Текст книги "Писарев"
Автор книги: Нина Демидова
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
В целом эстетика Писарева противоречива. Его подход к оценке явлений искусства не лишен порой субъективизма и поражает прямолинейностью и резкостью выводов. Но в значительной мере это объясняется теми сложными условиями в России, когда борьба в эстетике за реалистическое искусство, начатая Белинским, в 60-е годы продолжалась, а реакционные воззрения на искусство были господствующими. Это и вызвало крайние меры со стороны Писарева. При всем том нельзя не отдать должное его писательской смелости, одержимости и вместе с тем оригинальности в решении многих вопросов литературы и искусства. Его стремительные атаки на «чистое искусство» имели, по отзывам современников, значительный успех: многие из тех, кого он называл случайными или «микроскопическими» величинами в искусстве, вынуждены были замолчать. А данные Писаревым интерпретации литературных типов настолько своеобразны и во многом глубоки, что и поныне продолжают сохранять жизненность и вызывать интерес (такова, например, трактовка образа Базарова). Оценка им таких образов, как Е. Онегин («Пушкин и Белинский») или Катерина в драме А. Островского «Гроза» («Мотивы русской драмы»), со временем, возможно, внесут некоторую поправку в существующие традиционные оценки названных литературных героев. Писарев высоко ценил художественный гений и выступал за служение искусства прогрессивным общественным целям.
Реалистическая эстетика Писарева, несшая в себе элементы нигилизма как революционного отрицания, была воистину воинствующей: она утверждала революционно-демократические взгляды на искусство и литературу. Давая критическую оценку своей деятельности в этой области, Писарев подчеркивал, что его эстетическая доктрина, несмотря на резкую форму выражения, не выходила никогда за пределы основной тенденции предшествующей радикальной критической мысли. И содержание ее, по его словам, выражается совершенно отчетливо в тех двух положениях, что «искусство не должно быть целью самому себеи что жизнь выше искусства»(11, стр. 65–66).
XII. Безумству храбрых…
В ноябре 1866 г. вследствие амнистии по случаю бракосочетания наследника цесаревича Писарев был досрочно освобожден из крепости, где просидел более 4-х лет. И сразу же из Третьего отделения к петербургскому оберполицеймейстеру и к начальнику первого отделения корпуса жандармов полетели депеши: «Подвергнуть Дмитрия Писарева бдительному наблюдению». Баллод, Скабичевский и другие утверждают, что из заключения Писарев вышел с еще более окрепшим убеждением в правильности избранного им пути. Скабичевский в своих воспоминаниях сообщает об интересном разговоре с Писаревым после его освобождения. Скабичевский, придя к Писареву, заявил, что после долгих раздумий он полностью солидаризировался с его взглядами и просит признать его своим идейным союзником. На что Писарев ответил: «Мне нужно еще позондировать тебя, чтобы убедиться, так ли это на самом деле? Но это дело времени…» Но когда он узнал, что Скабичевский является автором одного из фельетонов в «Народной летописи», добавил: «Пусть фельетон твой написан против меня, но он мне понравился как желание идти дальше меня. На всякое такое желание я смотрю с радостью и уважением» (94, стр. 207).
Далее. После выхода Писарева из крепости произошел разрыв между ним и Благосветловым, упорно не желавшим брать в редакцию Соколова, в котором Писарев видел своего сподвижника. Еще в одном из писем из заточения Писарев убеждал Благосветлова в необходимости взять Соколова в редакцию, ибо его взгляды вполне соответствуют идейному направлению «Русского слова». Больше того, «Соколов, – подчеркивал Писарев, – не только постоянно идет вместе с нами, но даже часто идет впереди нас и прокладывает нам дорогу» (23, стр. 364). Весной 1867 г. Писарев воспользовался приглашением Некрасова и перешел в «Отечественные записки», которые в этот период все считали журналом, продолжающим дело «Современника». Эти факты убедительно свидетельствуют о том, что Писарев не только остался верен своим прежним убеждениям, но и намеревался еще шире развернуть свою публицистическую деятельность. А в связи с этим он и старался подбирать себе верных союзников.
О зрелости Писарева как политического деятеля в этот период говорит и высказанное им понимание сути идейной борьбы и необходимости более четкого размежевания борющихся направлений. «Разногласие партий, – говорил он, – очень естественно, необходимо и безысходно, потому что настоящие причины противоположных суждений заключаются в противоположности интересов. Всякая попытка примирить партии была бы бесполезна и бессмысленна. Вместо примирения партий надо желать, чтобы каждая партия обозначилась яснее и договорилась до последнего слова. Только тогда общество может узнать своих настоящих друзей и дать окончательную победу тому направлению мысли, которое всего более соответствует действительным потребностям большинства» (8, стр. 258).
В этот период Писарев говорит, что тот народ, который готов переносить лишения и терять все свои права, лишь бы только не браться за оружие и не рисковать жизнью, находится на пути к своей гибели. Как бы полемизируя с Вольтером, он обращается к народным массам и подчеркивает, что их судьба находится в их собственных руках и что им надо управлять по своему усмотрению ходом всех исторических событий, крупных и мелких, внешних и внутренних. Развивая эту мысль, Писарев пишет, что «тайна собственного могущества» масс заключается в понимании ими необходимости объединения, ибо «вместе они непобедимы и неотразимы». Власти всячески хотели ослабить влияние Писарева на общественность. В 1868 г. его статьи «Русский Дон-Кихот» и «Бедная русская мысль» были изданы без объявления автора под названием «Две статьи». Они были выпущены небольшим тиражом и продавались по высокой цене. Писарев продолжал проводить свои идеи не только через статьи, но и посредством выступлений перед аудиторией. Об этом свидетельствуют воспоминания современников, и в частности С. Марковича, который сообщает, что в 1868 г. на одном из тайных литературных вечеров он слушал доклад Писарева, который, излагая основные положения статьи о Гейне, разоблачал политику правительств по отношению к народу, критиковал умеренность и высказывался за революцию.
К. Кудрин сообщает, что один из товарищей Писарева по заключению рассказывал о том «чарующем впечатлении», какое произвела на него теория Маркса, изложенная в этюде Писарева «Разговор в зеленой комнате», где в полубеллитристической форме излагался только что вышедший II том «Капитала». Но для дальнейшей работы Писареву необходимо было осмотреться, собраться с силами и самое главное – нужен был новый и обширный материал для социальных обобщений. Он хотел не только правильно уловить особенности политической обстановки в России, но и познакомиться с настроениями передовой общественности в Западной Европе. Но Писареву было отказано в выезде за границу. Третье отделение разрешило ему выехать только в прибалтийские губернии. Летом 1868 г. он поехал на Рижское взморье отдохнуть, где случайно утонул. Ему еще не было тогда и 28 лет. Вся прогрессивная общественность тяжело переживала это событие. Герцен по этому поводу писал: «Еще одно несчастье постигло нашу маленькую фалангу. Блестящая и подававшая большие надежды звезда исчезает, унося с собой едва развившиеся таланты, покидая едва начатое литературное поприще» (36, стр. 377).
Но правительственным кругам нигилист Писарев был страшен и после смерти. Узнав, что петербургские друзья Писарева и литераторы во главе с редакцией «Русского слова» «готовят телу торжественную встречу», царская охранка стала настаивать на погребении Писарева на Рижском кладбище, боясь, как бы похоронная процессия не вылилась в антиправительственную демонстрацию. По настоянию друзей и родных Писарев был похоронен на Волковом кладбище напротив могил Добролюбова и Белинского.
Во время похорон за гробом, усыпанным цветами, шли тысячи почитателей Писарева, в том числе и многие из крупных русских писателей, поэтов и видных деятелей литературы. Здесь были Некрасов, Г. Успенский, Благосветлов, Елисеев, Суворин, Гайдебуров, Буренин и др. И хотя, как свидетельствует один из современников, администрацией были приняты меры «к недопущению каких-либо речей или иных проявлений сочувствия на могиле…», несколько человек выступили с речами. Сразу же после похорон было принято решение ходатайствовать об учреждении университетской стипендии имени Писарева и начать сборы на бронзовый памятник ему. Это была дань его гению, высокой гражданственности, неутомимости и бескомпромиссности идейного борца.
Писарев запечатлелся в истории русской революционной демократии как исключительно оригинальный мыслитель: своеобразие это придавали нигилизм и реализм, в форму которых облекалось его учение. Писарев шел всегда своимпутем, хотя и испытывал влияние идей передовой русской общественности, особенно Герцена и Чернышевского. Порой он заблуждался и несколько отходил от классической линии революционной демократии, и все-таки, как правильно отмечал в свое время Шелгунов, он в основном ни разу не изменил направлению, начатому Белинским и продолженному Добролюбовым, т. е. направлению, возглавляемому Чернышевским. Он до конца дней своих оставался, по словам Герцена, человеком передовых взглядов.
Писарев был настолько яркой фигурой, его идеи заключали такой глубокий социальный смысл, что влияние его на передовую общественность вышло далеко за пределы 60-х годов. Уже Шелгунов, Соловьев, Тельшев и другие сообщали, что и в 70—80-е годы Писарев пользовался большой популярностью и по-прежнему производил «неотразимое впечатление». Даже некоторые представители идейной оппозиции Писарева вынуждены были признать, что он для молодого поколения остался еще «надолго своего рода маяком». Правда, они объяснили это просто популярностью личной жизни Писарева, просидевшего в крепости солидный срок, якобы «из-за сущих пустяков», а также тем, что его произведения все еще оставались запрещенными (58, стр. 143). В действительности же именно идеи Писарева продолжали волновать передовые умы. Под сильным влиянием этих идей находились такие деятели революционного движения 70-х годов, как Аптекман, Долгушин, Морозов, Синегуб и др. Но самое главное, взгляды Писарева наложили значительный отпечаток на идеологию народничества. Вот несколько точек их соприкосновения. Этическая теория Михайловского, основанная на синтезировании индивидуализма и коллективных начал, явно перекликается с этикой «разумного эгоизма» Писарева. Идеи «цивилизованного меньшинства» Лаврова и «критически мыслящих личностей» Михайловского во многом являются развитием писаревской теории «мыслящих реалистов». Высказанные Ткачевым мысли о соотношении постепенности и скачков в общественном развитии связаны с положением Писарева о «химическом» и «механическом» путях развития. А в «Исторических письмах» Лаврова, посвященных оценке роли наук в развитии общества, по меткому замечанию Богучарского, «поражает параллелизм идей» автора и Писарева.
В 70-е годы запрещенные статьи Писарева тайно распространялись среди узников Петропавловской крепости, с ними шли на каторгу. Влияние Писарева было значительным не только в России. Он был популярен и среди сербских революционеров, которые многие из его статей перевели для своего журнала «Ратник». А польские революционеры, находящиеся в сибирской ссылке, имели при себе статью Писарева «Мыслящий пролетариат» и вручную коллективно размножали ее текст. Об этом свидетельствует история недавно найденной Ялуторовской тетради (см. 26, стр. 9—11). Видные деятели болгарского революционного движения 70-х годов Л. Каравелов и особенно X. Ботев высоко ценили и изучали Писарева.
В 80-е годы, как сообщает Тельшев, молодежь не отбросила эстетику: любила театр, ходила в оперу, с удовольствием читала Пушкина и Салтыкова-Щедрина, но с удовольствием читала и «разрушителя» эстетики. Завидовали тем, кто в начале 80-х годов имел возможность купить сочинения Писарева, «ибо никто не поднимал самый тон нашей внутренней жизни так, как он; никто не вселял такой бодрости; никто не отрезывал так путь ко всякой сделке с голосом совести и мысли» (102, стр. 124).
Говоря о влиянии Писарева на развитие общественно-политической мысли России, Е. М. Ярославский подчеркивал, что «целые поколения революционеров пользовались писаревскими аналогиями для того, чтобы показать несправедливость классового капиталистического общества, и вплоть до 80—90-х годов, когда учение Маркса и Энгельса вытеснило уже и просветителей, и народников, статьями Писарева пропагандисты пользовались и в рабочих кружках» (116). Родные В. И. Ленина в своих воспоминаниях сообщают, что старший брат Ленина Александр «усиленно читал Писарева» и сам Владимир Ильич и Надежда Константиновна очень любили его статьи. В личной библиотеке Ленина имелись произведения Писарева, которыми Ильич «зачитывался» в сибирской ссылке, восхищаясь остротой и смелостью его мысли. Среди фотокарточек наиболее любимых революционных деятелей и писателей Герцена, Гюго и других Ленин хранил и портрет Писарева.
«Да это же разрушитель эстетики, свистун, эгоист и отъявленный нигилист!» – кричали ретрограды.
Да. Это был «разрушитель» эстетики, основанной на теории «чистого искусства», зовущего к самозабвению, стремящегося к примирению с пошлостями жизни и отказывающегося от общественного служения в эпоху острых социальных конфликтов. Это был «свистун», который считал своим гражданским долгом присоединить свой голос к тому «богатырскому посвисту», которым «свистали» Герцен и его сподвижники, чтобы будить мысль в условиях тогдашней России и звать на борьбу. Это был «эгоист», зарекомендовавший себя «восторженным певцом свободной человеческой личности», «эгоист», который «не жил, а горел» в борьбе за осуществление передовых идей, человек, энтузиазм которого, по словам Тимирязева, был отмечен «чертою полного бескорыстия, доходившего порою до почти полного забвения личных потребностей». Это был «эгоист», мысль которого постоянно работала «в направлении общего блага» и «для которого все в будущем и нет ничего в прошлом, как и для всей России», как говорил Шелгунов. Это был «нигилист», пускающий в ход все средства, чтобы пробудить народ, заставить мыслить, «нигилист», вполне сознательно перетряхивающий «всю старую ветошь» крепостнической России, чтобы показать всю ее непригодность для созидания новой жизни. Это и был один из тех одержимых, которые не боялись «дерзости и безумства в области труда и созидания».
Писарев был не просто талантливым сотрудником «Русского слова», даровитым критиком, неутомимым популяризатором знаний, публицистом. Это был учитель целого поколения, один из крупнейших духовных вождей русской интеллигенции 60-х годов.
Это был воинствующий атеист и философ-материалист, патриот и гуманист в высшем понимании этого слова, вся жизнь которого – пример беззаветного служения народу, за свободу которого, по отзывам современников, он ратовал так, как только может это делать измученный в рабстве невольник – ожесточенно, беспощадно, без сделок и уступок.
Мыслитель прошлого… а как он потрясающе современен! Мысли, высказанные им более века назад, волнуют и сейчас. И не просто волнуют, а учат. Учат презирать ханжество и мелочное тщеславие, пересматривать обветшалые традиции, беспощадно отрицать косность и догматизм в науке, искусстве и жизни. И самое главное – учат критически мыслить, глубже понимать происходящее и по-новому оценивать многие явления современной жизни.
Приложение
Из произведений Д. И. Писарева
[О брошюре Шедо-Ферроти]
«…Шедо-Ферроти упрекает Герцена в том, что тот будто бы сравнивает себя с коронованными особами. В этом упреке выражается как нравственная низость, так и умственная малость Шедо-Ферроти. Какая же разница между простым человеком и помазанником божиим? И какая же охота честному деятелю мысли сравнивать себя с царственными лежебоками, которые, пользуясь доверчивостью простого народа, поедают вместе с своими придворными деньги, благосостояние и рабочие силы этого народа? Если бы кто-нибудь вздумал провести параллель между Александром Ивановичем Герценом и Александром Николаевичем Романовым, то, вероятно, первый серьезно обиделся бы такому сравнению… Шедо-Ферроти, конечно, не предвидит возможности переворота или по крайней мере старается уверить всех, что, во-первых, такой переворот невозможен и что, во-вторых, он во всяком случае повергнет Россию в бездну несчастия. Одной этой мысли Шедо-Ферроти достаточно, чтобы внушить всем порядочным людям отвращение и презрение к его личности и деятельности. Низвержение благополучно царствующей династии Романовых и изменение политического и общественного строя составляет единственную цель и надежду всех честных граждан России. Чтобы при теперешнем положении дел не желать революции, надо быть или совершенно ограниченным, или совершенно подкупленным в пользу царствующего зла.
Посмотрите, русские люди, что делается вокруг нас, и подумайте, можем ли мы дольше терпеть насилие, прикрывающееся устарелою фирмою божественного права. Посмотрите, где наша литература, где народное образование, где все добрые начинания общества и молодежи. Придравшись к двум-трем случайным пожарам, правительство все проглотило; оно будет глотать все: деньги, идеи, людей, будет глотать до тех пор, пока масса проглоченного не разорвет это безобразное чудовище. Воскресные школы закрыты, народные читальни закрыты, два журнала закрыты, тюрьмы набиты честными юношами, любящими народ и идею, Петербург поставлен на военное положение, правительство намерено действовать с нами как с непримиримыми врагами. Оно не ошибается. Примирения нет. На стороне правительства стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из бедного народа. На стороне народа стоит все, что молодо и свежо, все, что способно мыслить и действовать.
Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть. Их не спасут ни министры, подобные Валуеву, ни литераторы, подобные Шедо-Ферроти.
То, что мертво и гнило, должно само собою свалиться в могилу; нам останется только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы» (20, стр. 124–126).
Идеализм Платона
«…Мы предпочитаем перейти к самому Платону. В личности этого греческого философа можно видеть на первом плане сильное поэтическое дарование, т. е. богатую фантазию и огромное стремление к творчеству. С отзывчивостью, свойственною поэту, Платон откликнулся всею своею жизнью, всею деятельностью на самый животрепещущий интерес эпохи, воплотившийся в личности Сократа. Дело Сократа было действительно так красиво и величественно на взгляд, что им не мудрено было увлечься. Человек незнатный, небогатый, неученый, невзрачный берется быть учителем нравственности для целого народа, старается влить живые соки в истощенное национальное сознание, побеждает одною непосредственною искренностью убеждений знаменитейших диалектиков своего времени, перетягивает на свою сторону всю даровитую молодежь и, наконец, падает жертвою реакции и до конца жизни сохраняет непоколебимую твердость и спокойное присутствие духа. Смерть Сократа часто обезоруживает даже новейшую критику, готовую приступить с анатомическим ножом к диссекции его философской системы. Философия Сократа, говорят многие, хороша уже потому, что поддержала его в минуту смерти; он своею мученическою кончиною, говорят многие, запечатлел свое учение. Этот аргумент будет иметь свою силу, если мы безусловно примем положение Сократа о том, что знать истину и делать добро – одно и то же; но мы этой ошибки не сделаем и сумеем, конечно, отделить область воли от области знания. Сократ умер как мужчина, потому что был мужчиною, а не потому, что его поддерживали в минуту смерти положения его философии… Смерть Сократа рисует только личность этого человека, не говоря ничего ни pro, ни contra его учения. Смерть Сократа доказывает, что Сократ был не фразер, но не говорит нам, что он не мог ошибиться в теории или в жизни. Факты подтверждают мое мнение о том, что честность и стойкость Сократа принадлежали его личности, а не его учению. В числе учеников и друзей Сократа мы находим Алкивиада и Крития, главного предводителя олигархии, одного из 30-ти тиранов, – человека, которого имя по справедливости было ненавистно его современникам и согражданам. Ни Алкивиад, ни Критий не отличались ни политическою честностью, ни стойкостью убеждений, стало быть, учение Сократа оказалось несостоятельным, когда нужно было исправлять нравственность и переделывать природу человека. Но тем не менее личность Сократа не могла не зарекомендовать в глазах Платона проповедуемого им учения; Платон увлекся личностью и сделался ее ревностным прозелитом, тем более что философия Сократа открывала широкий простор фантазии и творчеству мысли.
Поэтический гений Платона получил решительный толчок и стал творить в том направлении, которое было ему указано любимым наставником. Во всем этом еще не было большой беды, хотя, быть может, позволительно пожалеть о том, что поэт оставил светлый мир образов и картин и переселился в возвышенные, но холодные сферы отвлеченной мысли. Красота, к которой Платон стремился как художник, стала являться ему отрешенная от всякой внешней формы, или, вернее, он сам старался отрешить ее от формы, проникнуть в ее общую сущность, уловить ее в полной отвлеченности. Началось стремление к идеалу, т. е. к призраку, к галлюцинации. Богатая полнота жизни, рельефность материи, переливы линий и красок, пестрое разнообразие явлений – все, чем красна и полна наша жизнь, стало казаться Платону злом, ширмою, за которою насильно скрыта, как красавица в заколдованном тереме, истина мира, нетленная, неизменная, вечная красота. Пылкая фантазия усилила эти мечты; галлюцинация Платона дошла до того, что он верил в действительное существование идеи отдельно от явления; идеализм сразу поднялся на такую поэтическую высоту вымысла и вместе с тем сразу дошел до такого полного отрицания самых элементарных свидетельств опыта, какого, вероятно, он не достигал никогда ни прежде, ни после Платона. Под творческою, размашистою кистью его создалась целостная, фантастически-величественная картина мира. Димиург [3]3
Димиург(более правильное написание – де миург) – божественное начало, творец мира, по Платону, – Прим. ред.
[Закрыть], идеи, мировая душа, масса материи с ее тупою инерциею, звезды и светила, живущие своею жизнью и мыслящие в бесконечном пространстве, – все это создается под пером Платона, начинает жить и дышать, все это производит такое впечатление, как будто бы оно действительно существовало, и все это только потому, что Платон крепко верит в свое создание, да еще потому, что Платон – великий художник, подобный Гомеру, Данту или Мильтону. Вся физика Платона есть чистое создание фантазии, не допускающее в слушателе тени сомнения, не опирающееся ни на одно свидетельство опыта, развивающееся само из себя и основанное на одной диалектической разработке идеи, положенной в основание. Платонизм есть религия, а не философия, и вот почему он имел такой громадный успех в мистическую эпоху падения язычества; вот почему он сохранен и взлелеян византийскими учеными, передан Италии и Европе в эпоху Возрождения, поставлен на незыблемый пьедестал и под разными именами живет и теперь. У кого нет самостоятельного творчества, тот примыкает к чужой фантазии и делается ее адептом. Из многих подобных фантазий фантазия Платона отличается высоким полетом мысли и смелою концепциею общей картины. Не мудрено, что к его идеям примыкают с полным сочувствием многие мистики, отличающиеся развитым умом и тонким эстетическим чувством. Платон верил в создания своей фантазии; он считал их за безусловную истину и ни разу не становился к ним в критические отношения; одна секунда сомнения, один трезвый взгляд могли разрушить все очарование и рассеять всю яркую и великолепную галлюцинацию. Но этой роковой секунды в его жизни не было, и на всех сочинениях Платона легла печать самой фантастической и в то же время спокойной веры в непогрешимость своей мысли и в действительность вызванных ею призраков… Как вам понравится, например, понятие Платона о любви! Он в беседе „Пиршество“ определяет любовь как стремление конечных существ обессмертить и увековечить себя в постоянно новых порождениях. Первая степень любви, по мнению Платона, есть любовь к прекрасным чувственным формам; вторая – любовь к прекрасным душам; третья и высшая степень любви – к прекрасным наукам и, наконец, как результат и венец дела, любовь к идее, которая порождает истинное познание и истинную добродетель… Очень понятно, что у человека, дошедшего до этой высшей квинтэссенции любви, не должно быть места для любви к женщине; стало быть, нравственное оскопление человечества во имя идеи должно быть конечною целью нормального развития. Вот к каким красивым результатам приводит доктринерское желание внести общую искусственно созданную идею во все живые явления и отправления жизни. Доктринерство Платона идет вразрез с действительностью и даже с его собственным жизненным опытом. Как художник, Платон был очень восприимчив к пластической красоте; как здоровый и сильный мужчина, развившийся под небом цветущей Греции, он не думал останавливать своих эротических стремлений, и любовь к идее не мешала ему любить направо и налево… отдавая дань эпохе и народу… Но зло было сделано; зерно аскетизма и вражды к материи было брошено; в эпоху Римской империи оно разрослось в учение новопифагорейцев и новоплатоников и, опираясь на Платона, принесло человечеству обильный плод добровольных заблуждений и бессмысленных самоистязаний. Кто не был поэтом подобно Платону, тот требовал от себя последовательности и страдал от разлада, существовавшего между идеею и жизнью, не понимая того, что идея берется из жизни, а не жизнь располагается по данной программе» (19, стр. 78–81).
Школа и жизнь
«Источник всего нашего богатства, основание всей нашей цивилизации и настоящий двигатель всемирной истории заключаются, конечно, в физическом труде человека, в прямом и непосредственном действии человека на природу. Кто смотрит на физический труд издали и со стороны, кто не имеет никакого понятия о том, что значит собственноручно побеждать сопротивление неодушевленной материи, тот, по всей вероятности, останется навсегда в отношении к самым важным вопросам общественной жизни поверхностным теоретиком и неискусным, хотя и заносчивым, регламентатором… В настоящее время вся историческая будущность Западной Европы зависит от того, каким образом разрешится рабочий вопрос, то есть каким образом упрочится и обеспечится материальное существование рабочих населений. Разрешим ли сам по себе этот вопрос или нет, об этом можно высказывать разнородные или даже противоположные мнения; но… если этот вопрос может быть разрешен сам по себе, то он разрешится не какими-нибудь посторонними благодетелями и покровителями, а только самими работниками, когда к их рабочей силе, практической сметливости и трудолюбию присоединяется ясное понимание междучеловеческих отношений и уменье возвышаться от единичных наблюдений до общих выводов и широких умозаключений. Поэтому одна из важнейших задач настоящего времени состоит в том, чтобы совместить в одних и тех же личностях научное развитие и физический труд, между которыми лежала до сих пор широкая и непроходимая бездна. Только такие люди, которые умеют в одно и то же время работать и мыслить, окажутся способными разрешить вопрос о разумной организации труда, – вопрос, которого название показывает ясно, что тут необходимо совокупное действие мысли и рабочей силы. Благодаря младенческому состоянию нашей промышленности, рабочий вопрос находится у нас в зародыше и, вероятно, долго еще не примет в русской жизни тех колоссальных и грозных размеров, которые характеризуют его в Западной Европе; но с нашей стороны было бы очень неосновательно думать, что эта чаша пройдет мимо нас и что наша общественная жизнь в своем дальнейшем развитии никогда не наткнется на эту мудреную задачу. Поэтому, глядя на наших западных соседей и вдумываясь в их поучительные ошибки и страдания, мы должны заранее припасать те материалы, которые требуются для удовлетворительного разрешения этого неизбежного и неотвратимого вопроса» (10, стр. 577–579).
Пушкин и Белинский
«Итак, Онегин ест, пьет, критикует балеты, танцует целые ночи напролет – словом, ведет очень веселую жизнь. Преобладающим интересом в этой веселой жизни является „наука страсти нежной“, которою Онегин занимается с величайшим усердием и с блестящим успехом. „Но был ли счастлив мой Евгений?“ – спрашивает Пушкин. Оказывается, что Евгений не был счастлив, и из этого последнего обстоятельства Пушкин выводит заключение, что Евгений стоял выше пошлой, презренной и самодовольной толпы. С этим заключением соглашается, как мы видели выше, Белинский; но я, к крайнему моему сожалению, принужден здесь противоречить как нашему величайшему поэту, так и нашему величайшему критику. Скука Онегина не имеет ничего общего с недовольством жизнью; в этой скуке нельзя подметить даже инстинктивного протеста против тех неудобных форм и отношений, с которым мирится и уживается по привычке и по силе инерции пассивное большинство. Эта скука есть не что иное, как простое физиологическое последствие очень беспорядочной жизни. Эта скука есть видоизменение того чувства, которое немцы называют Katzenjammer [4]4
Katzenjammer(нем.) – похмелье. – Прим. ред.
[Закрыть]и которое обыкновенно посещает каждого кутилу на другой день после хорошей попойки. Человек так устроен от природы, что он не может постоянно обжираться, упиваться и изучать „науку страсти нежной“. Самый крепкий организм надламывается или по крайней мере истаскивается и утомляется, когда он чересчур роскошно пользуется разнообразными дарами природы. Всякое наслажденье притупляет в большей или меньшей степени, на более или менее долгое время, ту способность нашего организма, которая воспринимает это наслажденье. Если отдельные приемы наслажденья быстро следуют один за другим и если эти приемы очень сильны, то наша способность наслаждаться совершенно притупляется, и мы говорим, что нам надоело и опротивело то или другое приятное занятие. Это притупление одной из наших способностей совершается помимо всяких умственных соображений и совершенно независимо от каких бы то ни было критических взглядов на то занятие, которое мы прежде любили и к которому мы потом охладели.