Текст книги "Повесть о любви и суете"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
12. Из доброты, которую рождает печаль
Беда накатилась на неё позапрошлой осенью. Так же нечаянно, как и первая волна счастья.
Сперва, не оставив записки, повесился доцент Гусев.
Не предупредил даже. Богдана это поразило больше, чем Анну, хотя на предыдущей неделе в её присутствии отец, наоборот, швырнул в унитаз сигареты и зарёкся не курить. Тогда же он просил её добыть ему в техникуме наиболее обстоятельное жизнеописание позднего Гёте.
С усталости на стройке Богдан спутал этого поэта с царским министром Витте – и выразил недоумение, ибо тот занимался путями сообщения, а Анна пищевым хозяйством. Впервые после выхода на пенсию Гусев обхохотался и напомнил, что Гёте был не министр, хотя тоже – зажиточный и уважаемый человек. И тоже немец, который родился на территории, ставшей позже частью бывшей ФРГ, но скончался в пункте, вошедшем в состав бывшей же ГДР. Главное, впрочем, теперь уже в другом, рассудил Гусев: Гёте долго жил, ясно мыслил, писал стихи и влюбился в пенсионном возрасте. В бывшую ученицу!
Богдан всё равно не понял связи между немцем и пищевым техникумом. Её, собственно, и не было. Просто поскольку историческую библиотеку переделали в частный диспансер по восстановлению волос, доцент выразил надежду, что часть книг могла осесть в соседнем здании техникума.
Об этом Гусев как раз не рассказал, но и без просьбы о Гёте выражался необычно. Никого, например, не ругал. Ни конкретно, ни даже в целом. Отметил только, что – в отличие от мудрого германского поэта – люди недопонимают ради чего жаждут долголетия. Высказал и другие замечания, которые тоже, как и готовность читать толстые книги, обрадовали Анну оптимизмом, но после его самоубийства, напротив, ввергли в горькое замешательство.
Впрочем, больше, чем дочь, Гусев удивил самоубийством Богдана, потому что втайне от Анны попросил тогда у зятя тысячу рублей на зубные протезы. Возвратить долг обещал как только бывшая жена откликнется из Марселя на его недавнее письмо, в котором он в конце концов одобрил её порыв к любви и просил оказать ему финансовую помощь.
Доценту не повезло не только с перестройкой.
В день похорон с неба лило как из ведра, и поехали на кладбище – в битом автобусе с фанерным гробом – лишь трое: Богдан, Анна и незнакомая им девушка с бледным и мягким лицом. Она была одних с Анной лет, назвалась бывшей студенткой её отца и долго искала потом куда забросить глаза.
Позже они у неё прослезились. Случилось это когда водитель автобуса, выгружая вместе с могильщиком гроб у размытой дождём ямы, поскользнулся на разжиженном грунте и с криком «Бля!» уронил наземь свой конец ящика.
Анна тоже всхлипнула и отвернулась. Богдан спрыгнул наземь помогать мужикам, и втроём они наспех затолкнули Гусева в неглубокую нишу, которую завалили хлюпкими комьями грязи.
На обратном пути Богдан отжимал в автобусе джинсы и рубаху, а девушки следили в окно за тем как ничего кроме дождя вокруг не происходит. Анна упрекала себя за то, что не успела доставить отцу книжку о Гёте и была с ним всегда неразговорчива. Ещё наказала себе прочесть гётевские стихи самого позднего периода. И оглядываясь порой на девушку с мягким, всё больше подозревала, что та – никакая не студентка отца. А если и студентка, то всё равно лучше, наверное, догадывается отчего Гусев повесился. Хотя теперь это не имело значения. Не имело значения и её имя, но Анна всё-таки спросила. Наверно, из доброты, которую рождает печаль.
В отличие от лица, имя у неё оказалось непростым – Виолетта. Как и место работы – телестудия.
13. Били в голову чтобы было больно
В ту же ночь супруги переселились в гусевскую квартиру – и перед сном, разглядывая свою давнюю фотографию на стене против родительской кровати, в которую Анна улеглась с Богданом, она рассудила, что хотя Гусеву было немало лет, он отчаялся рано, ибо через месяц она закончит техникум и могла бы ему помогать. И он жил бы ещё и читал умные и толстые книги. Потому что если их все перестанут читать, то… Что же тогда получится?
Богдан обнял жену и ответил, что никогда её не предаст. Анна не сомневалась в этом, но всплакнула ещё раз, ибо ей стало тогда особенно сладко от богдановой любви и особенно печально из-за смерти отца. Но даже это состояние души не уберегло её от мимолётного кадра с серой тоской забора и гудящей радостью солнца, в лучах которого какой-то мужчина выдувал себя в золотой инструмент.
Через несколько дней назрела новая беда.
Богдан вернулся со стройки с разбитым лицом и пожаловался на боль в том самом месте, где должно было быть ещё одно ребро. Потом объяснил, что для столярных отделочных работ в общеславянском народном стиле Цфасман нанял двух громоздких нелегалов, приехавших на заработки из крымской глубинки. Оба со сросшимися бровями, потому что – жлобы и близнецы.
Узнав, что Богдан – тоже хохол, но из портового города, они зауважали его и стали матюкаться в адрес России, обвиняя её в том, будто она зажралась и держит хохлов за «черноту», хотя Севастополя ей уже не видать. Богдан высказал им своё мнение – и в конце рабочего дня они, потеряв к нему всякое почтение, долго били его в голову. Чтобы выбить оттуда дурь и ещё чтобы было больно.
Анна заметила тут, что я прав: больше всего у мужа распухли именно уши – и смотрелся он хмуро, как сова.
Ночь Богдан не спал. Думал. А утром не смог поднять головы и решил отлежаться. Потом, когда Анна была в техникуме, он, видимо, изменил этому плану.
Вернувшись домой, она застала у подъезда милицейскую машину, откуда набитой битком – вышли к Анне хромающий капитан милиции и рыхлый мужчина с чрезмерно трезвыми глазами из фильмов о промышленном шпионаже.
Он дважды ощупал Анну взглядом. Сперва – ровным, а потом – выборочным. Сделав в уме какие-то заметки, вспомнил наконец, что его зовут Цфасман и спросил о местопребывании Богдана. Волос у него было мало – все тонкие и бесцветные. Один-единственный чёрный и толстый рос на носу.
Уже в квартире Цфасман вынул из портфеля сафьяновую коробку, откинул крышку и перевёл взгляд от бюста Анны на её глаза.
Она не моргнула и сказала, что коробка принадлежит Богдану, но в ней не хватает двух ножей. Пока капитан записывал про писателя с усами, подарившего одиннадцать кортиков Богданову отцу, Цфасман вставил, что два из них – по самую рукоять – сидят в переносицах у крымских нелегалов. В том самом месте, где сходятся брови. Но что нелегалов – с ножами во лбу – уже отвезли в морг.
Чуть раньше, уже к концу дня, Богдан с этой коробкой объявился, оказывается, на стройке и сразу же направился к близнецам, с которыми Цфасман горячо обсуждал общеславянский рисунок пропилочной резьбы по перилам веранды, почему и не разгадал замысла убийцы. Тем более – с расстояния. Когда оно сократилось до пятнадцати метров, Богдан остановился, вынул из коробки два блестящих ножа и заложил их себе между пальцами; один – к мизинцу, а другой – к большому. Потом опустил коробку в траву и окликнул крымских нелегалов. Те развернули к нему лица – и Богдан, даже не прижмурившись, отмашным движением правой кисти выбросил оба снаряда.
Цфасман отвлёкся и пожаловался капитану, что хотя объездил много стран и посмотрел все главные в мире фильмы, подобного никогда не видел. Умельцев, которые всаживают ножики, дротики, копья и прочие целевые инструменты точно в переносицу, можно, мол, встретить среди любого народа. Даже малоцивилизованного. Но чтоб одним и лёгким движением руки сразу два кортика – в две разные переносицы?! Такого нигде ещё не было!
Капитан нешумно усомнился в последнем и потребовал у Анны фотографии Богдана. Она отдала все кроме трёх, которые потом мне и показывала. Повернувшись к Цфасману и томясь непонятным желанием вырвать чёрный волос на его носу, она теперь уже сама спросила – куда же делся Богдан?
Ответил капитан. Причём, ответил длинным предложением, в котором главный глагол употребил в будущем времени. Выразил надежду, что подозреваемый придёт как раз сюда, потому что, убедившись в ненадобности контрольных бросков, тот удалился тем особым ленивым шагом, каким возвращаются только домой.
Тут беда и случилась.
14. Невозвратимость приступа счастья
Богдан не вернулся домой.
Ни в тот вечер, ни через неделю, ни через год. Никогда.
Виолетта, с которой Анна вскоре после отца сдружилась, рассудила, что если бы Богдана поймали или убили, Анне, жене, об этом бы сообщили. Поскольку же он по-прежнему был в розыске, значит, скорее всего, жив.
С этим как раз Анне не удавалось смириться. Если бы его убили, ей стало бы непредставимо плохо, но представить, что – живой – он сбежал и от неё, Анна долго не могла. Богдан пропал, как если б его и не было. Но раз уж он был и есть, – то что это могло значить? Только самое непонятное или самое неправильное.
Могло, например, значить, что, по его мнению, она его, убийцу, не желает и видеть. Но это не верно. Убил он совсем других людей, не её. А её, наоборот, любит. Быть может, потому и убил: многие ведь хотят всё как-то так устроить, чтобы у других тоже не стало сил для счастья и любви.
А может быть, он скрывается от неё потому, что не доверяет и ей? Кому же тогда? Никого же у него больше нету. А если он не доверяет ей, – то не доверяет, значит, что? Себя? А не может ли быть, что он согласен никогда больше её не видеть – только бы ему не было плохо?
А может быть, ничто как раз не изменилось: он скоро вернётся – и всё будет как было? Не надо только потом никого больше убивать – пусть даже люди продолжают устраивать мир по-своему. Не может ли всё так обернуться, чтобы лучше всего! – происшедшее, то есть плохое, перестало быть? Как если бы его и не было? Как если бы никто никого не убивал – и хорошее продолжается?
Виолетта отвечала на эти вопросы складно, как доцент Гусев – начиная с самого лёгкого обобщения. Действительность, мол, не может сделать так, чтобы её как будто бы никогда не было.
После этого Виолетта шла дальше: по-настоящему Богдан Анну как раз не любил, потому что, убивая крымских нелегалов, думал не о ней, а о жизни в целом. И думал о жизни криво, ибо – чего и боялся Гусев – страдал национализмом. И не зря, кстати, у Богдана, как у дьявола, не хватало ребра.
Заключала же Виолетта самой трудной для понимания мыслью. Мол, если даже Богдан и был счастьем, то оно – уже «всё, ушло-ушлёханьки!»
С последним выводом Анна начала смиряться не раньше, чем Виолетта догадалась выражаться категоричней: «Всё, Анюта! Этому счастью – пиздец! Уеблось-ухуярилось!» Каждый раз при этой фразе в глазах Анны мелькала тень, которую, по словам Виолетты, отбрасывает только вспышка понимания.
Виолетта объясняла и это: грубость, мол, делает знание силой. И снова ссылалась на Гусева – но в ином смысле. Признавалась, что в смерти его, кого – несмотря на беззубость – считала своим счастьем, она убедилась не раньше, чем поскользнулся водитель похоронного автобуса и гроб с доцентом внутри «ёбнулся в грязную жижу».
У Анны превращение знания в силу заняло дольше времени – полгода. В течение этого срока она – вдобавок к раздумьям о Богдане – окончила техникум, отказалась от денежного перевода из Марселя, нанялась в немецкий супермаркет товароведом и похудела.
В начале седьмого месяца Цфасман предложил ей выплачивать зарплату и в другом своём супермаркете, хотя и туда товары поступали из Германии в образцовой упаковке – и ведать их было незачем. Взамен, напомнив об утечке изрядного срока, он предъявил ей лишь два требования.
Первое она отвергла – и не пошла бы на то даже ради Богдана. Напротив, – решила сбросить ещё два килограмма. Что же касается второго, Анна, в свою очередь, выставила два встречных условия: чтобы каждый раз Цфасман закрывал при этом глаза, а главное – чтобы выдернул волос на носу.
Между тем прошла ещё пара месяцев прежде, чем Анна окончательно поверила в невозвратимость первого приступа нечаянного счастья и начала ждать нового.
В отличие от неё, Виолетта знала, что нечаянного счастья не бывает – и бороться надо даже за комфорт. Поскольку цветом лица, так же, как его чертами, и телом, она вызывала в воображении мужчин плавленый сыр, то боролась за комфорт политическими средствами.
Впрочем, несмотря на незаконченность высшего образования, Виолетта искренне верила в социализм – и директор Сочинского телевидения Дроздов, новообращённый, но уже пожилой демократ с недостающими зубами, назначил её своей заместительницей по программам и поручил ей возродить на экране «Народные университеты».
Она была молода для такой должности, но либо Дроздов любил плавленый сыр, либо – а, может, вдобавок – из левой оппозиции решил избрать самую безопасную для реформ кандидатуру.
И оказался прав: Виолетта начала с возрождения пищевого факультета и позвала вести программу «Здоровая еда» политически нейтральную красавицу.
Анну.
15. Почему это умные люди глупее меня?
Цфасман пытался удержать Хмельницкую обещанием прибавить зарплату, но она возразила убийственным наблюдением, что счастье не в деньгах, а в ином. На вопрос «В чём?» отвечала расплывчато: важно когда люди тебя знают и уважают, ибо ты даёшь им полезные знания. Пусть и из сферы экономного питания. Но не всё счастье в этом.
Важно, мол, также – хотя главное счастье опять же не в этом – когда у мужчины молодое или нерыхлое тело.
Второе замечание задело Цфасмана так больно, что по поводу внедрения полезных знаний он попытался съязвить. Получилось горько, но несвязно. Чему, мол, ты сочинцев такому учишь? Не жрать белков?! Нарезать хлеб так тонко, чтоб осталась одна сторона?! Или не класть в чай больше пары кусков сахара?! Ну а что потом? Каким бы тонким ломтик ни был, его надо чем-то смазывать! А насчёт сахара тоже неверно: можно класть хоть десять – главное не мешать!
«Здоровая еда» тотчас стала в Сочи популярной – и Хмельницкая даже не вникала в рассуждения Цфасмана. Прислушалась только раз – когда тот, перестав уже отбивать Анну у телевидения, предложил ей за деньги приучить население к смазыванию хлеба «Нутелой» из его супермаркетов и к закупкам некалорийного сахара там же. Прислушалась, впрочем, ненадолго, ибо теперь уже на цфасмановском носу вырос целый куст толстых волос.
В течение последующих месяцев Анна сбросила ещё два килограмма, добилась, благодаря пасте «Рембрандт», второго номера белизны улыбки, а благодаря доступу в спортзал студии, особой рельефности холмов плодородия, пользуясь уже уважением не только зрителей, но, что сложнее, и сотрудников студии. Среди последних наиболее высокий процент пришёлся на мужчин, которых Богдан обвинял в своё время в тяготении к любовной наживе и в незнании будущего, но которые, подобно Богдану же, именовали Хмельницкую Анютой.
Виолетта оповестила её, что женский контингент студии объяснял популярность Анны у мужчин её сексуальной сговорчивостью. Между тем, Анна уступала домоганиям мужского контингента не из душевной порочности, а, наоборот, из отвращения к кокетству. Она по-прежнему ждала чего-то очень хорошего, но, как и раньше, думала, будто произойдёт оно само по себе и просто.
Поэтому Анна и не отвечала на зазывные письма с фотографиями из Марселя, зачастившие после Богдана. К тому же, презрение к матери у неё окрепло. Быть может, из-за того, что на карточках та притворялась или была счастливой в своём зелёном каменном шато, а отец лежал в жёлтом фанерном гробу.
Углубилась и жалость к нему. Особенно – когда Анна наконец пролистала книгу о Гёте и стала думать, будто после матери отец тоже хотел кого-нибудь полюбить, но понял, что ему, несмотря на пример великого немца, уже поздно. Хотя бы потому, что – в отличие от того – денег у него не было даже на вставные зубы. Настолько, понял Гусев, всё уже поздно, что решил не мешкать и не дожидаться заказанного тома.
Кстати, именно в этот период, через год с лишним после отца, Анна случайно узнала, что перед смертью он читал не о Гёте, а как раз о Чехове. Всё это время старая книжечка, которую Гусев когда-то заставил прочесть дочь, лежала – обложкой вниз – на кроватной тумбе, но Анна её ни разу не раскрыла: глаза привыкли к ней, как к пятну. Не тронул её и Богдан: не успел. Не трогали и мужчины, попавшие после него в эту кровать и, действительно, не видевшие не только будущего, но – и ничего кроме кровати.
Заметил книжку Цфасман, оказавшийся в квартире впервые после посещения её вместе с хромым капитаном милиции. Заметил даже, что в страницы вложен лист из перекидного календаря.
Дата на листе стояла примечательная.
Цфасман внимательно изучил его, а потом поморщился и объявил, что знает Запад «из первых рук», а потому низкопоклонства перед ним не приемлет. Потом он вздохнул и, желая угодить Анне, произнёс, что беда общества заключается в неумении распознавать замечательных людей. Наконец объяснился.
По его мнению, в будущем, когда общество избавится от подобных бед, на календарном листе за семнадцатое ноября оно вспомнит вовсе не того человека, которого вспомнило на этом. На этом вспомнило, дескать, день рождения императора Веспасиана, а в будущем отметит, что именно в этот день и именно в этот год в курортном городе Сочи покончил самоубийством доцент Сергей Гусев, деликатная личность, прибегшая к этой крайней форме самокритики в знак протеста против разворота истории вспять и фронтального нашествия хамов.
Анна вырвала у него лист и увидела, что Цфасман ошибся только на сутки. Гусев покончил с собой не семнадцатого числа, а накануне. В этой неточности, однако, виновата была Анна, поскольку в тот самый вечер, когда исчез Богдан, она – при Цфасмане – ответила капитану, что квартира числится за отцом, ушедшим из мира четвёртого дня. На самом деле из мира доцент ушёл пятого дня: четвёртого – в гробу – он ушёл из квартиры.
Примечательное заключалось и в другом. На календарный лист – «для Виолетты!» – Гусев почему-то выписал из брошюры слова, которые современники Чехова сказали о «Даме с собачкой». Это были глупые слова, давно уже возмущавшие Гусева. Накануне самоубийства он, видимо, пребывал в привычном настроении – когда хотелось доказывать вечное несоответствие того, что является подлинным, тому, что является современным.
Анна вспомнила эти слова. Вспомнила и вопрос, который возник у неё ещё давно и за который отец её тогда похвалил: почему это я умнее умных людей? Похвалив, Гусев наказал ей формулировать впредь подобный вопрос скромнее: почему это умные люди глупее меня?
Действительно, возмутилась Анна и при мне: как это кто-то посмел написать, что «Дама с собачкой» – лёгкий водевиль, «который ялтинские любовники и Чехов принимают за драму»?! Или – что писатель «не завершил психологическую тему о странностях любви и о позорной жизни людишек»?! И что «интересная мысль не получила развития, а конец наступил там, где следовало ждать работы»?!
Почему так в своё время писали умные и начитанные люди? Потому ли – что умные? Или потому – что начитанные?
И почему, главное, они оказались глупее Анны, которая никогда бы не посмела так подумать?
16. Такая в мире ситуация: сиреневая тишина
Памятуя об отцовском презрении к Цфасману, Анна не пускала его на порог даже когда спала с ним. Они встречались на строившейся даче. Теперь, однако, тот оказался в гусевской кровати, и, получив разрешение открыть глаза, стал шарить ими по тумбе. Но не только потому, что Анна, выбираясь из постели, велела отвернуться. Цфасману нравилось озираться по сторонам.
В кровать же эту ему удалось проникнуть по той простой причине, что в союзе с деньгами ум открывает доступ в любую. Тем более такой ум, о каком тоскуют идиоты.
С возвращением на родину Цфасман укрепил не только состояние, но и умение сомневаться в себе. По-прежнему надеясь, что не так пока стар, как будет, он, с другой стороны, постепенно утрачивал уверенность в бессмертии. Взамен обретал другую – в том, что женщинам спать с ним не хочется. Не удивился даже когда с уходом на телевидение Анна стала им брезговать.
Вместе с тем Запад научил Цфасмана, что правду – если её вычислить можно при должных затратах одолеть. А он её вычислил. Вычислил, что из-за глупости или несмотря на неё, та же Анна, пусть теперь снова довольная жизнью, продолжает ждать от неё самого важного, не понимая к чему оно сводится и догадываясь лишь, что – не к деньгам. Но об этом догадываются не только те, у кого их мало. Иначе бы Цфасман не горевал, что Анна им брезгует. И смирился бы с тем, что главнее денег у него силы нету.
Вычислил ещё, что если для него самое важное – не утратить ничто из важного, то для Анны, красавицы, у которой жизнь впереди, самое важное, хотя тоже к одному не сводится, тоже повязано на одном. На её главной же силе мужчинах.
Поэтому как только он их ей предложил всех сразу на блюдце с каймой, назвав его путёвкой в счастье, она с восторгом согласилась выложить эа путёвку свою долю. Большую, чем раньше, поскольку с установкой канализационных узлов на даче к Цфасману переехала из Германии жена – и Анне пришлось впустить его в гусевскую кровать. Плюс – не возражать, что куст на его носу будет лишь подстрижен, не выкорчеван.
Большую долю, чем раньше, выложил и Цфасман. Не жалея. Видимо, по-своему любил Анну. Особенно после приезда жены. Правда, он и получил больше, чем раньше, ибо впервые увидел её голую. На фотобумаге.
Смыкая в постели веки, Анна, как и раньше, категорически требовала у него того же. А потом – когда одевалась – отворачиваться.
Цфасмана возмутило другое.
Известный фотограф Вайзель, выписанный им из Германии для путёвки в счастье, считался гипер-модернистом, работал в забытой манере, без эпилептических вспышек и подсветок, и взимал за это лишние деньги. Но замред «Плейбоя» заявил Цфасману по телефону, что «читатель не избалован гипер-модернизмом и не потерпит на обложке старомодного кадра». После дебатов Вайзель согласился подсветить Анну, но только для обложки. Потребовав дополнительную мзду за отступление от своего творческого кредо.
Отступил он недалеко, ибо выдержал обложечный снимок в одной тональности. Вечер, море и – спиной к камере – нагая девушка с подогнутыми коленами. Немножко подсветки на гравий и совсем немножко же фокуса. Но всё только и очень сиреневое.
Такая, дескать, в мире ситуация: сиреневая тишина.
Зато вёл себя Вайзель на съёмках корректно. Всякий раз, отступая от кредо, переживал молча. Молча же гасил в себе шальные волны желания прикоснуться к голой модели. Причём – кончиком телевика, хотя гипер-модернисты работают и без объектива.
Лишь однажды – когда Анна, по грудь в стоячей воде, развернулась к Вайзелю, а лёгкая волна подкралась к ней сзади и мягко всколыхнула её холмы – он не выдержал и, щёлкнув, выкрикнул короткую фразу. Опять же безобидную: я, мол, тоже богоборец.
То есть – не гипер-модернист, а только богоборец.
Но наутро спокойно пересчитал деньги и улетел.
Плейбойевский же замред повёл себя по-свински.
Мало того, что, ознакомившись с присланными Цфасманом слайдами, за сиреневую обложку он запросил двойную сумму наличными, которые сразу же прибыл в Сочи принять. Мало и того, что, растерявшись при виде Анны, он и от неё – вместо скидки за обаяние – наоборот, потребовал доплаты натурой, хотя сам, мокрый и скользкий, выглядел, с её слов, как «хуйстрица».
Мало даже того, что, услышав в ответ на свои притязания эту характеристику, замред, сам еврей, обозвал Анну «жидовской подстилкой», – он вдобавок потребовал у Цфасмана денежную компенсацию за оскорбление.
Притих не раньше, чем Цфасман пригрозил связаться с главредом, зная, что уже нажившиеся люди менее омерзительны и более взыскательны, чем только мечтающие нажиться.
Тем не менее после отъезда «хуйстрицы» Цфасман упрекнул Анну за горячность, которая легко могла разбить вдребезги уже окаймлённое блюдечко её грядущего счастья.
Анна отозвалась двумя репликами. Во-первых, справедливость бывает иногда слаще, чем любая иная вкуснятина на блюдечке счастья. А главное – как было смолчать, если урод оскверняет самое чистое! Наготу, гипер-модернизм и будущее.