Текст книги "Русский бал XVIII – начала XX века. Танцы, костюмы, символика"
Автор книги: Оксана Захарова
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Иван Бунин
Памятный балБыло на этом рождественском балу в Москве все, что бывает на всех балах, но все мне казалось в тот вечер особенным: это все увеличивающееся к полночи нарядное, возбужденное многолюдство, пьянящий шум движения толпы на парадной лестнице, теснота танцующих в двусветном зале с дробящимися хрусталем люстрами и эти все покрывающие раскаты духовной музыки, торжествующе гремевшей с хор…
Я долго стоял в толпе у дверей зала, весь сосредоточенный на ожидании часа ее приезда, – она накануне сказала мне, что приедет в двенадцать, – и настолько рассеянный, что меня поминутно толкали входящие в зал и с трудом выходящие из его уже горячей духоты. От этого бального зноя и от волнения, с которым я ждал ее, решившись сказать ей наконец что-то последнее, решительное, было и на мне все уже горячее – фрак, жилет, спина рубашки, воротничок, гладко причесанные волосы, – только лоб в поту был холоден как лед, и я сам чувствовал его холод, его кость, даже белизну его, казавшуюся, вероятно, гробовой над резко черными глазами: все было обострено во мне, я уж давно был болен любовью к ней и как-то волшебно боялся ее породистого тела, великолепных волос, полных губ, звука голоса, дыхания, боялся, будучи тридцатилетним сильным человеком, только что вышедшим в отставку гвардейским офицером! И вот я вдруг со страхом взглянул на часы, – оказалось ровно двенадцать, – и кинулся вниз по лестнице, навстречу все еще поднимавшейся снизу толпы, откуда несло и пронизывало морозным холодом всего меня сквозь фрак, легкость и тонкость которого еще так непривычна была всегда для меня после мундира. Сбежал я, несмотря на толпу, с необыкновенной быстротой и ловкостью и все-таки опоздал: она стояла, среди вновь приехавших и раздевавшихся, уже в одном черном кружевном платье, с обнаженными плечами и накинутом на высокие бальные волосы оренбургском платке, ярко блестя из-под него ничего не выражающими глазами. Скинув платок, она молча протянула мне для поцелуя руку в белой и длинной до круглого локтя перчатке. Я от страха едва коснулся губами перчатки, она, придерживая шлейф, молча взяла меня под руку. Так молча и поднялись мы по лестнице, я вел ее как что-то священное. Наконец зачем-то спросил пересохшими губами:
– Вы нынче танцуете?
Она ответила, прищуриваясь, глядя на головы поднимавшихся впереди, не в меру кратко:
– Не танцую.
И, пройдя в зал, осталась стоять у дверей. Она продолжала молчать, точно меня и не было, но я уже больше не владел собой: боясь, что потом может и не представиться удобной минуты, вдруг стал говорить все то, что весь вечер готовился сказать, говорить горячо, настойчиво, но бормоча, делая безразличное лицо, чтобы никто не заметил этой горячности. И она, к великой моей радости, слушала внимательно, не прерывая меня, смотря на танцующих, мерно махая веером из дымчатых страусовых перьев.
– Я знаю, – говорил я с безразличным лицом, но все горячее и поспешнее, мучительно сдерживая дрожащую на губах улыбку счастья от того, что она так терпеливо слушает меня, должно быть только делая вид, что занята танцующими, – я знаю, – говорил я, уже не веря своим словам, – что я не смею ни на что надеяться… Вот вы нынче даже не позволили мне заехать за вами…
Тут она, все так же не глядя на меня, безразлично заметила:
– Мой кучер прекрасно знает дорогу сюда.
Но я принял это за шутку и продолжал еще настойчивей:
– Да, я ничего не жду, с меня довольно и того, что вот я стою возле вас и имею жалкое счастье высказать вам наконец полностью все то, что я так долго не договаривал… Уж одно это, – бормотал я, вытирая платком ледяной лоб и не сводя глаз с ее длинной ресницы в пылинках пудры и с разреза губ, – уже только это одно…
Извиваясь среди танцующих, к нам подбежала веселая рыжая барышня с последним букетиком ландышей в плетеной корзиночке. Я бессмысленно взглянул на ее обрызганное веснушками личико и торопливо положил в корзиночку пятьдесят рублей, не взяв букетика. Барышня мило улыбнулась, присела и побежала дальше. Я хотел продолжать, но не успел, – заговорила и она наконец.
– Как надоела мне эта фарфоровая дура, ни один бал без нее не обходится, – сказала она, продолжая махать на меня веером теплый воздух и глядя на белокурую красавицу, приближавшуюся к нам вместе с прочими танцующими в паре с офицером-грузином. – Жаль, что вы не взяли ландышей, я бы сохранила их на память о нынешнем бале… Впрочем, он и так будет памятен мне.
Я с трудом передохнул от восторга и, опустив глаза, с трудом вымолвил:
– Памятен?
Она слегка повернула ко мне голову:
– Да. Я уже не раз слышала ваши признания. Но нынче вы имели, как вы выразились, «жалкое счастье» высказаться наконец «полностью» относительно своих чувств ко мне. Так вот, нынешний бал будет мне памятен тем, что я тоже уже «полностью» возненавидела вас с вашей восторженной любовью. Казалось бы, что может быть трогательнее, прекраснее такой любви! Но что может быть несноснее, нестерпимей ее, когда не любишь сама? Мне кажется, что с нынешнего вечера я не в силах буду даже просто видеть вас возле себя. Вы подозревали, что я в кого-то влюблена и потому так «холодна и безжалостна» к вам. Да, я влюблена – и знаете в кого? В моего столь презираемого вами супруга. Подумать только! Ровно вдвое старше меня, до сих пор первый пьяница во всем полку, вечно весь багровый от хмеля, груб, как унтер, днюет и ночует у какой-то распутной венгерки, а вот поди ж ты! Влюблена!
Я с головокружением поклонился ей и медленно выбрался из толпы на площадку лестницы, думая, что уже ничего, кроме самоубийства, не остается мне после такого позора. Но там, в толпе, я должен был обойти какого-то неподвижно стоявшего на расставленных ногах, заложившего руки с шапокляком за спину, немолодого господина, грубого и крупного, в просторном поношенном фраке, в прическе а-ля мужик. И в ту же минуту прошла мимо него с раскрытым перламутровым веером в слегка дрожавшей руке тонкая, высокая девушка в бледно-розовом газовом платье, невнятно, мертво, закрываясь веером, выговорила: «завтра, в четыре», – и, ало покраснев, скрылась в толпе. Он, все так же твердо стоя на расставленных ногах и помахивая за спиной шапокляком, с самодовольной усмешкой прикрыл глаза в знак того, что слышал ее. Я дерзко шагнул к нему и, замирая от бешеной зависти, раздельно сказал, как заправский скандалист:
– Милостивый государь, вы мне ужасно не нравитесь.
Он удивленно поднял брови:
– Что с вами? И с кем я имею честь…
Я запальчиво перебил его:
– Я сейчас поставлю вас в известность, кто я, а пока скажу, что вы хам и что я вызываю вас.
Он сдвинул ноги, выпрямился:
– Вы пьяны? Вы сумасшедший?
Нас уже обступили. Я бросил в лицо ему свою визитную карточку и, задыхаясь, с торжественной театральностью сумасшедшего, пошел по лестнице вниз…
Вызова с его стороны, конечно, не последовало.
29 апреля 1944
НаталиОтрывок из рассказа
Через год она вышла за Мещерского. Венчали ее в его Благодатном при пустой церкви – и мы и прочие родные и знакомые с его и с ее стороны не получили приглашения на свадьбу. И обычных после свадьбы визитов молодые не делали, тотчас уехали в Крым.
В январе следующего года, в Татьянин день, был бал воронежских студентов в Благородном собрании в Воронеже. Я, уже московский студент, проводил святки дома, в деревне, и приехал в тот вечер в Воронеж. Поезд пришел весь белый, дымящийся снегом от вьюги, по дороге со станции в город, пока извозчичьи сани несли меня в Дворянскую гостиницу, едва видны были мелькавшие сквозь вьюгу огни фонарей. Но после деревни эта городская вьюга и городские огни возбуждали, сулили близкое удовольствие войти в теплый, слишком даже теплый номер старой губернской гостиницы, спросить самовар и начать переодеваться, готовиться к долгой бальной ночи, студенческому пьянству до рассвета. За то время, что прошло с той страшной ночи у Черкасовых, а потом с ее замужества, я постепенно оправился, – во всяком случае, привык к тому состоянию душевнобольного человека, которым втайне был, и внешне жил как все.
Когда я приехал, бал только что начался, но уже полны были все прибывающим народом парадная лестница и площадка на ней, а из главной залы, с ее хор, все покрывала, заглушала полковая музыка, звучно гремя печально-торжествующими тактами вальса. Еще свежий с мороза, в новеньком мундире и от этого не в меру изысканно, с излишней вежливостью пробираясь в толпе по красному ковру лестницы, я поднялся на площадку, вошел в особенно густую и уже горячую толпу, стеснившуюся перед дверями залы, и зачем-то стал пробираться дальше так настойчиво, что меня приняли, верно, за распорядителя, имеющего в зале неотложное дело. И я наконец пробрался, остановился на пороге, слушая разливы и раскаты оркестра над самой моей головой, глядя на сверкающую зыбь люстр и на десятки пар, разнообразно мелькавших под ними в вальсе, – и вдруг подался назад: из этой кружившейся толпы внезапно выделилась для меня одна пара, быстрыми и ловкими глиссадами летевшая среди всех прочих все ближе ко мне. Я отшатнулся, глядя, как он, несколько сутулый в вальсировании, велик, дороден, весь черен блестящими черными волосами и фраком и легок той легкостью, которой удивляют в танцах некоторых грузные люди, и как высока она в бальной высокой прическе, в бальном белом платье и стройных золотых туфельках, кружившаяся несколько откинувшись, опустив глаза, положив на его плечо руку в белой перчатке до локтя таким изгибом, который делал руку похожей на шею лебедя. На мгновение черные ресницы ее взмахнулись прямо на меня, чернота глаз сверкнула совсем близко, но тут он, со старательностью грузного человека, ловко скользнув на лакированных носках, круто повернул ее, губы ее приоткрылись вздохом на повороте, серебристо мелькнул подол платья, и они, удаляясь, пошли глиссадами обратно. Я опять протиснулся в толпу на площадке, выбрался из толпы, постоял… В двери залы наискось против меня, еще совсем пустой и прохладной, видны были стоявшие в праздном ожидании за буфетом с шампанским две курсистки в малороссийских нарядах, – хорошенькая блондинка и сухая, темноликая красавица-казачка, чуть не вдвое выше ее ростом. Я вошел, с поклоном протянул сторублевую бумажку. Они, столкнувшись головами и засмеявшись, вытащили под стойкой из ведра со льдом тяжелую бутылку и нерешительно переглянулись – откупоренных бутылок еще не было. Я зашел за стойку и через минуту молодецки хлопнул пробкой. Потом весело предложил им по бокалу – Gaudeamus igitur! [305]305
Будем веселиться! ( лат.)
[Закрыть]– остальное допил бокал за бокалом один. Они смотрели на меня сперва с удивлением, потом с жалостью:
– Ой, но вы и так страшно бледный!
Я допил и тотчас уехал. В гостинице спросил в номер бутылку кавказского коньяку и стал пить чайными чашками, в надежде, что у меня разорвется сердце…
Анастасия Цветаева
Очерк
Были в незапамятные времена на открытках и на старинных коробках конфет – картинки: зимний вечер. На небе – рог месяца, искорки звезд. На снегу алмазная россыпь мороза, круто сверкающая елочным серебром. Домик и в нем – апельсиновым цветом теплится в окне свет, и след от него, рыжий, лежит на снегу. Вот в такой вечер, много десятилетий назад, в старой Москве, я, тринадцати лет, подъезжаю с отцом к дому во Власьевском переулке, где жила семья потомственных переводчиков Горбовых, старший из них перевел «Божественную комедию» Данте (Марина, старшая сестра моя, и я с детства знали ее, видя в двух ало-золоченых томах рисунков Доре).
Мы ехали на первый урок танцев, куда два раза в неделю будут съезжаться дети двух, трех семей. Учить танцевать будет нас для этого приглашенный молодой балетмейстер Большого театра Чудинов (имя и отчество его, увы, канули).
Зала, высокие потолки, лепные. Блеск белой кафельной печи. Люстра. Двери распахнуты в гостиную, где, устав от танцев, будем пить чай и есть яблоки на китайских золоченых тарелочках.
Дети-хозяева встречают детей-гостей.
У Горбовых две дочери и два сына. Соня уже невеста. Катя – на год старше меня. В мои 94 года я туманно их помню. Но старший из мальчиков, Яша! Я вижу его, как сейчас. С меня ростом, на два года меня моложе, он кланяется, как взрослый. Ничего мальчишеского. Передо мной маленький лорд. На нем – матроска, по моде тех лет. Лицо Яши затмевает наряд. Узкое, тонкие черты. Лицо Яши очень правильное. Словно кистью проведенные брови. Длинные сине-стальные, по-взрослому серьезные глаза. Чуть суховатый рот. Но приветливая улыбка воспитанности. Мальчик – сфинкс.
Но вот взмах музыки в воздухе, и мы, дети, впервые друг друга видящие, пристально слушая учителя танцев, подражая ему, сперва каждый отдельно, затем пробно, парами, ритмически, радостно от знакомой мелодии, нас обнявшей, двигаемся по зале, не отрывая глаз от Чудинова. Он похож на какого-то персонажа из Гофмана, элегантно-загадочно, плавно жестикулируя и грациозно скользя по паркету, не теряет из глаз ни одной ученицы, ни одного ученика.
Самый младший из нас – брат Яши, Миша, сходный с ним, как маленький грибок со старшим, рядом растущим, но не обладающий тем щемящим холодящим очарованием, которым пронизан брат. У Миши сходство в чертах, но все меньше, неуловимей, по-детски невинней.
Яша через пять лет станет юным красавцем, Миша нежным подростком. Думается, старшая, Соня, не учится с нами. Но, может быть, разливает с матерью чай, разносит фрукты. Ее годы учения танцам – позади. С нами учится средняя, Катя, старше Яши года на два-три. Она непохожа на братьев. С ней у меня сразу устанавливаются простые дружеские отношения, она ведет меня по лесенке, в антресоли, похожую на Трехпрудную лесенку, и я с любопытством, с волнением проникаюсь духом их детской – в ней она теперь одна. Так все знакомо по нашему дому, по нашему детству – и столь же иное, чужое, заманчиво-новое. Я точно читаю рассказ о таких детях, как мы, уже не совсем детях, уже чуящих Жизнь – ту, которая придет, закружит и уведет. Но я знаю, что я никогда не забуду их дом, эти вечера, те мелодии, что сопутствовали нашим урокам. Не забуду я Яши, мальчика-лорда, улыбающегося и молчащего. Эти стальные синие глаза, полувзрослый поклон – и грацию, с какою он движется в нашем танцевальном параде под светом хрустальной люстры, вежливо, церемонно держа мою руку, – мы по росту подходим друг к другу.
Падепатинер. Этот юношеский и девический, почти детский танец! Это воспоминание о коньках, о скольжении по льду – под звуки музыки из «раковины», из мерзнущих на морозе рук!
…Падекатр. Эта сменившая лед ворвавшаяся мелодия, с детства любимая, этот вкрадчивый сладостный мотив. Личико Яши – в нем что-то дрогнуло, оно потеплело, оно о чем-то задумалось… О, мы уже научились танцевать. Мы уже много вечеров уплываем от прозы в поэзию, нас немного, но уже есть среди нас лучшие и немного слабее, но, кажется, доволен нами учитель. И однажды, схватив инфлюэнцу, он попросил своего отца, старого балетмейстера Большого театра, его заменить. Мы с волнением ждали. И – о, сама Классика вошла в тот вечер в старый особняк Горбовых! Стройный седой красавец вошел с мороза, розовый, в зал! Да, мы были дети, никто ни в кого не влюблялся – но мне думается, что все, стар и млад, влюбились в старого балетмейстера! Не скользил он грациозно, как сын его, – это было почти подобие полету, классическая бестелесность балета! Движения рук были крылья полета! Что он преподавал нам в тот день? Не вальс ли? Как предвестие юности – детям? Боюсь ошибиться и не хочу гадать… Все исчезает в звуках рояля, вспыхнув в памяти, угасает, и надо всем, как видение, стоит личико Яши…
Я ничего не слыхала о нем целую жизнь, но недавно, в мои 94, мне показали испанскую книгу «Los condenados»… [306]306
«Осужденные» ( исп.).
[Закрыть]Ее автор Яков Горбов. Он переводчик. Испанист? Это название по-французски означает: «Les condamnés» («Осужденные»), не так ли?
«Мучения памяти»? Наша с Мариной мать, переводчица, блестяще знавшая французский, немецкий, английский и итальянский, тридцати семи лет, в последний год своей жизни изучавшая – зная, что умирает! – испанский язык. Я, в ее память, в заключении на Дальнем Востоке (с десятью годами срока, после десятичасового труда, а в дни срочных работ и по двое суток без сна), принялась за испанский, достав через в/н (вольнонаемных) часть учебника и увлекшаяся, и, получив от Пастернака и от будущего профессора французской литературы Ирины Лилеевой с воли, в посылке хрестоматию испанского языка, упоенно читала переводы Гоголя переводчицы Luisa Maria Alonso. Через почти полвека держащая в руках труд Яши Горбова (в пожилом возрасте женившегося в Париже на Одоевцевой), – книга ее «На берегах Невы», рядом с Яшиной.
И в то время, как все запутывается, крючок, однако, попадет в ему принадлежащую петлю! Сон воплощается в сон.
Москва, советские годы (60-е), советское учреждение. Я вхожу в него после лет осужденности тюрьмою и ссылками – выправить документ где-то в арбатском районе. Волокита – обычная! Терпение – обычное. Жду. Устав глядеть в одну точку, перевожу глаза на высокие двери… Залы? Лепные украшения по толка. Разве я простудилась? Дрожь. Гулкие головные коридоры. Что это? Déjà vu? [307]307
Некогда виденное ( фр.).
[Закрыть]То детское ощущение, бредовое, что это уже было когда-то в точности… лепной потолок! Но остатком здравомыслия, через все уцелевшим, говорю себе: Нет, не déjà vu! Другое! Быль!.. Это был в незапамятные времена вечер… Картинка: зимний вечер, на небе золотой рог месяца, искры звезд. На снегу – алмазная россыпь мороза, робким светом горит окно и теплится на снегу что-то. Уют канувшей жизни? Я в 13 лет подъезжаю с отцом к особняку во Власьевском переулке, где жила семья Горбовых… Их лепной потолок. Двери в гостиную, где чай… яблоки на фруктовых тарелочках с китайским рисунком. Мне оттуда сейчас вынесут документ долгожданный. Pas de quatre под хрустальной люстрой. Церемонно держит руку мою Яша ГОРБОВ, не мальчик, мальчик-лорд!
Переделкино, вечер,
20 октября 1988 г.
Николай Гумилев
Старина
Вот парк с пустынными опушками,
Где сонных трав печальна зыбь,
Где поздно вечером с лягушками
Перекликаться любит выпь.
Вот дом старинный и некрашеный,
В нем словно плавает туман,
В нем залы гулкие украшены
Изображением пейзан.
Мне суждено одну тоску нести,
Где дед раскладывал пасьянс
И где влюблялись тетки в юности
И танцевали контреданс.
И сердце мучится бездомное,
Что им владеет лишь одна
Такая скучная и темная,
Незолотая старина…
Приложение
Приглашения на бал посылают, по крайней мере, за десять дней до начала праздника, а в разгар сезона за три недели или за месяц.
Бальный наряд обязан быть изысканным и отражать индивидуальность. При этом желательно помнить, что не следует стремиться затмить всех своим костюмом, необходимо побороть тщеславное желание – быть прекраснее всех.
В прошлом мужчина являлся на бал в черной фрачной паре. И сейчас фрак – это официально признанная одежда. Если в приглашении написано: «Белый галстук обязателен», то вы обязаны быть на бале только во фраке.
Фраза «черный или белый галстук» означает, что наряду с фраком возможен смокинг. Как отмечает в своей книге о правилах хорошего тона Эми Вандербильт: «Ни одна девушка не за хочет появиться на танцах или на ужине в обществе кавалера, одетого в красный пиджак, как бы красиво и качественно он ни был сшит. В то же время черный смокинг – традиционная вечерняя одежда мужчины – никогда не бросается в глаза».
Галстук для смокинга – бабочка из матового черного шелка, репса, полу шелковой ткани или сатина. Бабочку из темно-красного репса лучше надевать летом, с подходящим по цвету поясом. Вечерний галстук с маленькой цветной эмблемой приемлем только для членов определенного клуба.
В 1958 году герцог Виндзорский первым стал носить со смокингом мягкие черные туфли без шнурков и застежек.
Традиционной обувью служат полуботинки со шнурками «оксфорды» или черные туфли-лодочки.
Для джентльменов, серьезно относящихся к своей одежде, цилиндр, черная накидка, белые перчатки – обязательные составляющие бального костюма. Увы, но подобная элегантность сегодня – редкость.
Дамы украшали живыми цветами прически и платья; маленький букетик разрешалось держать в руках.
На танцевальном вечере был неуместен как городской костюм, так и бальный наряд.
При входе в зал следует остановиться перед зеркалом и тщательно осмотреть свой туалет, поправить прическу, за стегнуть перчатки. Перчатки не снимают на протяжении всего вечера, за исключением времени игры в карты и ужина.
Входя в гостиную, необходимо прежде всего поздороваться с хозяевами. Затем подойти для приветствия к знакомым дамам. Как и в прочих общественных местах, не только кавалеры, но и девушки обязаны уступать место даме преклонных лет, если она пожелает сесть.
Гости (дамы и кавалеры) средних лет, не решавшиеся танцевать на балах, принимали участие в большинстве танцев на танце вальном вечере.
В XIX столетии правила хорошего тона не позволяли «дамам и девушкам танцевать с незнакомыми кавалерами». Для кадрили, вальса, польки разрешалось представить кавалера во время бала или перед началом танца. Котильон и мазурку танцевали с дамой, дом которой вы посещаете. Порядок танцев записывали в специальные книжечки, называемые «агендами». Крайне неприлично показывать свой агенд посторонним. «Благосклонность судьбы, дающая вам случай затмить собой невольных соперниц, требует благодарной скромности, и хорошо воспитанная особа никогда не позволит себе провиниться в этом отношении». На бале дама не должна отказывать приглашающему ее на танец кавалеру, если, конечно, этот танец не обещала другому. Исполнение нескольких танцев с одной партнершей считалось неприличным. Даме разрешалось принять приглашение одного кавалера не более чем на три танца. Взаимная вежливость – главное условие танцев. Неприличным считалось просить на память веер или цветы, фамильярность была непозволительной.
По окончании танца кавалер кланяется даме, доводит ее до места или предлагает проводить до буфета. Идя под руку с кавалером по танцевальному залу, дама лишь слегка пальцами касается его руки, рукава.
Кавалер ведет к ужину ту даму, с которой он танцевал последний перед этим танец, а после ужина отводит ее в бальный зал.
Дирижер оркестра не должен начинать фигуры танцев без разрешения распорядителя бала. Главная задача распорядителя танцев состоит в умении сблизить общество, большую часть членов которого он должен знать лично. Распорядитель всегда остроумен, находчив; он обладает хорошей памятью, так как запоминает последовательность многочисленных танцевальных па и фигур. Еще в XIX столетии попытки заменить французские танцевальные термины русскими не привели к успеху. Поэтому распорядитель обязан хотя бы немного владеть французским языком, знать музыкальную культуру.
На больших балах уместно вывешивать программу танцев, что освобождает распорядителя от лишних переговоров с капельмейстером.
В XIX – начале XX столетия придворные и общественные балы открывались полонезом, а частные – вальсом в исполнении хозяина или дирижера бала в паре с той дамой, для которой давался бал, обычно с дочерью хозяев дома.
В Москве в начале XX столетия после вальса исполняли венгерку, краковяк, падепатинер, падеспань, падекатр. В Петербурге из так называемых мелких танцев предпочитали вальс. Мелкие танцы чередовались с кадрилями.
После мазурки следовал ужин, по завершении которого начинался котильон. К тому времени вносились коро ба с цветами. Кавалеры подносили букеты своей даме и тем особам, которых приглашали на бале. Во время заключительного полонеза все пары проходили мимо хозяев и матерей, вывозивших дочерей. Каждая пара кланялась хозяевам, которые, в свою очередь, благодарили собравшихся. Через несколько дней полагалось нанести визит устроителям бала.
В отличие от бала раут – вечернее собрание без танцев – это прежде всего возможность вести беседу с образованными и интересными людьми. Раут – это своеобразный подарок английского великосветского общества российской аристократии.
На рауте, как и на бале, приняты строгий этикет поведения, изысканность костюмов.
Молодым людям полагалось на раутах больше слушать, чем говорить самим. Репутация болтуна – плохая характеристика, не содействующая будущим успехам в обществе. В то же время нельзя дичиться, нужно уметь вести не принужденный разговор, избегать тем, недоступных для понимания большинства. Самообладание и тактичность – необходимые качества воспитанного посетителя.