его многодневным запоем, убойной дозой.

Трезвый пьяного не разумеет. Должно было случиться самое неприятное застольное сочетание, когда совершенно свеженький, прямо с грядки, собутыльник попадает в компанию уже раскисшего, разбухшего, разбрюзшегося товарища. Вместо того, чтобы напиваться синхронно.

Первое впечатление при виде Стасова – обошлось. Стасов без очков, покорябанный, зябкий, но бодренький, шустрый. Мы заходим в павильон, где торгуют водкой, заказываем по сто пятьдесят в пластиковых стаканчиках, пакет томатного сока – и все. Ничего страшного.

Продавщица смотрит поставленный на холодильник черно-белый телевизор, в котором кривляется какой-то сверхмодный педераст, рядом читает нашу газету её мордастый напарник в несвежем халате.

Единственный посетитель за противоположной стойкой – бритый малый лет двадцати четырех, в спортивных штанах с лампасами и пластиковой куртке с названием американской бейсбольной команды, – малый как малый, из тех, кто поджидает, пока очередной клиент нагрузится, идет следом, бьет по голове и отнимает деньги.

После первой я понимаю, что переоценил состояние Стасова.

Бодрость его сродни агонии. Его развозит на глазах. Через стойку он начинает доматываться до продавщицы – бабы лет сорока типа моих бывших одноклассниц, которые не отличают сериалы от жизни и думают, наверное, что все эти донпедры и простомарии существуют где-то на самом деле.

– Девушка, а хотите послушать стихи? – домогается Стасов.

Продавщица даже не считает нужным его отшить. Видала она таких поэтов. Её напарник отрывается от газеты, внимательным взглядом охватывает всю сцену и спокойно возобновляет чтение. Полагаю, с его точки зрения любые очкарики совершенно безвредны. Интересно, что бы он о нас подумал, если бы узнал, что его чтиво создано нами?

Наверное, для таких персонажей создатели газет – какие-то абстракции наподобие героев сериалов. Везде и нигде. Моя квартирная хозяйка, к примеру, считала, что может мне доверять потому, что я работаю в газете, а туда кого попало не берут. Она удивилась и прямо-таки взбесилась, узнав, что в моральном отношении я мало отличаюсь от её мужей-братьев-сыновей. Она как будто всё ожидала от меня какого-то коленца: все-таки живой писатель. И она его получила, когда я поколотил её сына!

Задумавшись, я упускаю из поля внимания Стасова, и тут происходит самое для меня неприятное. Он переключается на малого в лампасах.

– Эй, братан! – кричит он через зал. – Ты, ты, к тебе обращаюсь!

Хочешь сотку?

Лампасник мне не страшен, и все же я бы лучше его не трогал.

Неизвестно ещё, справлюсь ли с ним я, а Стасов – точно не справится.

И не потому, что слаб. Стасов невысок, но жилист, мускулист, вынослив как лыжник. Но он – прирожденная жертва. Он из тех людей, которые почему-то биты постоянно, всеми, в любых ситуациях.

Малый молча подходит к нашему столику, молча подставляет стакан, чокается и выпивает с нами. Никаких изъявлений благодарности, никаких улыбок, словно он сделал нам одолжение. Он хмуро, чуть ли не с ненавистью разглядывает Стасова. Ох, быть беде! Две категории людей ненавидят и бьют стасовский тип чаще всего: блатные и милиционеры.

Стасов этого как будто не замечает. А если и замечает, то это лишь больше распаляет его вселенскую любовь.

– Хочешь, братан, я тебе стихи почитаю? – проникновенно говорит

Стасов и, не дождавшись ответа, начинает самое ужасное: чтение огромной диссидентской поэмы о Родине.

Вряд ли до лампасника доходит смысл Стасовых излияний, да его и не так много. Но вот что интересно: до него, как и до всех ему подобных, мгновенно доходит настроение, отношение и эта непонятная интеллигентская, "еврейская" ирония, которую они так ненавидят.

– А ты, смотрю, Родину не любишь? – кривится лампасник. – Так, что ли, Вася?

Вот тебе и повод. Стасов начинает оправдываться, доказывать, что его стихи – от избыточной любви к России и боли за неё, но эти доказательства (с точки зрения лампасника) только свидетельствуют о его слабости.

– К нему у меня базара нет, – кивает он на меня. – А ты, я посмотрю, Родину точно не любишь. Ты, я гляжу, больно умный.

– Поумнее тебя, – говорю я лампаснику, хватаю слабеющего Стасова за куртку и влеку на улицу.

Вы, наверное, слышали рассуждения мистиков о том, что мастер эзотерических искусств может мысленно утяжелять или облегчать своё тело. Может, к примеру, стоять на листе бумаги, положенном между табуреток, взлететь (левитировать) низёхонько по-над землей, или, наоборот, настолько укорениться в почву, что его не сдвинешь трактором. Это правда.

Стасов человечишка небольшой и в обычном своем состоянии весит килограммов шестьдесят. Мешок такого же веса с картошкой я кантую без особого труда. Но в ту беспокойную ночь Стасов упрямством напустил на себя килограммов тридцать лишнего веса, из-за которых я не мог его не то что нести, но даже приподнять. Если бы я не явился на его ночной зов, с ним точно произошло бы нечто ужасное – не от кулаков лампасника, так от дубин милиции, которая терпеть не могла газетного ехидства по поводу их героической службы. Но я бы об этом не знал и был бы чист.

Теперь же Стасов был у меня на руках, как чемодан с гирями без ручки, который, как известно, бросить жалко, а нести невозможно.

Адреса он не говорил, несмотря на пощёчины.

– Хорошо, – вразумлял его я, – не хочешь к жене, давай отвезу тебя к матери. Не на улице же ночевать!

Но он не хотел и к такой-то матери. Он хотел, чтобы я оставил его здесь, а сам шёл домой. Я, как ни странно, хотел того же, но не мог себе этого позволить. Была уже поздняя осень, и Стасов, оставленный без присмотра в луже, мог скончаться не только от хулиганов и ментов, но и сам по себе, от переохлаждения. К тому же, кувыркаясь где-то на уровне моих коленей, он всё вертел в руках открытый выкидной нож и мог ненароком совершить харакири.

Неприятности приходят быстрее, если их ждёшь. Как из-под земли рядом с нами возникла стая каких-то поганцев – обколотых, хилых, но многочисленных. Они прошли мимо раз, другой, вернулись и прошли ещё раз, поближе – кружились как стервятники над издыхающим львом, оценивая мою обороноспособность. Наконец они взяли нас в молчаливое выжидательное кольцо, а их лидер обратился ко мне с притворной вежливостью:

– Батя, у тебя сигареточки не найдется?

Меня взбесило не столько их явное желание меня ограбить, сколько само обращение – батя. Какой я им батя? Я – бодрый цветущий юноша тридцати трёх лет!

– Я те, блядь, покажу сигарету! – воскликнул я, выхватил нож из руки Стасова и помахал им перед носом главного стервятника. Всю шайку тут же словно сдуло.

Зато на её месте образовалась другая, более серьёзная стая, которую горлом не возьмешь и простым финским ножом не напугаешь.

Возле нас остановился милицейский автомобиль, из которого вывалила целая группа захвата с овчарками, дубинками, наручниками, автоматами и бронежилетами. Я спрятал нож и напялил очки, дабы придать себе более благонадежный вид.

Эта кодла также молча оценивала нашу скульптурную группу около минуты. Затем, похлопывая себя дубиной по левой ладони, старш/о/й подозрительно поинтересовался относительно безжизненного Стасова:

– Это как?

– Это мы возвращаемся с дня рождения выпимши. В средней степени опьянения, – объяснил я с максимальной интеллигентностью.

Мой ответ, очевидно, не совсем удовлетворил пытливого офицера.

– Почему он пьяный, а ты нет? – задумчиво спросил он.

– Так сложилось…

И вдруг я зачем-то протянул ему своё удостоверение.

– Адрес? – спросил милиционер, изучая удостоверение вдоль, поперек и даже с обратной стороны.

И тут произошло чудо. Вернее, сразу два чуда. Сначала Стасов, только что казавшийся безжизненной грудой органических веществ, четко назвал свой адрес, а затем бойцы ОМОНа, вместо того, чтобы отметелить нас дубинами, отпинать бутсами, заковать и бросить на ночь в камеру, мгновенно доставили нас по адресу и пожелали доброй ночи. Только что в щёчку не поцеловали.

Увы, остаток ночи и следующее утро не принесли желанного покоя.

На квартире Стасова уже собрался целый консилиум, весьма напоминающий сцену умирания графа Безухова-старшего в художественном фильме "Война и мир". Мать, жена, две её сестры, шофёр, ещё кто-то из родни ходили на цыпочках по полутемной квартире, звякали склянками, шушукались, а в спальне между тем дрыхло тело непутевого редактора. Вдруг раздался долгожданный телефонный звонок доктора, проводившего лечение Стасова в прошлый раз: всё что угодно, только не сон! Во сне он может захлебнуться собственной блевотиной, умереть от сердечного приступа, – да всё что угодно! Говорить, тормошить, не давать покоя! Этого только и надо было трем сестрам и матери, чтобы избавиться от собственного беспокойства. Умоляющего о пощаде Стасова начали будить, тормошить, обтирать мокрой губкой, хлопать по колючим щекам. Ещё один бросок, ещё одна попытка прорваться сквозь кольцо безжалостных родственников, и Стасов кричит мне со слезами в горле:

– Ну ты-то хоть объясни этим уродам, что я просто хочу спать!

А я чувствую себя если не Иудой, то Петром накануне казни. Не пропел ещё третий петух…

Но и это ещё не всё. Утром я на "Волге" везу сникшего Стасова в лечебницу, гадкого вида жёлтый барак, во дворе которого установлена гипсовая статуя бога и богини ДОСААФ (вернее – ОСОВИАХИМ) – юноши на мотоцикле, в семейных трусах и танкистском шлеме, и его жопастой, сисястой подруги в разлетающемся платье, с замызганным до черноты лобком, романтично прислонившейся к рулю мотоцикла и указывающей пухлой рукой с обломанными пальцами в светлую даль (то есть, в психолечебницу). По плавающим желто-коричневым клеточкам кафельного пола весело, по-волчьи похаживают упрежденные доктора, братья и сестры, вдали, в конце длинного коридора, сквозь приоткрытую дубовую дверь виднеются какие-то жутковатые кабели, шланги, столы… Я впервые в этом легендарном заведении, через которое (не раз) прошёл почти весь наш мужской коллектив, и с любопытством осматриваю зарешеченные окна, осыпающиеся лепные потолки, санитарные листки на крашеных стенах.

– Сейчас, сейчас, положим вас под капельничку, пролечим как следует и выйдете как новенький, всё будет славненько, – токует под моим ухом безумного вида доктор. И как по волшебству передо мною растворяется высокая дверь, и весь этот славный коллектив под белые руки влечет меня к какому-то столу.

– Но позвольте! Вы с ума сошли! – Я бьюсь в их крепнущих руках. -

Я вовсе не Стасов, я Хафизов! И я практически здоров!

А что же наш Стасов? Пока мы боролись и объяснялись, Стасов был таков.

Через несколько лет, после того как Стасова поймали и отлечили, поймали и отлечили ещё неоднократно, я вернулся в это заведение, чтобы сделать о нём репортаж. Главдок по фамилии Аратюнянц, добрый гений нескольких моих начальников, сначала отнесся ко мне настороженно, но расцвел и засветился, получив мои верительные грамоты.

– Хотите, я покажу вам нашу гордость – преподавательницу английского языка из Педагогического университета, умницу, кандидата наук, полиглота? Она у нас не первый раз, интеллигентнейшая женщина, но пьёт как грузчик.

А лучше, хотите, покажу палату, где одновременно лежали под капельницей главные редакторы двух противоборствующих изданий:

"Комсомолец" и "Аспект"? Мы гордимся такими клиентами.

– Установите на ней мемориальную табличку, серьезно, – посоветовал я доктору.

Стасова отловили, прокапали, зашили и заколдовали до следующего раза. Он сказал мне, что, вообще-то, передумал выпускать совместную книгу стихов и прозы, потому что она на хрен никому не нужна. Затем он собрал в своем кабинете коллектив и занялся тем, что в нашей редакции называлось «махать ссаной тряпкой».

Первым делом он взял подшивку и стал тыкать носом бездарного ответсека, ленивых фотографов, глупых журналисток в неправильные шрифты, деревенские фотографии, похабные заголовки, напечатанные во время его запоя. Действительно, за свое редакторство он очень постарался, чтобы газета превратилась в некрофильскую свалку безобразных "фактов", которые якобы интересуют читателей по данным каких-то рейтингов: горы трупов, эстрада, наркотики – которых даже в нашей грязной действительности не настолько много.

Обгадив всех по очереди, он добрался до меня и достал из стола листок с моими заявками, большей частью невыполненными.

– Где пивные истории? Где сектанты? Где сексуальные домогательства учителей? Газета не может существовать без планирования, абы как. Это производство. На Западе нас давно сожрали бы с потрохами. Здесь мы ещё как-то существуем за счёт провинциальной косности, но скоро появится новый хозяин, который не будет терпеть /гуманитарного// /отношения. Он всех бездельников выгонит ссаной тряпкой.

Стасов все больше возбуждался от собственных слов, пока не дошёл до последнего, решительного тезиса, ради которого, собственно, и городил огород:

– Тебе нечего мне возразить, потому что я прав! – проорал он.

Мне в голову ударила красная волна. И тут из меня выскочила фраза, которая давно хранилась в готовом и отточенном виде:

– Ты прав только в том, что имеешь право безнаказанно оскорблять людей!

Я так и услышал, как у моих потупивших глазки сотрудниц сладко ухнули сердечки. Если бы я промямлил что-нибудь наподобие того, что он, конечно же, прав, но мое мнение тоже имеет право… Нет, он не унялся бы разом, а галдел бы на ту же тему ещё часа полтора, но постепенно его псих сошёл бы на нет и он бы меня /простил.// /Он, пожалуй, даже слегка извинился бы, по форме, при условии своей правоты, но /табу /все равно было поругано. Он получил бы право орать на меня сколько угодно, как на тех безответных двадцатилетних девиц, которых специально нанял для этого взамен уволенных товарищей.

– Всё, заявление на стол и уё! Ты уволен! – Стасов грохнул ладонью по столу.

– Без проблем, – ответил я, зашёл в свой тринадцатый кабинет, достал из-за книг початую бутылку водки, налил в стакан двести граммов, залпом выпил и уставился в экран компьютера, по которому на меня летели какие-то разноцветные оконные рамы.

Проблема была. Газетное начальство не в последнюю очередь обнаглело из-за очередного издательского кризиса в городе и стране.

Газеты задолжали за бумагу, типография выключила станки, одни издания закрылись, другие работали ради собственного удовольствия.

Большим преимуществом считалось, если тебе ещё есть куда ходить и тебе за это хоть изредка платят. Одним словом, после увольнения мне оставалось только собирать пустые бутылки и садиться на шею пенсионерам-родителям.

– "А может, раз такое дело, мне хоть раз доставить себе удовольствие и набить ему морду? -" думала моя хмелеющая голова.

В это время Стасов зашёл в комнату и положил мне руку на плечо.

– Квасишь? Ну, прости, был не прав. Не надо никакого заявления, – сказал он. – Но и ты был не прав. Если мы будем так работать, то превратимся в /гуманитарную /газету.

Он положил передо мной пару сотенных бумажек.

– Возьми, я тут получил за одну халтуру, к которой ты тоже имеешь кое-какое отношение. Бери-бери, купишь что-нибудь сыну.

– Хорошо, – ответил я и подумал: "Сука".

А на следующий день в контору вернулся Феликс. Феликс был какой-то подозрительно свеженький, златозубо улыбчивый, обновленный.

На нём была свежая беленькая рубашка с коротким рукавом, обнажавшим руки без единого змеиного укуса. Расположившись за столом, Феликс широко рскрыл окно и стал перебирать ящики, выбрасывая в корзину всё подряд, кроме стихов Стасова, резиновой баранки для тренировки кистей, журнала с моим рассказом и фотографии сына. От сигареты

Феликс отказался. Я предложил ему пива.

– Не пью и не тянет, – просиял он.

– Подшился? – догадался я, хотя Феликс мог делать и естественные перерывы в дурных зависимостях, так называемые ремиссии. Феликс лукаво улыбался и не отвечал.

– Подшился-подшился, докажи.

Я протянул ему бутылку пива, он пригубил из неё и, как мне показалось, куда-то дел содержимое рта – к примеру, незаметно сплюнул. Уличить такого ловкача в жульничестве было невозможно, на каждую уловку у него было десять фокусов. Тогда я решился прибегнуть к более суровому испытанию. В сумке у меня лежала коробка кефира, припсенного на обед. Допивая пиво, я предложил кефир Феликсу.

– Это же совсем другое дело! Выбор молодых! – обрадовался он. -

Приятно иметь дело с физически культурными людьми!

Он отпил длинным глотком половину стакана и, раньше чем у него, как говорится, молоко на губах обсохло, я напомнил, что кефир содержит незначительное (весьма незначительное) количество алкоголя.

Лицо Феликса на мгновение помертвело. Затем он допил стакан, скрестил руки на груди и, покачиваясь на ножках стула, победоносно посмотрел на меня поверх очков.

– А я что говорил? Алкоголь бессилен перед здоровым образом жизни. Даже самое незначительное количество.

Феликс не только подшился. После нескольких лет периодических скитаний он вернулся к законной жене и сыну и стал редактором нового молодежно-бульварного еженедельника "Аспект" – органа Комитета

Молодежи области (бывшего комсомола).

Мне он предложил должность своего заместителя с окладом, вдвое превышающим нынешний. Я сомневался: какой из меня редактор, даже и неглавный? Феликс меня уговаривал.

– Будешь писать свою бессмертную оперу "Хованщина" и раз в неделю делать полосу переводов про музыку и секс – ты это можешь.

– Могу, – соглашался я.

– Будешь получать как мой заместитель, купишь квартиру, заведешь собаку, молодую любовницу…

И это меня устраивало.

– Кстати, я тебя хочу познакомить с одной девушкой двадцати трех лет, вот такого роста (он установил планку своей ладони на уровень бровей), девяносто-шестьдесят-девяносто и совершенно без комплексов.

Она только что разошлась с мужем (на самом деле его посадили), и ей необходимо снять стресс.

"Я женщину в небо подкинул, и женщина стала моя". Согласен?

Редакция молодежной газеты «Аспект» больше всего напоминала мне команду пиратского корабля. Здесь в основном собрался всякий сброд, списанный и изгнанный с борта других редакций, – буйный, нерадивый, непокорный. Они пьянствовали, галдели, бездельничали, всё на свете путали и срывали, а в результате каждую неделю выпускали газету, которая не тонула и быстро набирала тираж. Можно сказать, топила регулярный флот таких изданий как «Комсомолец», к бессильной злобе друга Стасова.

Валеру Лешакова (он же Плейшнер, он же Чугун) изгнала из газеты


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю