Текст книги "Сборник поэзии"
Автор книги: Нонна Слепакова
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Нонна Слепакова
ПРУЖИНА
(из книги "Полоса отчуждения")
Старый да малый
Как не люблю я эту зрелость
И спелость, и поднаторелость —
В других, да и в себе самой!
Всю эту хватку и сноровку,
И длительную остановку
На равноденственной прямой.
Мне детство нравится – и старость.
Что предстоит – и что осталось.
Миг – словно год, и год – как миг.
На взлете или на излете
Изменчивой души и плоти
Живут ребенок и старик.
Ребенок входит, озираясь,
Старик уходит, разбираясь...
И в робкой, шаткой их судьбе
Пыльца мерцает золотая —
Их неприкаянность святая,
Их неуверенность в себе.
1985
Орлица
Любопытных смятенные лица
Одинаково задраны ввысь:
Поднимается в небо орлица —
Вы остались, а мы поднялись!
И парит она ровно вначале
На своем легкокрылом кресте,
В раздражающе строгой печали,
В красоте, высоте, чистоте.
Но потом настигает орлицу
Грусть о том, что осталось внизу.
Вот – хватает звезду и зарницу!
Отражает по солнцу в глазу!
Принимает за точку опоры
Ветер, облако, молнию, дым —
И стремится заполнить просторы
Угловатым метаньем своим.
Высоко улетела от дома,
Не слетать побывать-посмотреть...
Ей земля не прощает подъема,
А сниженья – небесная твердь.
1973
Встреча
Девчонка бежит тополиной, сухо-шершавой
Банно-шинно-пустынной улочкой захолустной.
Нескладёхой девчонка выглядит и раззявой,
И об этом горестно знает, усвоив из речи устной.
И руками длинными машет, и словно пашет,
Завихряя пух загребущей своей пробежкой...
Прямиком на меня бежит. И невесть что скажет
Мне, чужой и старой, и чуть ли не зарубежной.
Я пытаюсь уйти, да ноги за жизнь посбиты,
И шепчу: "От своей униженности, незнанья —
У меня защиты, дурища, не ищи ты,
Не проси состраданья, в беды твои влезанья!"
Но она меня настигает, и тянет даже
Потной лапкой за руку. "Сделай милость,
Отойди! Жизнь та же, улица та же,
Да и я все та же, не изменилась!"
1994
Круги
Александру Зорину
Под кручею горы, на поздней зорьке мглистой,
Шуршали тернием, шершавились корьём
Репей чешуйчатый, волчец жестоколистый,
Во тьме точимые извилистым червем.
Под слизью розовой неуязвимо-гладок,
В ощеренных зубцах своих насущных грядок
Коленчато он полз, назоблившись едой,
Но схвачен был за хвост лягушкой молодой,
Чей водянистый блеск, рожденный темной глыбью,
Был крапчато покрыт зелено-бурой сыпью.
Но, шею дряблую напрягши для глотка,
В ничто уставя взор бесчувственный и гордый,
Лягушка обмерла: на краешек листка
Внезапно прилегла своей скуластой мордой
Угрюмым серебром сверкнувшая змея,
В игольнике травы длину свою тая.
Но вся змеиная сокрытая пружина,
Готовая к броску, осталась недвижима,
Поскольку из кустов вдруг выкатился ёж.
Он вперевалку шел, покручивая носом,
Который дергала принюхиванья дрожь
Под колким хохолком щетинисто-белесым.
И всё, что было там: язвящий каждый куст,
Щетинистость ежа и гадов скользкий туск,
Все поедатели (они же и съедобье)
И всё кишащее во тьме природозлобье, —
Застыли, притаив движение и вдох,
Мгновеньем бытия захвачены врасплох.
А мрачный клок зари висел над крутизною
И замок освещал последней желтизною —
Как рваную, в зарю вдавившуюся кость,
Как перевернутую зубчатую гроздь.
В том замке на горе в час позднего заката
Крестило девочку семейство реформата, —
Свершилось таинство, и пастырь уходил...
И девочка (никто за нею не следил)
По залу ползала; тихонько огибала
Кувшина медный ствол, чугунный куст шандала,
И столик с книгою, и складки полотна;
И до подножия высокого окна
Украдкой добралась, и дерзкими глазами
Глядела в темноту, прильнув к свинцовой раме,
И слушала, как там, под стенами, внизу,
Побулькивает жизнь, как варево в тазу,
Что там за хлюпанье, урчание и всплески
В болотце илистом, в игольчатом подлеске,
И как незримые рокочут дерева,
Еще не рублены на добрые дрова
Для жаркого костра упорной еретички...
Живет под ними ёж, а в кронах дремлют птички.
1987
Попытка к бегству
"Жена же Лотова
оглянулась позади его и
стала соляным столпом"
(Быт., 19:26)
Город, где хнычет гармошка,
Город, где рычет резня,
Темечком чувствовать можно,
Но оглянуться нельзя.
Там огнедышащи купы
Вспухших церквей и домов,
Там освежеваны трупы
Нерасторопных умов.
Но посреди геноцида,
СПИДа, бесстыда, вранья,
Синяя гроздь гиацинта
В хрусткой обертке – моя!
Боже, дозволь уроженке
С Пулковских глянуть высот
Хоть на бетонные стенки
С черными зенками сот!
Как убежишь без оглядки,
Без оборота назад —
В том же ли стройном порядке
Мой покидаемый ад?
Так же ли кругло на грядке
Головы ближних лежат?
Так же ли в школьной тетрадке
Хвостик у буквы поджат?
Слушаться я не умею
И каменею на том —
Ломит кристаллами шею,
Сводит чело с животом,
Дальнего запаха гари
Больше не чует мой нос,
Губы, что вопль исторгали,
Оцепенели на «Гос...»
Не в назидание бабам
Солью становится плоть:
В непослушании слабом
Пользу усмотрит Господь, —
Чтоб на холме я блистала,
Дивно бела и тверда,
Солью земли этой стала
И не ушла никуда.
Февр. 1990
Старому другу
Как рано в жизни начало темнеть,
Как зябко потянуло холодком...
Ты позвони, зайди, расставим снедь,
Побалуемся кофием, чайком.
А то и просто так, без кофейка,
Для сердца вредно: кофеин, теин...
Поговорим – дорога далека,
Я шла по ней одна, и ты один.
Как поздно в жизни начало светать,
Так тяжко, неохотно, что потом
День даже вовсе может не настать...
Поговорим иль помолчим о том.
Поговорим о том, как шли да шли,
С кем рядышком, а кто нас обгонял
И кутал нас в ликующей пыли,
И на дорогу денежку ронял.
Я ни монетки не подобрала,
Ни пятачка, Господь оборони.
Ты, если подбирал, – твои дела,
И если двушку поднял – позвони.
1988
Благовещение
(картина Беллини)
Со всеобщим секретным благом
Входит к девушке Гавриил.
Строевым архангельским шагом
Он вошел – и шаги смирил,
И натянутая риза
В подколении, как металл,
Изломилась черно и сизо;
Ткань как будто бы пропитал
Прах изорванного бетона...
(Опустелая тьма небес —
И, кометой во время оно —
Бомбовоз, низверженный в лес.)
И, с грядущим сообразуясь,
Вдруг лилея в руке гонца
Заострилася, как трезубец,
Жаждой кровушки и мясца...
А Мария так одинока
И предчувственно так пуста,
Что у Ней чуть припухло око,
Отекли-запеклись уста.
Томной отроческой пустыней
На пришельца глядит Она,
В непробойный, красный и синий,
Плотный кокон заключена.
С нетерпеньем терпит невеста,
Как неслыханная судьба
Уязвимого ищет места,
Полотно отводит со лба,
И под детский платочек, чепчик,
Щекоча волоски бровей,
Сострадательным громом шепчет
Тайну тайн, сужденную Ей.
Но бесстрашно отроковица
Слышит участь Свою и честь,
И грядущего не боится:
Жизнь огромна, и время есть.
Не расширит узкого ока,
Не унизится задрожать.
Что там будет – еще далёко,
Еще надо носить, рожать...
1987
Легенда о льве святого Иеронима
Жил-был святой Иероним,
В подвижничестве поседев.
Монахи жили, иже с ним,
И жил при них могучий лев,
Тьмоогненный, как Божий гнев,
От хищи кротостью храним.
И ласков был Иероним
С громадным львом, как с малым сим,
Велел ему пасти осла,
И преотлично шли дела;
Под вечер лев препровождал
Ослятю с пастбища во хлев.
Достойно поощренья ждал,
Урок исполнив, рыжий лев.
Но как-то увидал осел
Мимоидущий караван,
Взбрыкнул – и с пастбища ушел
Туда, где били в барабан,
Где шли верблюды, скакуны,
Брела ослиная семья,
Блистали где, обнажены,
То меч, то лезвие копья.
И караван иной страны
Сглотнул ослятю, как змея.
В час трапезы вернулся лев
И лег поодаль от стола.
С насмешкой доброй поглядев,
Святой спросил: «Сожрал осла?»
Лев, на безмолвье обречен,
Прикрылся лапой, хвост поджал.
Святой сказал, меняя тон
На утвердительный: «Сожрал...»
И лев, бессмысленно завыв,
Убрался в степь, во тьму, назад:
Как объяснишь, что ослик жив
И что пастух не виноват?
...Лишь через много-много лет,
Робея, в скит вернулся лев.
"Иеронима, – слышит, – нет!
Уж год живем, осиротев!"
И место указали льву,
Где похоронен был святой,
И на могильную траву
Лев рухнул всею немотой,
Скулил, в бессилии кряхтел,
Каменья грыз, когтил песок —
Дорыться, видимо, хотел
До оправданья – и не мог!
И злоба в самый первый раз
Смиренным овладела львом,
И яро грива поднялась
В рыда... в рычанье гробовом.
Ну как ты мог, Иероним,
Уйти, безвинного виня?!
Дозволь, паду я рядом с ним:
Утешь его! Услышь меня!
Ты, осудив его, исчез
В поспешной слепоте ума...
Но отчего же я сама,
Владычица своих словес,
Как лев твой, бедственно нема?
Виновны разве мы своей
Непоправимой правотой?
За всех людей, за всех зверей —
Дай оправдаться нам, святой!
Не то на будущем Суду,
Меж черной тьмой и голубой,
Я тоже слова не найду,
Как этот лев перед тобой.
1987
Перед расставанием
Тебя не будет у меня,
И у тебя меня не будет.
Кто вразумит нас, кто разбудит?
Кто разберет нас, кто рассудит?
Кто нас простит, не обессудит?
Спроси у речки, у огня,
Узнай у ночи и у дня,
Зови собаку и коня!
Но перебежкой деловитой
Собака мчится мимо нас.
В тумане лошадь напоказ
Всплывает пегой Афродитой...
Огонь горит, река течет,
День устает, и ночь подходит,
Всё движется и колобродит,
А вид движения – не в счет.
Всё предано своим делам,
Что только действовать способно.
Всё в мире остается нам,
Тебе и мне, но только дробно.
Святая эта мельтешня
Не приутихнет, не убудет,
Лишь у тебя и у меня
Тебя со мной уже не будет.
1969
Женщина в ковчеге
Белый голубь, сизый мой,
Отворяю настежь клетку.
Прочь лети! Лети домой!
Принеси живую ветку!
Дай нам знак, что есть земля,
Горы, пастбища, оливы,
Дай нам знак, что с корабля
Мы сойдем – и будем живы!
Никому уже не мил
Ищущий дорогу к порту
Наш кораблик без ветрил
И с пробоиной по борту.
Смрад великой тесноты
Раздражает нас, калечит.
Замечал, мой голубь, ты,
Как поглядывает кречет?
Мало в нас телесных сил,
А ума – совсем немножко!
Пес жирафа укусил,
Сожрала котенка кошка!
Все безумствуют – кто как.
С братом я грешить готова...
Голубь сизый, дай мне знак,
Что не сделаю такого!
Дай мне знак, что наш ковчег
Скоро к берегу причалит,
Где безвестный человек
Усладит и опечалит
Жизнь мою, и стану я
Плодородна и прекрасна,
Вроде нашего зверья,
Заселившего пространства!
...Голубь, горюшко моё!
Ты вернулся с веткой в клюве!
Что ж мы сделали, зверьё?..
Что наделали мы, люди?!..
1984
Воспоминание о Пасхальной ночи 1964 г.
Свой свет раскаленный и гул,
Пахучую музыко-речь
Храм словно бы переплеснул
На кладбище – сотнями свеч.
Свист власти и взрывы гульбы,
Дебильные взвизги в ночи,
И шелест беззубой мольбы
Над пламечком ближней свечи...
Глеб, Лена, и Лёва, и я
Стоим средь людской тесноты,
Свет рыженьких свечек лия
На камни, сугробы, кресты.
Обряд мы без веры творим,
Но, тая пред ликом огня,
На пальцы течет стеарин
И греют ожоги меня.
Покойный учитель мой Глеб
Ворчит: "Развлеченье нашла!
Что зрелище дуре, что хлеб —
Всё чохом гребет со стола!"
И правда, на что мне свеча?
Не верю ни в Бога, ни в рай.
Кто крохи мне сыплет, шепча:
«Хоть это лови да сбирай!»?
Зачем дожидаться-то мне,
Иззябнув над лодочкой рук,
Как черные ризы в окне
Багряными сменятся вдруг?
Как ровный березовый ствол
На фоне окна золотом,
Доселе шлагбаумно-гол,
Младенческим брызнет листом?
Как настежь откроется храм,
И колокол грянет – помочь
Всему, что свершилося там,
Расплавленно вылиться в ночь?
Как выйдет ликующий ход
С хоругвями и со крестом,
И храм обогнет, и споет
На чуждом наречье густом?
Как стражников бодрый ручей
Разделит нас на две стены,
Служа безопасности... чьей?
Для той иль другой стороны?
Как, руки раскинув, мильтон
Теснить нас начнет в суете
На выход, «в сторонку, в сторон...»
К ночной городской темноте?..
И прав будет этот амбал,
Заданье исполнив свое:
Кто смертию жизнь не попрал,
Спешит ограничить ее.
1988
Сказ о Саблукове
Укрепил свой замок Павел.
Втиснул в камень свой альков.
Караул вокруг расставил
Царедворец Саблуков.
В гневе царь ссылал придворных,
Но, в делах раскаясь вздорных,
Возвращал – и лобызал
На паркетах аванц-зал.
Впрочем, ничего такого
Не изведал Саблуков.
Нрав брезглив у Саблукова,
Честь – крепка и ум – толков.
Он о заговоре ведал,
И царя врагам не предал,
Но не выдал Саблуков
И царю бунтовщиков.
Те монарху намекнули:
«Ненадежен Саблуков!»
И, сменясь на карауле,
Царедворец был таков!
Той же ночью Павла душат,
Заушают, на пол рушат, —
Но к злодействам сих волков
Непричастен Саблуков!
Вот убийцы-супостаты
Ждут земель и мужиков...
К ожиданью щедрой платы
Непричастен Саблуков!
Вот неспешно, по секрету
Александр убрал со свету
Всех губителей отца
И дарителей венца...
Саблуков же – в новой сфере:
Он – английский дворянин.
У него супруга Мери,
Дом, лужайка и камин.
Пламя пляшет, Мери вяжет.
Никогда ей муж не скажет
О расейской маяте
И злодейской клевете.
Но вдали, на пестрой карте —
Блеск оружья, а не спиц.
Разъярился Бонапарте,
Заварился Австерлиц.
Саблуков, хоть был в отставке,
Объявился в русской ставке,
Удаль выказал он здесь
И посбил с французов спесь.
Царь и знать герою рады.
Но, с прищелком каблуков,
Не приняв отнюдь награды,
Отбыл в Лондон Саблуков.
Пламя пляшет, Мери вяжет.
Детям папенька не скажет
Ни словца про Австерлиц
И про ласку высших лиц.
Годы мчатся. Бонапарте
На Россию прет в азарте.
Напряженно взведено,
Боя ждет Бородино.
По привычке, по отваге ль
Сквайр английский Саблукофф
Заявился в русский лагерь —
В строй кутузовских полков.
Тут врагов он покалечил,
Русским силам обеспечил
Несомненный перевес —
Ибо в схватку так и лез.
Говорит ему Кутузов
Простодушно, без прикрас:
"Ты, французов отмутузив,
Будь полковником у нас!"
Хоть почтительно и внемлет
Полководцу Саблуков, —
Назначенья не приемлет:
Отдал честь – и был таков!
Пламя пляшет, Мери вяжет.
Муж о битве ей не скажет,
Детям тоже не дано
Ведать про Бородино.
Лет прошло почти что двести.
Вот Российская страна
Без отваги и без чести,
Без войны побеждена.
Ей призвать бы Саблукова
Ради случая такого,
Но давно уж Саблуков
Отбыл к Богу, – был таков...
Пламя пляшет, Мери вяжет.
Бог всё видит – да не скажет.
1992
Белый табун
или
Новый сказ об Иване и Коньке-Горбунке
В гиблую Потьму – а может, в Майами,
К жухлым болотам, – к лазури лагун,
Бог наш, богатый – отплатой, конями, —
Выслал для нас белоснежный табун.
Золотокованы, золотогривы,
Золотохвостно хлестнув по бокам,
Переступив, как балетные дивы,
Двинулись кони к своим седокам.
В джинсы заправить разболтанный свитер,
Прянуть в седло – наяву, не во сне, —
Въехать, ликуя, в Москву или в Питер
На белопенном, жемчужном коне!
...Смотрит Иван, как торопко и рьяно
Скачут братаны... В усердьи таком
Мешкать ли им из-за дурня-Ивана
Вместе с уродцем его, Горбунком?
А Горбунок, низкорослый, как в сказке,
Разве что белый – уже не черён —
Молвит, скосив через челочку глазки:
"Сядь – и помчимся вдогон, вперегон!
Горы мелькнут, прорябит краснолесье
И океан ускользнет из-под ног!
Раньше их, Ваня, мы будем на месте,
Или уж я не Конек-Горбунок!
Мы их обставим – уже запыленных
И запаленных, и потных, и злых,
Снежнопородных и громко-хвалёных,
Их, специальных лошадок въездных!
Ваня, садись! Обещаю победу —
Въезд во главе! Торжествующий скок!.."
Ну, а дурак наотрез: – Не поеду
И не позарюсь на братний кусок!
Братьям – почет! Их стращали расстрелом,
Высылкой, ссылкой, лишением прав...
Каждый да въедет победно – на белом,
Всё на пути разметав-притоптав!
Я ни к чему на державном развале!
(Был и в державе я не ко двору.)
Пусть проваландались мы, прозевали —
Долю, Конек, не беру на пиру!
Новое пусть возникает сказанье,
Как потерялись мы где-то вдали,
И, не вступя с табуном в состязанье,
Этим и славу себе обрели!..
...Смотрят Иван и Конек терпеливый,
Как, удаляясь в пылищу и зной,
Белый табун превращается в сивый...
Серый... Каурый... Совсем вороной...
1995
Вознесение
У Бога обителей много.
Пословица
После причастья, утром воскресенья,
Под новенькой иконой Вознесенья,
Одна старушка молвила: "Гляди!
Вознесся-то – живой! А уж здоровый!
Без ни одной царапинки, как новый!
А мышцы– то какие на груди!
Точь-в-точь как налинован по линейке!..
Будь милостив, Спаситель, мне, злодейке —
Грешу после причастья! Пощади!"
Всё это было шепотом скудельным
С каким-то смаком сказано постельным,
С отчаяньем завистливым, смертельным,
Что вот, не вознесутся с ней живьём
Платок ее веснушчатый, курячий,
И локоток толкучий и горячий,
Мышиный взор, приметливо-незрячий,
Кошелка с макаронным хворостьём.
Соседка ей в ответ: "Коли спасемся,
И мы во всей природе вознесемся,
Со всем, над чем радеем и трясемся,
Что наш, а значит Божий, интерес.
Присядем там, где пенье без умолку
Средь тюля и голубенького шелку...
А ты задрай на молнию кошелку,
Чтоб не посеять макаронный лес!"
Я, слушая, подумала: – Вот то-то!
Конечно, это разума дремота,
Язычества беспамятного нота!
Но коль не так – где точка-то отсчета?
Как безо рта блаженство-то снедать?
...Впусти же нас, Господь, со всей одеждой,
Со всей заботой, мелочной и здешней,
Со всей сварливой бестолочью нежной...
А нашу зависть посчитай надеждой:
Хоть зависть – грех, надежда – Благодать.
1988
Перед собой
Как легко ошибается пристальный взор!
Из окна электрички, далечко —
То ль седой от дождей, серебристый забор,
То ль от ветра ребристая речка.
Ошибается слух: разбирай, узнавай,
Что звучит ему ночью, бедняге, —
То ли близкий комар, то ли дальний трамвай,
То ли нервы заныли в напряге...
Ошибается ум: друг тяжел и угрюм,
Враг приветлив, душевней родного...
То ли вздох парусов, то ли каторжный трюм,
То ли шаткая палуба Слова.
Ошибаются разум, и зренье, и слух,
Устремляясь наружу, вовне,
А внутри безошибочно щелкает дух,
Начисляющий должное мне.
1988
3
А поэтом была и Нонна – с еврейским отчеством – Cлепакова. Я ее в глаза не видел, и поэтому держал – за русскую. Как и мужа ее, Мочалова. Но сначала она была замужем за Моревым. И писала ему //:
Кого люблю я более, чем Сашку?
Кому отдам я всё, как не ему?
Отдам бюстгальтер, лучшую рубашку,
У Элки даже денег я займу.
Уйдет он в Новгород, пропоица несчастный,
Бюстгальтер и рубашку там пропьёт,
Кисть вытрет о штаны, что в краске красной,
А деньги на любовниц изведёт.
И знал я эти стихи еще в 60-м, судил же по:
За синею, синею речкой,
Где ясно привольным закатам,
Медведь раздобыл человечка,
В подарок своим медвежатам... -
покладенному на музыку Клячкиным, поскольку и подсунуто было – мною. А вот образ «Кисть вытрет о штаны, что в краске красной» – отскочил, проскочил мимо.
И если бы не Лозинская...
Сексуальная подруга Слепаковой, соучастница многих и многих приключений – уже здесь она проела мне всю плешь ПОЭТОМ Слепаковой.
Нонна была пышной еврейкой, в драгоценностях, для хлеба и оных – писала всякую муть, для души же и друзей – зело отличное:
Ы-буква – слов не начинает,
«Ы!» – блядь кричит, когда кончает.
/совместно с Мишей Германом/
Вполне на уровне лучших строк «Кадетской азбуки». И даже – выше.
А:
Подарил мне милый платье
Цвета модного "бордо".
А я голая в кровати,
В ожидании Годо.
/от Киры Сапгир или Иры Нагишкиной,
тоже легендарные дамы!/
И она ли это писала, или – но уж она точно:
Однажды я, Нанока,
Венцом прикрыла грех,
Решив, что слишком много
Одной меня на всех.
И все тетради у меня исписаны Слепаковой, цитируемой мне по телефону Лозинской. Частушка:
Из-за леса, из-за гор -
Показал мужик топор.
Он не просто показал -
Он на палку привязал!
А песня, про Надежду Полякову и инженера-путейца:
... Он ей говорил до утра:
"Какие у Вас локоточки,
Какой у Вас пламенный стан!
С фуражки моей молоточки
За Ваш поцелуй я отдам!"
... Вчера Полякова Надежда
Прыгнула с Тучкова моста,
Ее голубая одежда -
Осталась на ветках моста.
Надо понимать, уже народная. Лозинская же сообщила, что автор текста «По аллеям центрального парка / С пионером гуляла вдова...» – СЕРЕЖА ВОЛЬФ. Ничего себе!
Но так обидно, что Нонну Слепакову я не знал. А она была и любовницей Охапкина...
Да, были лэди в наше время...
Утешения молодой Анне
Она пришла с мороза...
А. Блок
Ты с мороза пришла; ты плачешь, и плач твой кроток.
Бултыхнувшись в булочной, талая вся эпоха
Просочилась к тебе на полиамид колготок
Через кожзаменитель и замшечку «скородоха».
Ты звонить мне пыталась, но в каждой попутной будке
Не хватало не только дверных и настенных стекол,
Но удавкой висел там кольчатый шнур без трубки,
Вероятней всего, исправный, то есть под током.
Анна, в пыльной прихожей встав пред моей берлогой,
Не выжмуривай слёзками свет моей лампы тусклой
В ореол поэтической скорби – златой, убогой,
Рыбижирной той самой, воспетой и петербургской.
Оботри лицо, не рыдай мне, что всё обрыдло.
Призови красоту свою, молодость и удачу.
Анна, Анна, уймись, – потом тебе будет стыдно!
Анна, Анна, молчи, не плачь, или я заплачу!
А о чем бы мне плакать? О том, что мне плакать поздно,
Что не сняться с прикола, хоть больше и нет прикола,
Что не холодно-голодно было мне – зябко, постно,
Что не честно, не подло жила я, а как-то поло...
Что тебя утешаю – такие дела настали!
Что во младости гимн оглушил меня, примус выжег,
И что Маугли все ж уйдет к Человечьей Стае,
И ослепший учитель-медведь ему ноги лижет.
1989
Тридцатые годы
Где в майках багряных и синих
Над веслами гнутся тела,
Где остроугольных косынок
Стрижиные вьются крыла,
Среди пробужденной натуры,
Наряженной в гипс и кумач,
В серебряных парках культуры
Звучит мой ребяческий плач.
Как смела я хлюпать противно
В том парке тридцатых годов,
Где всё безупречно спортивно,
Где каждый предельно готов,
Где все, как гребцы на восьмерке, —
Единый разгиб и наклон!
Но в общем воскресном восторге
Я плачу – мне видится сон.
Мне слышится в парках умытых
Сквозь толщу непрожитых лет —
Вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох,
И вдоха уж более нет...
Мне видятся, люди с восьмерки,
Превратности вашей судьбы.
О майки! Потом – гимнастерки
Иль ватников черные створки...
О лодки! А после – гробы.
В расплату за ваше единство
Пустынею водной смурной
Далёко – до лунного диска —
Грести мне придется одной.
Не ждет меня радость причала
С теплынью досок на воде...
Гребу. Это только начало,
А вас уже нету нигде!
Какой непонятной уловкой
Ваш праздник запомнила я?
Всосала ли я с газировкой,
Считала ли я с букваря?
Есть оттиск в глазах человека,
Хоть в памяти, вроде, провал...
А может, мне это Дейнека
Ликующе зарисовал?
И в блеске хорошей погоды,
Отпущенной щедрой рукой,
Маячат тридцатые годы
Высоко над синей рекой.
1967
Две феи
Т.Г.
Усядемся, две пожилые феи,
На кухоньке за кофием с тобой.
Куда ни глянь – волшебные трофеи:
Кофейник белый, пластик голубой,
Доска декоративная для хлеба,
Да на руке – колечко с янтарем,
Да тучи новостроечного неба
Над этим заселенным пустырем.
Какое-никакое положенье
Достигнуто, и нас в расчет берут.
Начислены уют и уваженье
За чародейский юношеский труд.
И новости мы лузгаем приятно,
А чудеса – не тема для бесед,
И крылья в плечи убраны опрятно.
Мы попросту сутулимся. Их нет.
Но вот уж ты глядишь нетерпеливо.
И вот уж я прощаюсь поскорей.
Со вздохом облегчения, учтиво
Меня ты провожаешь до дверей.
Ночной пустырь у твоего порога.
Прохожих нет. Пожалуй, я рискну —
Взлечу невысоко, совсем немного,
В твое окошко тайно загляну.
Уж нету умудренного бессилья
В твоих чертах. Всё шире и смелей
Затекшие ты распускаешь крылья
В шестиметровой кухоньке своей.
1983
Портрет у печки
Вдумчивый, велеречивый,
Ловкий, легкий на слова, —
Вижу, тоненькой лучиной
Поджигает он дрова,
И сидит он целый вечер
Перед жаром дровяным,
Весь расплавленно просвечен
Фотосветом кровяным.
Горячо сквозят ладони,
Сочленения, узлы.
В этой плоти, в этом доме
Осиянны все углы.
Лишь в одной центральной точке —
Охлаждающая тьма.
Там – гордыня одиночки,
Своеволие ума.
Никаким печным рентгеном
Не просветишь эту тьму.
...Отчуждением мгновенным
Проникаюсь я к нему.
Освещенная багрово,
Я гляжу из уголка,
И, удерживая слово,
На устах лежит рука.
1968
Баллада подмены
Я сверстницу в дочки взяла.
Подругу, – вернее, подружку.
В свои посвятила дела,
С собой повела на пирушку.
В ней было на танцы, на клуб
Красы: я брала не уродку.
Я ей сочинила для губ
Усмешку, для платья – походку.
В ней было ума на пятак:
Брала я не круглую дуру.
И я показала ей, как
Сыграть покрупнее купюру.
И вот что в ней было свое:
Осознанно, цепко вбирала,
Терпела, пока я ее
Шпыняла и дрессировала.
В ней гений дремал, может быть,
Подмены, притворства, эрзаца.
И я, не умевшая жить,
Ее научила казаться.
Все были довольны вполне
Прекрасной подделкой моею,
И всё, недоступное мне,
Открылось легко перед нею.
Она приходила раз в год
Ко мне, чтобы тихо гордиться,
И жадно смотрела мне в рот:
Вдруг что-то еще пригодится?
1983
Сохранение тепла
От бесхитростной радости всякой
Получая блаженный урок —
Двигай стулом, предчувственно крякай,
Загарпунивай вилкой грибок.
Пусть несет тебя гибкий и сжатый,
Прорезиненный ветер метро
К этой водочной корочке жадной,
К этой огненной стопке в нутро.
Только это – уютно и прочно:
Ни любви, ни сумы, ни тюрьмы,
Ни души, что горюет полночно
На пустынном простреле зимы.
Согревайся, мой друг, забывайся,
Охраняя свое существо,
Поплотней в уголок забивайся,
Не впускай ни меня, никого.
Не впускай – напущу тебе стужи!
Оставайся в тепле и внутри.
И на то, как живу я снаружи,
Высоко-далеко посмотри.
1967
Жеребенок
Сергею Аплонову
Мальчик мой, нет, не мой, а всеобщий и вовсе чужой,
Жеребенок джинсовый, отродье всего поколенья,
Ты не тронут кнутом, понуканьем, оглоблей, вожжой,
Ни подковой еще, ни гвоздем золотого каленья.
Объясни, стригунок, почему от ребяческих ласк,
Отиранья средь нас, от поддакиванья, созерцанья
Оказался так близок полет над землею в распласт,
Иноходный уход, одинокий поскок отрицанья?
Ты не мал и не глуп, на бегу ты способен понять,
Над травою паря и сшибая цветы Иван-чая,
Что да что мы спасли, что на что нам пришлось променять
В том стоячем тумане, где жили, тебя обучая.
Мы покуда вокруг – но смотреть ты не хочешь вокруг:
Скорость – тоже туман: в нем знакомые пастбища тонут,
И речушка мутна, и порядком повытоптан луг,
И денник устарел, и овес радиацией тронут.
Ноги ставя кой-как, изможденные свесив умы,
Твой усталый табун без тебя допасется в распряге.
Жми – неважно, куда! Важно, что не заметили мы,
Как ты птицею стал, позабыв, что рожден от коняги.
1986
Е.С.
Был у меня приятель, мелкий бес,
До дьявола изрядно недоделан.
Благодарю, что был он и исчез,
Мой собственный, мой худосочный демон.
Циничен был, хоть в общем-то и чист.
Трагичен был, хотя благополучен.
Настроен рот на одинокий свист
И нос к тончайшим вынюхам приучен.
Казалось, бессознательно томим
Предчувствием большого разрушенья,
Заранее он принимал решенье
Войти в сотрудничество с ним...
Повсюду он сверлил свои ходы,
Точил мой дом и книг моих ряды,
Во всё, во всё он ввинчивался вёртким,
Язвительным и острым подбородком.
Но детская душа моя тогда
Была непроницаемо-поката.
С поверхности незрелого плода
Сорвался он и соскользнул куда-то.
Каким морозцем нищенски скрипя
Бредет теперь насмешливо-согбенный
Точитель, источивший сам себя,
Мой адский червячок, мой демон бедный?
1969
В трамвае
Среди сырых трамвайных шуб,
Друг с другом склеившихся плотно,
На зов, услышанный сквозь шум,
Проталкиваюсь неохотно.
Мой давний друг меня зовет.
Я втайне злюсь: мне помешали!
Кому там дело, как живет
Моя душа – да и душа ли?
Он говорит: "Садись ко мне".
Я говорю: «Как дом? Как дети?»
...На мерзлой рубчатой скамье
В двухостановочной беседе
Мы вспоминаем, что у нас
Давно сложились отношенья
Серьезной грусти, кротких фраз,
Избранничества, отрешенья...
Не то сокрытая любовь,
Не то насильственная дружба
Меж нами возникает вновь,
Единомышленно-двурушна.
Хоть нам постыла эта роль,
Но входим мы в нее мгновенно.
«Зайти, – он говорит, – позволь».
«Изволь, – киваю, – непременно».
На перекрестке мы потом
Стоим, как юноша и дева.
И облегченье наше в том,
Что нам – направо и налево.
1968
Стихи к Р.
Никогда не писала я о тебе, сестра.
Но беда настала – а стало быть, и пора!
Ты меня заставляла, а я тебе шиш являла...
Ты молчать велишь, а я тебе – стих с пера!
Порожденье сокола и совы,
Наважденье от Пянджа и до Невы,
Восхожденье к Розе, возня в навозе,
Убежденье зада и головы!
Что ли, вечно ты, сука, исконный свой рубишь сук
И в распев хрустальный – анальный вплетаешь звук,
Что ли, впрямь счастливой не хочешь быть, а гульливой:
Из Прекрасных Дам – в продажные лезешь вдруг?
Беспредельность грязи и волшебства,
Нераздельность князя и воровства!
Ты – смертельность близкая, дальняя колыбельность
И скудельность сада, где я взросла!
Ты в тоске уронишь топор свой, и туп, и ржав.
Ты иглою в темя детей убьешь, нарожав,
И, дебильно заржав, завоешь, – опять освоишь
Христианнейший путь сквозь толщу других держав...
1989
Времена очищенья
В доме было пустынно и голо:
Никакой этой бронзы, резьбы.
Дом – как помесь вокзального холла
И простой деревенской избы.
Очищаясь для новой поры,
Мы рвались на простор современный
Из захламленной, послевоенной,
Скопидомной и тесной норы.
Это шли времена очищенья
От казенщины, быта и лжи.
Времена предвещанья, общенья —
Без причин, без нужды, без межи.
Это шли времена песнопений,
Откровений, что были стары.
И на прозвища «бездарь» и «гений»
Мы так бурно бывали щедры!
И так бодро в пустотах квартиры
Рокоток-говорок нарастал,
И клялись семиструнные лиры
Всё расставить по новым местам!
Это шли времена обещаний
И доверья друг другу навек,
Затяжных, неохотных прощаний,
Выбеганий гурьбою под снег.
Но порою, бесправно, в запрете,
Втихаря обретая права,
Наблюдали подстольные дети
И глотали наш дым и слова,
И смеялись любой выкрутасе,
Ухитрясь под столом пронырнуть,
В золотом нашем тяжком запасе
Не нуждаясь при этом ничуть.
Алчных глаз, любопытно разъятых,
Двадцать лет детвора не сомкнет, —
В них застолица шестидесятых
То и дело, как мультик, мелькнет.
...Не нужны ни хвала, ни упрек
Нашей утренней, свежей эпохе.
Подбирая подстольные крохи,
Мальчик вырос. Абзац. Нормалёк.
Нашей пулей нас потчуют дети,
Не забыв, где слабинка, где цель.
И сыновние выстрелы эти
Нам – похмелье, а мальчикам – хмель.
1986
Стихи о всякой всячине
Маше Мочаловой
Мы обе безобразницы —
Ну просто силы нет!
И между нами разницы —
Всего тринадцать лет.
Тринадцать – ядовитое,
Противное число,
Но это папа выдумал —
Ему не повезло!
А мы с тобой припомним
Другие номера:
Двенадцать – это полдень,
Пятёрочка – ура!
Давай-ка мы полюбим
Большую цифру пять
И на носу зарубим: