Текст книги "Дневник матери"
Автор книги: Нина Нефедова
Жанр:
Прочее домоводство
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Нина Нефёдова
Дневник матери
ОТ АВТОРА
«Дневник матери» – итог моего личного опыта воспитания детей в семье. Записи относятся к 1949—1950 гг. Всё, что волновало меня в те годы как мать, нашло отражение в нём. Многое в дневнике может показаться устаревшим. И не удивительно: ведь прошло пятнадцать лет с тех пор, как я сделала в нём первую запись, и на многие вопросы жизнь дала свой ответ. Нет теперь раздельного обучения. Оканчивающие школу не стремятся обязательно пойти в вуз. Современная политехническая школа помогает им найти своё место в жизни. Дети наши выросли, у них есть уже свои дети – наши внуки, и те вопросы, которые когда-то занимали меня, теперь волнуют их при воспитании собственных детей. Но какими бы стремительными темпами ни развивалась жизнь, каких бы удивительных вершин ни достигала наука и техника, есть область, в которой мы всегда первооткрыватели. Эта область – воспитание ребёнка.
Я хотела быть искренней в своём дневнике, не обольщаться достигнутым и честно рассказать о своих ошибках и заблуждениях. И если в какой-то мере дневник найдёт отклик в сердцах читателей, заставит их серьёзнее, ответственнее отнестись к своему родительскому долгу перед обществом, поможет им в преодолении трудностей в сложном деле воспитания будущих граждан, я буду удовлетворена сознанием того, что вела свои записи не напрасно.
ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ
Только что прошёл дождь. Первый весенний дождь. Низкие лохматые тучи продолжают ещё нестись над городом, но небо в просветах между ними сине. Я распахиваю окно. Ветер врывается в комнату, парусом надувает штору, приносит с собой запах листвы и подсыхающего асфальта.
Из окна мне видно, как стайка девочек-школьниц перебегает дорогу. На девочках тёмные платья и белые фартучки. Белые потому, что сегодня день памяти В. И. Ленина. В руках у школьниц портфели, а у мальчиков, что важно вышагивают следом, через Плечо повешены полевые сумки. И мальчишки очень горды этим. Ещё бы! Ведь с этими полевыми сумками отцы их в огне и пороховом дыму дошли до Берлина. А теперь в сумках мирно покоятся карандаши, книги, тетради с исправленными ошибками.
На углу улиц Ленина и Мира стоит молодая женщина с детьми. Это наша соседка Люба вывела на прогулку своих близнецов. Малыши нетерпеливо перебирают ногами, тащат мать, им хочется поскорее перейти улицу, но мать крепко держит их за руки, пережидая поток движущихся машин.
И я, когда дети были маленькими, любила гулять с ними. На прогулке двух младших держала за руки, а старшие шли впереди. Так и шли мы по улицам, поминутно останавливаясь, чтобы проводить глазами красивый автобус, полюбоваться осколком цветного стекла, сверкнувшим на солнце, или поднять лист клёна, только что слетевший с дерева.
При виде нас прохожие замедляли шаги, а то даже останавливались и смотрели нам вслед. Мне это нравилось. Делая безразличный вид, я перехватывала восхищённые взгляды, ловила каждое слово, сказанное по нашему адресу.
Помню, как-то прошли мимо нас две женщины. Я слышала, как одна из них сказала другой: «Анна! Глянь-ка, детишек-то сколько! Три, четыре, пять… Пятеро!» – в голосе женщины было изумление.
– Гражданочка! Это все ваши детки?
– Мои.
– Все пятеро?
– Да.
– А сама молоденькая! Небось, трудно…
– Как же, милая моя, их раньше-то имели? – сказала женщина постарше. – У моей вон свекрухи их пятнадцать было!
– Так то раньше, а ныне и трое в диковинку…
Женщины пошли своей дорогой. Я с детьми продолжала прогулку, гордая, счастливая, что я мать этих пяти загорелых крепышей. В годах между ними нет большой разницы. Когда родилась меньшая, Оля, Лиде было всего восемь лет, она только что пошла в школу. Между ними были: Таня семи лет, Юра пяти лет и Валя, которому исполнилось полтора года.
Я помню, как болезненно воспринял Валя появление сестрицы Оли. Сидел в своей кроватке и, склонив голову набок, жалобно смотрел на суматоху, которая была вокруг новорождённой. Ему и хотелось бы заплакать, да он, видимо, понимал, что это ни к чему не приведёт, что отныне все внимание и любовь матери отданы маленькой сестричке, а он уже «большой».
Старшие девочки остро почувствовали «горе» маленького Вали и всю свою нежность перенесли на него. И как порой им ни было досадно, что во время игр во дворе они вынуждены были следить ещё и за Валей, никогда не бросали его одного, и я была спокойна за малыша.
Теперь мы уже не гуляем вместе. Дети подросли. Лида уже студентка, Таня учится в десятом классе, Юра – в девятом. А наши «малыши» – Валя и Оля – собираются перейти в шестой класс.
А вот и Оля возвращается из школы. Из окна мне видно, как она, взмахивая портфелем, перепрыгивает через лужу, длинные светлые косы её тоже подпрыгивают. Сегодня на сборе отряда Оля должна была делать доклад о жизни и деятельности Владимира Ильича Ленина. Как-то она справилась с ним? Целую неделю Оля рылась в библиотеке отца, читая всё, что ей могло пригодиться для рассказа о Владимире Ильиче. Она заглянула даже в Полное собрание его сочинений. Но тут уже возмутилась Лида, увидев в руках у неё том с работой «Материализм и эмпириокритицизм»:
– Недостаёт только того, чтобы ещё грудные младенцы занимались философией! – в негодовании сказала она и поставила книгу в шкаф.
Когда я сделала ей выговор за неуместность этого замечания, она, приложив руки к груди, умоляюще сказала:
– Но, мама, ты пойми… Работы Ленина – это такая… такая вещь, что нельзя просто, ради любопытства заглядывать в них. Нельзя! Ты понимаешь меня?
Лида с большой ответственностью относится к курсу марксизма-ленинизма, который читается у них на факультете.
В комнату входит Оля. Я спрашиваю её:
– Как, Олечка, прошёл доклад?
Таня – моя первая помощница. Маленькая, грациозная, она делает все ловко, быстро. Все спорится в её руках. Не проходит и пяти минут, как стол накрыт, и Таня, повязав фартук, помогает мне в кухне.
Кухня у нас большая, светлая. Смеясь, дети и муж называют её «генеральным штабом». Здесь тепло, уютно, всегда пахнет чем-нибудь вкусным. Здесь стоит мой рабочий столик, за которым я пишу, читаю, шью девочкам платья. Это совсем не означает, что в нашей просторной квартире из трёх комнат не нашлось бы места для моего рабочего стола. Просто здесь мне спокойнее, удобнее. В кухне же у меня происходят все задушевные разговоры с детьми, когда требуется поговорить без посторонних.
– Мама, ты писала когда-нибудь стихи? – спрашивает вдруг Таня.
– Да, конечно…
– По-твоему, нет ничего плохого в том, что мальчик пишет стихи и посвящает их девочке?
Вопрос Тани застаёт меня врасплох, ведь речь идёт, несомненно, о ней самой.
– Думаю, что нет… А что, тебе посвящают стихи? Кто?
– Добрушин Володя… Каждое утро Галка подбрасывает в мою парту тетрадку с новыми стихами…
Я невольно улыбаюсь, представив себе девятиклассника Володю Добрушина: большого, нескладного, в очках, которого даже собственные родители считают «не от мира сего», и его востроносенькую сестрёнку Галку, учившуюся вместе с Олей.
– Мама! Ну что ты смеёшься? – зазвеневшим вдруг голосом говорит Таня, впрочем и сама улыбаясь. На щеках её появляются ямочки. Но серые глаза подозрительно блестят.
– Что ты, Таня! Я и не думаю смеяться! – говорю я и провожу рукой по её волосам. Светлые пушистые волосы Тани в постоянном беспорядке. И сама она жизнерадостная, весёлая, похожа на маленького игривого котёнка. Даже малыши заметили это. Ласкательным именем её было вначале Котик, потом Кот и, наконец, – Васька. И тем, кто не знал эволюции этого прозвища, странно было слышать, как Оля говорила сестре:
«Васька! Ты взял мою ручку?»
Между Таней и Олей в ходу и другое ласкательное имя – Пёс. Потому, что обе они страстно любят животных, особенно собак, и слово «пёсик» для них выражение самой большой нежности.
Мой муж, Иван Николаевич, шутя утверждает, что если взять циркуль и укрепить его на чуть вздёрнутом носике Тани, то можно провести правильную окружность. Подсмеивается он, конечно, любя. Я давно заметила, что отец питает особую нежность к Тане, выделяет её среди остальных детей.
Из кухни слышно, как Оля открывает кому-то дверь. Это пришла Лида. Очевидно, она в хорошем настроении. По всей квартире разносится её сильный, звучный голос:
«Я вся горю-ю… не пойму, отчего?»
Таня, прислушиваясь к пению сестры, болезненно морщится, точно ей попал на зубы песок.
Любимый романс самой Тани – «Средь шумного бала». Она поёт его иногда думая, что её никто не слышит, но поёт робко, точно стесняясь своего небольшого голоса.
В последнее время обнаружился голос и у Оли. Она тоже почему-то стесняется петь, особенно при отце. И только я, когда мы остаёмся вдвоём, имею возможность насладиться её пением. Оля чаще поёт песни со ветских композиторов, и мне особенно нравится одна из них:
«Сегодня девчонка сказа-а-ла-а,
Сказала впервые люблю-ю…»
За последний год Оля как-то неожиданно вытянулась, выровнялась. Мне нравится смотреть, как она причёсывается. Золотистые волосы окутывают Олю до пояса, она заплетает их в две толстые косы. Но сама Оля не любит, чтобы её заставали за этим делом и нетерпеливо встряхивает головой, отклоняя мои попытки помочь ей.
Мне говорят, что пройдёт ещё год-два, и Оля будет похожа на тургеневскую девушку. Что ж, это не так плохо. Для меня тургеневская девушка – олицетворение чистоты, женственности и скромности. Всегда неприятно видеть девочек, которые, желая привлечь к себе внимание, держатся развязно: громко кричат, хохочут. Но когда я смотрю на Олю, я думаю, что, пожалуй, она чересчур сдержанна, молчалива. Может быть, это объясняется тем, что Оля много читает. Она вся во власти прочитанного. Её редко увидишь без книги.
Вот и сейчас в ожидании обеда Оля с ногами забралась на диван и целиком погрузилась в томик Лескова.
– Шла бы ты, Оля, лучше погуляла! – говорю я, войдя я столовую.
– Да, мама, – отвечает Оля не отрываясь от книги.
Юра, который сидит тут же в комнате, разбирая на письменном столе приёмник, с усилием отвинчивает какой-то шуруп и говорит глухо, не оборачиваясь:
– Наша Лелька когда-нибудь ослепнет, мама… Придётся ей очки носить!
– Да? – иронически-удивлённо отзывается Оля и продолжает читать.
В три часа, как обычно, приходит из университета Иван Николаевич. Он декан биолого-почвенного факультета, заведует кафедрой, читает лекции, занимается научной работой, много печатается. Каждое лето он влезает в свои кирзовые сапоги, надевает старенькую штурмовку и с рюкзаком за плечами отправляется в экспедицию. Уже несколько лет мне не удаётся вытащить его на курорт.
Вот и нынче он собирается поехать со студентами на трассу гослесополосы Сталинград – Степной – Черкесск, чтобы заняться вредителями лесонасаждений. Ведь сейчас вся страна живёт наступлением на засуху. Об этом говорят дома, на работе, в трамвае. Об этом напоминают заголовки газет, радио.
«Посадить и посеять лес в сжатые сроки!» – несётся из всех репродукторов.
Как коммунист и как учёный, Иван Николаевич, конечно, не может стоять в стороне от большого всенародного дела. Он и в детях старается поддерживать интерес к нему. У нас в доме первым долгом читаются в газетах очередные сводки работ по степному лесонасаждению: сколько собрано семян, сколько гектаров леса посеяно, сколько предстоит заложить, как идёт выполнение плана.
Прошлой осенью, которая стояла на удивление сухая и тёплая, Иван Николаевич несколько раз вывозил ребят за Волгу для сбора семян. Ведь в школе дети соревнуются, кто соберёт семян больше. И наши мальчики не на последнем месте.
Иван Николаевич сегодня заметно устал и чем-то расстроен. Когда мы все садимся за стол – все, кроме Вали, он, нахмурясь, спрашивает:
– А молодец где?
Меня немножко задевает это «молодец», я предпочла бы, чтобы вопрос был задан так: «А Валя где?» Но Иван Николаевич верен себе. Когда он недоволен кем-нибудь из детей, то говорит: «Наша-то девица до чего додумалась!» – если речь идёт о дочери; если же провинится сын, соответственно следует: «Молодец-то что натворил!»
И это означало высшую степень негодования, осуждения.
Не получив ответа от меня, Иван Николаевич выжидающе смотрит на Юру.
– Не знаю, папа, – говорит тот, пожав плечами. Лицо Юры успело обгореть, нос лупится, загорели и уши, которые кажутся большими оттого, что Юра неудачно подстрижен.
Иван Николаевич ещё более хмурится. Я знаю, что его беспокоит. Он встревожен тем, что экзамены «на носу», а мальчишки не очень-то рьяно занимаются.
Юра, чувствуя, что недовольство отца относится и к нему, старательно вычерпывает из тарелки остатки супа.
Лида, не обратив внимания на то, что брови отца нахмурены, с беспечным видом рассказывает какую-то забавную историю, случившуюся у них на курсе. Когда взрыв весёлого смеха утихает, Иван Николаевич сухо спрашивает Лиду:
– Ты почему не посещаешь лекций по анатомии? Оживление мигом слетает с лица Лиды. Опустив голову, она отвечает тихо:
– Мне не нравится, как Антипин читает лекции…
– Да, но это ещё не резон, чтобы пропускать занятия… Губы Лиды дрожат. Она ещё ниже опускает голову.
И вдруг вскакивает из-за стола и с пылающими щеками выбегает из столовой.
Обед заканчивается в молчании. Иван Николаевич продолжает хмуриться, видно, что ему и самому неприятна эта история с Лидой, но пойти, поговорить с девочкой, ему и в голову не приходит. Не просить же прощения у девчонки за справедливое замечание!
Но тут появляюсь я в своей всегдашней роли парламентёра. Все вздыхают с облегчением, провожая меня взглядом, когда я иду в детскую – так у нас в доме называется комната девочек.
Лида лежит на кровати, уткнувшись в подушку, и вся вздрагивает от рыданий. Больших трудов стоит мне повернуть её лицом к себе.
– Ну что ты, Лида, милая… Успокойся!
Лида нетерпеливо дёргает плечом, пытаясь сбросить мою руку, мотает головой и вдруг, подняв ко мне залитое слезами лицо, в исступлении выкрикивает:
– Не буду я учиться! Не хочу! Проклятая анатомия! Она снова падает лицом в подушку, и до меня уже глухо доносится:
– Не буду! Не хочу! Ненавижу!..
Я сижу, как пришибленная. Так вот оно что! А мне-то казалось, что Лида смирилась с тем, что учится на биологическом факультете, хотя ещё в школе мечтала о литературном. Но отец и слышать не хотел о литературе. «Надо делом заниматься!» – говорил он. Для него, страстно увлечённого естественными науками, только они и были «делом».
«Конечно, я пойду туда, куда хочет папа!» – сказала мне Лида, когда я спросила её, твёрдо ли она решила стать биологом, и заплакала.
Но где была я? Почему я не отстояла девочку, зная, что литература – её страсть? Сочинения Лиды были лучшими в школе, а ответ на выпускном экзамене – блестящим. Она говорила, что по литературе ей было бы больно получить отметку ниже «пятёрки».
Почему я не вмешалась? Почему не сказала «нет!», когда по настоянию отца Лида выбрала биофак? Вероятно, потому, что мне казалось, что любовь к чтению ещё не основание для выбора профессии. Любить художественную литературу можно, будучи и физиком, и химиком, и биологом, и что Лида ничего не потеряет, если пойдёт на биологический факультет. Как, оказывается, я заблуждалась!
Вздохнув и поцеловав Лиду, которая больше не плачет, а только изредка всхлипывает, я иду к Ивану Николаевичу. Он сидит в кабинете над микроскопом и определяет своих короедов, которые наносят «неисчислимый вред лесному хозяйству».
– Ты слишком строг с Лидой! – говорю я мужу. Мои слова задевают его. Он поднимает голову от микроскопа и произносит в запальчивости:
– Если моя дочь будет пропускать занятия (он делает ударение на слове «моя»), то могу ли я требовать дисциплинированности от других студентов?!
Я сознаю, что Иван Николаевич прав. Как декан, он не может допустить, чтобы студентка его факультета пренебрегала занятиями, тем более если эта студентка – его дочь. Но мне жаль Лиду. И когда Иван Николаевич, встав из-за стола, делает несколько шагов по комнате явно расстроенный, я тем не менее говорю:
– Всё-таки напрасно Лида пошла на биологический. Надо было ей на литературный факультет пойти…
– Что теперь говорить об этом, Маша! – с болью в голосе восклицает Иван Николаевич и, остановившись у окна, несколько мгновений бесцельно смотрит в него. Потом поворачивается ко мне:
– Ведь хотелось сделать, как лучше…
Да, «хотелось сделать как лучше». Но, может быть, ещё не поздно исправить ошибку? А что, если с нового учебного года перевести Лиду на литературный факультет?
Я делюсь этой своей мыслью с мужем.
– Только, пожалуйста, не сбивай девицу с толку! – говорит он мне. – Пусть заканчивает первый курс, а там видно будет.
Иван Николаевич уходит в детскую. По его чуть виноватому лицу видно, что ему жаль Лиду, что он уже раскаивается в своей резкости и вообще раскаивается в том, что когда-то настоял на своём.
О чём у них там идёт речь, не знаю, но через несколько минут Лида выходит из детской задумчивая. С полотенцем через плечо проходит в ванную умыться и, когда возвращается оттуда, говорит мне:
– Я пошла, мамочка. У нас в группе сегодня комсомольское собрание.
После ухода Лиды в кухне появляются вначале Таня, а следом за нею и Юра с Олей.
– Ну, что, мама, как Лида? – в тревоге спрашивает Таня.
– Ничего, – сдержанно отвечаю я. В дверях кухни я вижу Ивана Николаевича, а при нём мне не хочется говорить с детьми о Лиде.
– Маша! – говорит Иван Николаевич. – У нас учёный совет. Я вернусь поздно. Ты не помнишь, Маша, у нас не сохранились мои студенческие тетради по анатомии?
Чудак Иван Николаевич! Он, видимо, забыл, что вся наша библиотека сгорела во время войны. Сгорели, конечно, и тетради.
– Жаль. Сейчас они пригодились бы Лиде.
Иван Николаевич идёт в переднюю, но, спохватившись, возвращается.
– А что, Валентина нет ещё?
– Нет, – отвечаю я спокойно, хотя и меня волнует отсутствие Вали. – Вероятно, их в школе задержали…
Но сама я далеко не уверена в этом. И проводив Ивана Николаевича и Таню, которые уходят вместе – им по пути, – то и дело смотрю на часы.
Валя заявляется домой в седьмом часу. Но в каком виде! Потный, взъерошенный, грязный!
– Где ты до сих пор пропадал?
– Да мы с ребятами футбол гоняли! Возле школы…
– Папа был очень недоволен…
Напоминание об отце заставляет Валю ещё острее почувствовать свою вину, и он говорит умоляюще:
– Знаешь, мама, я совсем забыл, что пора домой.
Я верю Вале, он не лжёт. Но всё же я говорю ему, что после школы он должен сразу же приходить домой, чтобы я не волновалась.
– Хорошо, мама. А поесть чего-нибудь осталось?
– Ну, конечно. Только иди вначале умойся! Пока Валя плещется в ванной, я подогреваю ему обед. Валя выходит из ванной умытый, причёсанный. С некоторых пор он делает себе причёску, как Юра, – зачёсывает волосы назад. Но короткие волосы его топорщатся ёжиком. Глаза у Вали синие.
Однажды Лида сказала:
– Мама, а у нашего Вальки красивые глаза! – и тут же, чтобы уменьшить впечатление от своих слов (а то, не дай бог, Валька зазнается!), пропела перед ним, шаржируя:
«Ах, эти синие глаза-а-а Меня плени-и-ли-и…»
– Да ну тебя! – отмахнулся Валя. – Сама так, небось, завидуешь!
– Стр-р-ашно завидую, Валечка! Хочешь меняться? Возьми мои чёрные…
Внешне Валя кажется хрупким, но это потому, что он высокий, тонкий. А кулаки его, как свинчатки. Иногда он предлагает брату:
– Юра! Давай на бокс?!
Не проходит и двух минут, как Юрка, этот широкоплечий верзила, лежит на полу, задыхаясь от смеха, а Валя стоит над ним, продолжая в воздухе наносить удары. Он полон торжества. Волосёнки его топорщатся. На него и в самом деле нельзя смотреть без улыбки. И я никак в толк не возьму: не то Юра сдаётся потому, что его расслабляет смех при виде воинственной рожицы Вали, не то он и в самом деле уступает стремительному натиску его кулаков.
Кончив есть, Валя приносит учебники и садится за уроки. Он любит их готовить в кухне, возле меня. Я же принимаюсь за своё шитьё. К Первому мая я шью девочкам хорошенькие платьица, а мальчикам – куртки на молнии. Мне надо поторапливаться: ведь до праздника остались считанные дни!
Когда вот так сидишь, шьёшь и заняты только руки, многое приходит в голову. Думаешь, вспоминаешь и, кажется, все переживаешь заново…
КОГДА ДЕТИ БЫЛИ МАЛЕНЬКИМИ
Однажды, когда Лида была ещё маленькая, какая-то женщина неосторожно сказала: «Да она не ваша! Все беленькие, а она чёрная!» Сказанное в шутку Лида приняла всерьёз. Она вообразила, что и в самом деле не наша, и с этого дня стала ревностно следить за моим отношением к другим детям. Достаточно было мне сказать Тане: «Цветочек мой!» – или Юре: «Птенчик мой!», – как я неизменно слышала от Лиды: «А я – птенчик?», «А я – цветочек?»
– Цветочек, цветочек! – отвечала я, привлекая Лиду к себе, но, очевидно, было что-то в моём голосе такое, что не убеждало её, и я по-прежнему слышала от неё пристрастное: «А я – рыбка?»
Кто знает, может быть, эти неосторожные слова чужой женщины и моё излишнее проявление нежности к младшим детям, в противовес некоторой строгости в обращении с Лидой, и послужили причиной тому, что в детстве Лида была очень неуравновешенна, порывиста и упряма. Меня всегда поражала её способность мгновенно разражаться слезами и. так же внезапно прекращать их. Даже школьницей она плакала часто и всегда по пустякам: из-за порванной картинки, отнятой книги, потерянной ручки. Иногда, чтобы спасти положение, я говорила что-нибудь вроде:
– А какую чудесную песню я сегодня слышала-а!
– Где? – совершенно спокойным, только чуть приглушённым от слёз голосом спрашивала Лида.
– Около школы. Я проходила мимо.
– Это мы пели! У нас урок пения был.
– Нет, Лидочка, мы! У нас тоже пение было!
Спор разгорался, слезы высыхали, а мне только этого и нужно было. Резкие переходы от веселья к слезам сохранились в Лиде и сейчас. Правда, с годами она стала сдержаннее, но уж если заплачет, так заплачет, а развеселится – не уймёшь. «Ох, Лида, Лида, – думаю я, – сколько бесенят таится в твоих глазах!»
Порой Лида нашумит, накричит, а потом ходит как в воду опущенная. Стыдно. Но мы с нею ссоримся редко. Она поумнела, да и я, по-видимому, стала опытнее. В результате многих горьких минут, причиняемых мне детьми, я пришла к выводу, что не надо преувеличивать зло в ребёнке и впадать от этого в отчаяние. Ребёнок не так уж плох, как нам порой кажется, надо только больше проявлять любви к нему и настойчивого желания сделать его лучше.
Было время, когда я, молодая мать, расплакалась, услышав от маленькой Лиды слово «черт». Я думала: «Какой испорченный ребёнок!» Сейчас я улыбаюсь, вспоминая об этом.
Лида с жаром бралась за новое дело, но быстро остывала. Её табель пестрел «двойками», хотя учиться она могла бы лучше. И писала Лида отвратительно.
– Ну что, мама, я сделаю? – говорила она, оправдываясь. – Я стараюсь изо всех сил, а ничего не получается!
Но её задело, когда я сказала, что по почерку можно судить о человеке, о том, насколько он дисциплинирован.
И она загорелась желанием тут же исправить свой почерк.
Через несколько минут Лида уже сидела над прописями для первого класса и старательно выводила палочки и крючочки. Первые две-три строчки она написала более или менее удовлетворительно. Несколько успокоенная, я вышла из комнаты, а когда вернулась, Лида с сияющим лицом размахивала тетрадью: сушила чернила. Две страницы были «накатаны», и Лида спешила приняться за третью.
Вид написанного привёл меня в отчаяние. Я почти уверилась, что из моих попыток исправить почерк дочери ничего не выйдет.
Мне хотелось накричать на неё и даже в раздражении разорвать тетрадь, но я сдержала себя и сказала как можно твёрже:
– Нет, этой работы я не приму. Ты перепишешь заново…
– Не буду! Чего это я десять раз стану переписывать! – Лида демонстративно отшвырнула тетрадь.
– Как хочешь, – нарочито спокойно сказала я. Взяла книгу и стала читать, но плохо понимала прочитанное, то и дело прислушиваясь к тому, что творилось в детской. Там было тихо.
Через полчаса в комнату вошла Лида. Вид у неё был виноватый. Она протянула мне тетрадь.
– Вот я написала…
Я взяла тетрадь, стала просматривать. Написано было хорошо.
– Неплохо, – сдержанно сказала я. – Завтра перепишешь ещё две страницы.
Лида, повеселевшая, выпорхнула из комнаты. Так день за днём мы писали. Я была непреклонна, если работу требовалось выполнить заново. И сколько бы Лида ни протестовала, она каждый раз вынуждена была подчиниться.
Окончательно её почерк выправился в шестом классе. И этим она обязана учительнице русского языка и литературы. Как бы хорошо Лида ни написала контрольную, в тетради неизменно стояло, выведенное каллиграфическим почерком самой Марией Николаевной: «Пиши лучше» или «Пиши красивее». Лида была вне себя, но так как уважала учительницу, то и писать день ото дня стала лучше.
Упрямство Лиды приносило мне много горьких минут. По отношению к ней я всегда чувствовала себя «укротительницей». Это было очень утомительно, так как требовало большой выдержки. Отдавая приказание, я никогда не была уверена, что Лида выполнит его. Напряжённость, насторожённость делали наши отношения неровными. Я часто срывалась, упрекала потом себя за несдержанность, но ничего не могла поделать с собой. И это было плохо, потому что моя нервозность передавалась Лиде. Она совершенно не могла слышать моего повышенного тона и начинала кричать сама.
Помню, однажды разыгралась такая сцена. Лида и Юра не поделили куклу. Они рвали её из рук друг у друга. Я приказала Лиде, как старшей, уступить, но она и не подумала это сделать. Я повысила тон:
– Отдай сейчас же!
Лида рванула куклу из рук Юры и со злобой крикнула:
– Не отдам! Что он девчонка, чтобы играть в куклы?! Я протянула руку, чтобы взять эту злополучную куклу, у которой голова уже болталась на ниточке, но Лида крепко держала её и не думала с нею расставаться.
Что было делать? Не отнимать же силой? И так я уже чувствовала, что становлюсь смешна в этой сцене. Как можно спокойнее я сказала:
– Можешь оставить эту куклу себе. Юре купим новую. И вышла из комнаты.
Не дёшево досталось мне это спокойствие. Поведение Лиды меня глубоко задело. Я стояла у окна, вглядываясь в тёмную непогодь за стеклом, где в свете качающихся фонарей гнулись деревья, прислушивалась к визгливому царапанью ветки по стеклу и думала: «И это тот ребёнок, которого я ждала с таким благоговением, с таким трепетом, как всякая мать ждёт своего первого ребёнка. Это та Лида, дав жизнь которой, я, двадцатидвухлетняя мать, умирала от родильной горячки, когда так хотелось жить! Это та самая Лида, за которую я шесть долгих недель боролась день и ночь, когда она болела скарлатиной и была признана врачами безнадёжной». Да, это та самая Лида… Горько было мне…
Пока я стояла у окна, предаваясь горестным размышлениям, Лида и думать забыла о ссоре. Она вошла в комнату и, точно ничего не произошло, стала рассказывать о том, как у них в классе на уроке истории одна девочка сказала вместо «князья-бароны» «князьябараны».
– Правда, смешно, мама?
Я промолчала, а Лида, не замечая моего нежелания говорить с нею, продолжала болтать.
– Лида! Мне неприятно говорить с тобой. Уйди!
– Ну и не надо! – осевшим вдруг голосом ответила Лида и тихонько вышла.
Но не в её характере было молчать долго. Не прошло и получаса, как она снова явилась ко мне и принялась на сей раз с увлечением рассказывать содержание прочитанной на днях книги.
– Нет, мама, ты себе представить не можешь, какая это интересная книга. Обязательно прочти её! Прочтёшь? Да?
– Хорошо, – сдержанно ответила я.
А она, приняв это «хорошо» как прощение, вихрем вылетела из комнаты и такую возню затеяла с ребятами, что хоть из дому беги. Много огорчений доставляла мне Лида и своей небрежостью. Вечно у неё чулок был спущен, волосы взлохмачены, пальцы в чернилах. Ей ничего не стоило вырвать из тетради лист, завернуть в него жирные оладьи и сунуть свёрток в портфель, нимало не заботясь о том, что будет с книгами. И мне, обременённой малышами, больших трудов стоило следить ещё и за Лидой.
Зато сейчас, когда я гляжу на неё, просто диву даюсь: куда девалась та маленькая растрёпа? Как бы ни спешила Лида, она ни за что не выйдет из дома со спущенной петлёй на чулке или в измятом платье.
Верно говорит пословица: «Капля и камень точит!» Видно, не все мои замечания в одно ухо входили, а в другое выходили.
Сыграл свою роль и возраст. Лиде восемнадцать лет. Ей хочется уже нравиться. А что может быть краше девушки в восемнадцать лет?!
Таня в детстве не доставляла мне таких огорчений, как Лида.
С нею было легче. Она была ровна, жизнерадостна, послушна. Не помню ни одного случая, чтобы у нас с нею возник какой-нибудь конфликт. Правда, позднее с Таней стало труднее ладить, но неровности её характера объяснялись особенностями переходного возраста. А в детстве она была милой, покладистой девочкой. Может быть, мне потому с нею было легче, что я была уже более опытной матерью. Ошибки, допущенные с Лидой, меня кое-чему научили. Я не позволяла себе раздражаться, старалась быть последовательной в своих действиях. Уж если я сказала нет!», то это действительно означало «нет». Была ровнее, ласковее с девочкой, не напускала на себя излишней строгости, которую почему-то считала ранее обязательной в обращении с маленькими детьми. Словом, старалась быть естественнее, проще, не допуская менторского тона.
Это сказалось и на отношениях с Лидой. Мы «вдруг» стали с нею лучше ладить. И все меньше и меньше возникало между нами недоразумений, которые раньше доставляли мне столько огорчений, да и ей, вероятно, также.
С Юрой мне было совсем легко. Даже легче, чем с Таней. Если я говорила не в меру расшалившемуся ребёнку: «Юра! Сядь и посиди спокойно!» – я нисколько не сомневалась в том, что требование будет выполнено. Да и нельзя было сомневаться в этом. Дети ведь очень чутки. Упаси вас бог показать свою беспомощность, своё бессилие перед ними.
Между тем иная молодая мамаша непрочь бывает порисоваться этой своей беспомощностью. В поисках сочувствия, а может быть, просто желая снять с себя вину в невоспитанности ребёнка, она говорит донельзя усталым голосом:
– Ну что за ребёнок! Вот, попробуйте сладить с ним! Нет, я больше не могу! Сил моих нет!
А мальчишка тем временем, засунув палец в рот и скосив глаза на мать, обдумывает, чем бы ещё её донять.
Или наш Юра был мягок, покладист по натуре, или на него действовала моя уверенность, но только слушался он беспрекословно. Однажды, расшалившись, он дёрнул Таню за косичку. Как водится, рёв поднялся на весь дом. Я отвела Юру в угол и сказала:
– Постой немножко здесь… Успокойся.
А сама ушла в библиотеку, задержалась и вернулась домой только часа через два. Прихожу, а Юра как стоял в углу, так и стоит. Я ужаснулась тому, что могла забыть о ребёнке, но не подала и виду, а спокойно сказала: