Текст книги "Вот увидишь"
Автор книги: Николя Фарг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
В толпе обнаружился также некто в сопровождении двух подростков.
– Я мсье Атье, учитель математики Клемана. – Он сделал шаг ко мне, а я силился поднять глаза и встретиться с ним взглядом.
Учитель подошел с выражением сдержанного сочувствия, которое позволяло предположить некоторую искренность. И это чувство или отношение к отцу, только что положенному жизнью на обе лопатки до конца дней, заставило его представиться еще раз. Ненужная предупредительность, поскольку я превосходно, даже в горе, особенно в горе, помнил, что дважды уже встречался с ним. В первый раз по случаю родительского собрания, организованного в коллеже в конце сентября, а второй – после того, как в начале апреля нашел в своем почтовом ящике посредственный табель Клемана за третью четверть.
«Немедленно дай мне дневник, чтобы я мог попросить встречи с твоим преподавателем математики, – холодно потребовал я от него в гостиной, указывая пальцем на табель, который в ярости смял и бросил Клеману в лицо с максимально презрительным и уничтожающим выражением. – С твоей учебой происходит полная катастрофа, – добавил я, придав голосу тревожности, – мне-то плевать. Речь ведь идет о твоем будущем, а не о моем», – заключил я точно в том тоне, как все обеспокоенные родители мира, озабоченные будущим своего чада гораздо больше, нежели своим собственным. И состроил мину, свидетельствующую о том, что я утвердился в своем презрении. Мне ни на секунду не могла прийти в голову мысль о том, что у Клемана не будет будущего. И уж тем более о том, что когда-нибудь этот преподаватель математики, превосходно иллюстрируя старую присказку «суров, но справедлив», так точно характеризующую большинство школьных преподавателей математики, совершит путь к крематорию. Никто другой, а именно он, представлявшийся мне столь же несгибаемым и безапелляционным, как выведенная его четким почерком в графе «третья четверть» в табеле Клемана оценка 5/20. Вероятно, его проинформировали в секретариате коллежа, куда я сам позвонил сразу после случившегося и кратко предупредил, что Клеман не сможет в сентябре прийти в школу, потому что он умер, и что, следовательно, его надо исключить, вычеркнуть из списков («Вот так, я позвонил, просто чтобы предупредить, до свидания, мадам, хорошего дня и хороших каникул»).
– Жером и Джессика настояли, чтобы пойти со мной, – продолжал Атье, указывая на стоявших возле него двоих ребятишек, в спешке, видимо, не успевших сменить своих подростковых шмоток: футболок с надписями «Nike Air» и «Tokio Hotel» [8]8
«Tokio Hotel»– всемирно известный коллектив, был создан в 2001 г. двумя братьями-близнецами из Восточной Германии, Биллом и Томом Каулитцами. Изначально группа называлась «Devilish» («Дьявольский»). Посмотрев на выступление дуэта братьев, к ним присоединились басист Георг Листинг и ударник Густав Шефер.
[Закрыть], джинсов в обтяжку, стянутых на двадцать сантиметров ниже пояса, и со свисающими вдоль шеи проводами наушников. Мельком разглядев угол гроба Клемана в соседнем помещении, почти оглушенные и ослепленные, они жались друг к другу в прихожей крематория, притихнув, словно в кабинете директора коллежа. Они, в свои двенадцать лет, разумеется, не способны были осознать, что однажды тоже умрут, в их мозгу не укладывалось, что жизнь перед ними не бесконечна. Да и на самом деле оно у них было, их будущее. Его предвещали длинные каникулы, которые начинались как раз там, где они их оставили, перед тем как войти в эту комнату; провода наушников, свисающих им на плечи. Они сунут их в уши, едва выйдя на свежий воздух, и нажмут на кнопку «воспроизведение». Они найдут именно тот кусок Рианны или «Tokio Hotel», на котором пришлось остановить запись, когда учитель заставил их ехать с ним на кладбище Пер-Лашез, где их одноклассник Клеман готовился к кремации, заставил их представлять класс за всех отсутствующих учеников: Бакаров, Кевинов, Саидов, Марий и Раний.
Именно поэтому я не мог их видеть. Не важно, настоящие это товарищи Клемана или те, кого он, возможно, оставил равнодушными. Он, с такими круглыми щеками и слишком жалкой улыбкой. Он, с такой незрелой харизмой. С глазами, говорящими только с тем, кто умел в них всматриваться. Я не мог видеть Джессику и Жерома, таких живых, таких обещанных будущему.
Так что, сделав над собой усилие и изобразив распоследнюю улыбку, я нетерпеливо поблагодарил Атье за его любезность, добавив, что было бы лучше не присутствовать на церемонии до самого конца. Ведь это может испортить Джессике и Жерому каникулы. И «спасибо всем троим, что пришли, очень тронут, всего доброго и хорошего лета». Я поспешил отделаться от них и постарался сразу изгнать из памяти этих невыносимых Жерома и Джессику, которые тут же вернутся к своим каникулам, к маме-папе, родителям, даже не представлявшим, что однажды могут потерять своего ребенка.
Наверное, сидя за семейным столом во время ужина, между закуской и вторым блюдом, уменьшив громкость звука в телевизоре, Джессика и Жером, слегка оглушенные и явно потерявшие аппетит, расскажут, как они вошли в зал крематория. Оттуда им был виден стоявший в соседнем помещении гроб, где лежал их одноклассник Клеман. Мальчик, скончавшийся при столь же ужасных, сколь и глупых обстоятельствах. Родители в какие-то секунды попытаются постигнуть глубину драмы, не забыв возблагодарить Господа или Провидение за избавление их от подобного кошмара. Убирая со стола, они сочувственно будут качать головой, смутно осознавая хрупкость всего сущего и тех, кого мы любим больше всего на свете. А потом отвлекутся, задумаются о другом, усилят громкость телевизора, сменят тему разговора, встанут из-за стола, чтобы сходить за следующим блюдом, или заговорят о помидорах, которые летом лучше, чем зимой. «Ну же, скушай что-нибудь, не думай больше об этом, такова жизнь, не ляжешь же ты спать на пустой желудок».
Когда я искал, где скрыться от всех этих людей, присутствие которых лишь усиливало мое смятение, не зная, куда спрятать свои глаза и воображение, зажатый с одной стороны углом гроба в соседней комнате и враждебными рыданиями Элен – с другой; когда я думал: «Мама умерла, Клеман умер, Анна жива, но так далеко от Франции, есть ли теперь на земле хоть один человек, ради кого мне жить?» – в этот самый миг кто-то произнес мое имя и, протянув мне руку, представился:
– Жан-Мишель Гарсия. Из Автономного управления парижского транспорта. Позавчера мы с вами говорили по телефону.
Название этого учреждения, «Автономное управление парижского транспорта», никогда больше не будет звучать для меня как раньше. Отныне для меня оно будет связано не с обычным гигантским административным спрутом с километрами рельсов-щупальцев, а с предательством столь же чудовищным, сколь и бездушным и окончательным. И одновременно с предательством тысяч потребителей, которые продолжают ежедневно отдаваться этому убаюкивающему укачиванию старого железа и неоновых огней, не представляя себе мгновения, которое для меня, загнанного жизнью в угол, всегда будет ассоциироваться с несчастьем.
– Я записал, что вы отказываетесь воспользоваться предложенной нами психологической помощью. Это ваше законное право, не буду настаивать, – деликатно продолжал подошедший, а мои глаза вновь шарили в поисках лакированного угла гроба, где уже три дня покоился Клеман. Безликого изделия из светлого дерева с такими нелепыми, тщательно отделанными оловянными ручками. Однако этот не имеющий истории продукт деревообрабатывающей промышленности, смешавшись с пеплом, будет сопровождать Клемана гораздо дольше, чем те двенадцать лет жизни моего ребенка, когда я, его собственный отец, был с ним.
– Но мы подумали, – не отставал человек, который, по мере того как мои глаза замирали на краешке гроба, терял самообладание, – но мы подумали, – продолжал он с неловкой кротостью, протягивая мне что-то в руке, – что, возможно, вам будет легче, если вы встретитесь с этими людьми. Это двое свидетелей несчастного случая, которые, не задумываясь, предложили быть в вашем распоряжении, если вы захотите с ними встретиться. Возьмите, здесь записаны их телефоны и имена, – закончил он, вырывая меня из тупого созерцания угла гроба.
А я, бормоча бездушное «спасибо», уже хватал конверт с логотипом, который он протягивал мне, на мгновение оторвав взгляд от этого гроба, подходить к которому ближе, чтобы рассмотреть и узнать, что там покоится худо-бедно подреставрированное бальзамировщиками из похоронного бюро лицо Клемана, отныне не имеющего возраста, у меня не было необходимости. Гримерам удалось стереть остатки запекшейся крови, вправить вылезшие из орбит глаза и каким-то чудом убрать общее выражение застывшего ужаса, которое я увидел при опознании тела, когда Клеман еще не был подлатан полицейской медицинской службой. Через несколько минут все пройдут в соседнее помещение, где гроб со всем своим содержимым готовится к отправке в печь. В это лицо я вглядываюсь в последний раз, пока его еще не стали лизать языки пламени, и не могу прочесть на нем ничего, кроме двенадцати лет, таких обещающих и таких бесполезных. Двенадцати лет жизни человеческого существа, которой было предначертано столь грубо прерваться, чтобы я понял, что она придавала смысл моей собственной жизни. Никаких иных следов прожитых живой плотью двенадцати лет, кроме свинцовых век и мраморной белизны.
– Алло, это я. – Каролина позвонила мне после шести, в голосе смущенная торопливость. – Уже началось? Нет, черт возьми! Неужели это правда?! – прервала она меня, когда я сообщил, что церемония только что завершилась, все кончено, что Клемана сожгли. – Разве ты не говорил мне, что в семнадцать? – продолжала она с сомнением и укоризной.
Я представил, как она произносит это: слегка подавшись вперед, вытянув шею, медленно приглаживая рукой прядь волос за ухом. Как во время наших редких споров, скорее, наших объяснений, когда я упрекал ее в эгоизме, чего она в любом случае никак не могла изменить. Редкие и очень сдержанные семейные сцены. Мы никогда не разговаривали на повышенных тонах; не потому, что хорошо понимали друг друга и нам ни к чему было кричать или оскорблять, ни-ни. Напротив, мы были такими разными, в глубине души такими чужими, что было бы совершенно бесполезно раздражаться.
– О боже! Не может быть! Только что поняла! – Она разволновалась у телефона. А я подумал, что как это ни парадоксально, но теперь, когда Клеман умер, я нахожу абсолютно естественным свое желание положить конец этому убогому союзу, в котором даже сексом занимаются на основе недопонимания: я, сдерживая свои порывы, чтобы своим желанием, уже не льстившим ей, не доставить ей неудобства, а она – заставляя себя иногда отдаться мне, чтобы тоже не слишком обижать. И это двадцативосьмилетняя особа, которая всего три года назад выглядела желанной и чувственной самкой, что не преминула продемонстрировать, чтобы заставить меня бросить Летицию. – Поняла, – расточала она вздохи на том конце провода, – это из-за разницы во времени! Я совершенно забыла, что в Лондоне на час меньше!
Парадоксально, но теперь, когда Клеману уже не придется терпеть присутствие Каролины в доме, я нахожу смелость расстаться с ней.
Я всегда осознавал сдержанность Клемана по отношению к Каролине, которая платила ему едва скрываемой ревностью и раздражением честолюбивой и капризной красивой молодой женщины. Нечто подобное мы с Анной испытывали в детстве по отношению ко всем этим Шанталь, Сильви, Лоранс и прочим Мари-Доминикам моего отца, которые терпеть не могли сам факт его отцовства. Как и я в его возрасте своему собственному отцу, Клеман, такой застенчивый, чувствительный и тактичный, несмотря на рэп и спущенные ниже трусов мешковатые джинсы, никогда не смел ничего высказать мне. Клеман не смел ни жаловаться, ни просто дуться. А ведь мне совсем нетрудно было угадать его желание не то чтобы видеть своих родителей снова вместе, но чтобы я немного больше принадлежал ему одному; чтобы ему позволялось не так часто участвовать в обеде или беседе с Каролиной и не проводить с ней выходные и каникулы. Я же трусливо, точно так же как мой отец тридцать лет тому назад, делал вид, что не понимаю этого желания. Настолько не способен я был, в точности как мой отец, взять на себя смелость сказать женщине «нет», чтобы соответствовать глубинным и невысказанным желаниям собственного ребенка.
– Ай-ай-ай, как мне жаль, мне стыдно. Ты не очень на меня сердишься? – Она продолжала ныть в мобильник. А я не мог простить себе, что предал Клемана ради капризной инфантильной тетки, которую надо было постоянно утешать, поднимать ей настроение после истерических телефонных разговоров с матерью и которая после трех лет общей постели никогда не соглашалась на ласки языком. – Представляешь, я хотела позвонить тебе сегодня утром во время семинара, но это оказалось нереально. Никакой возможности найти хоть пять минут, чтобы уединиться, ты ведь знаешь этих англичан, они с работой не шутят, – настойчиво продолжала она, несмотря на мое молчание. – Кстати, за эти пять дней мы с Алэном совершенно выдохлись, – рискнула она добавить после продуманной паузы, разумеется рассудив, что достаточно посочувствовала. Правда, забыла, что пятью днями раньше, как раз когда она радостно мчалась в Лондон, утянутая в костюм подмастерья хозяина мира, моя жизнь рушилась, а она, прибыв в Лондон, узнав новость и представив себе, что надо возвращаться, протянула: «Понимаешь, мы с Алэном готовили этот семинар полгода».
– Мы с Алэном совершенно вымотались, – ввернула она с притворным равнодушием, даже не догадываясь, что, несмотря на мое постоянство по отношению к ней, несмотря на мою доступность, всегдашнюю готовность исполнить любой ее каприз, я прекрасно понял, что оный Алэн некоторое время назад из товарища по службе превратился в нечто большее. Еще бы! На десять лет моложе меня, на десять сантиметров выше и на двадцать килограмм больше мышц. Плюс его вылазки в Чили, спортивная туалетная вода и юмор пока еще молодого будущего хозяина мира. Правда, видимо, он проявил недостаточную чуткость к серьезным приступам хандры и небольшим перепадам настроения, чтобы Каролина окончательно бросила меня.
– Мой «евростар» прибывает в двадцать два шестнадцать, – добавила она с напускной легкостью, – довольно поздно, а Алэн возвращается в Париж только в понедельник. Может, ты меня встретишь? Но я, конечно, могу взять такси, – она сама прервала свой словесный поток, – я прекрасно понимаю, что ты не в том состоянии…
Я остановил машину во втором ряду, захлопнул дверцу, лавируя среди автомобилей, пересек проезжую часть вне зоны перехода и вошел во «Fnac» [9]9
Сеть французских магазинов, в которых можно купить книги, диски, фото-, видео– и музыкальную аппаратуру.
[Закрыть]Не обращая внимания ни на раздел книжных бестселлеров, ни на электронные новинки, я направился прямиком к полке с музыкой соул рок-энд-блюз в отделе дисков. Прежде чем попросить продавца дать мне альбом певца Эйкона, где есть такой припев: «Nobody wanna see us together», мне пришлось постоять в очереди. Я не дал себе труда как можно лучше произнести по-английски, хотя, когда Клеман еще не умер, всегда старался и приучил Клемана говорить правильно, не задумываясь о том, что могут подумать другие: продавец из «Fnac» или Джейсоны, Бакары и Саиды всего мира. Продавец, сразу догадавшийся, что я имею в виду, скептически прошептал, что, вообще-то, правильное название «Don’t Matter», и тут же направился к полке за диском.
Он встал со своего места очень любезно, без вздоха, не заставляя меня ждать. Разумеется, было в моем поведении что-то властное, как то мощное смятение, которое ощутил мой сосед в лифте сегодня днем, указывающее, что в моем состоянии дурное отношение ко мне со стороны кого бы то ни было невозможно. Продавец вернулся, протягивая мне диск. На обложку был наклеен стикер «Советуем родителям», что на неуловимую долю секунды заставило меня подумать, что Клеману не стоило его слушать, поскольку это не для его возраста.
Под дворники на лобовом стекле был подсунут какой-то штраф, а к боковому прилеплена бумажка с требованием убрать машину. Я тут же без колебаний вытащил квитанцию из-под дворников, осознав, что отныне деньги, как и мой автомобиль, и закон, уже не имеют никакого значения. Затем я сел за руль, не потрудившись отодрать от бокового стекла требование убрать машину. Попав в автомобильный поток на шоссе, я воспользовался первым красным светофором и распаковал диск. Подцепить целлофан не удалось, пришлось, чтобы подковырнуть, вытащить из кармана ключ от квартиры. Но тут красный сменился зеленым, и теперь передо мной в нетерпении простирался свободный от автомобилей бульвар. Позади истошно гудели машины, а ведь до смерти Клемана я всегда представлял собой образец корректности и вежливости на дороге. Мир вокруг меня мог провалиться в тартарары, а я, сняв прозрачную пленку, вытащил диск из коробки, вставил его в дисковод проигрывателя и сразу нашел двенадцатую дорожку альбома.
При первых же тактах песни глаза мои увлажнились. Слезы накапливались под тяжелеющими верхними веками, точно в банке с водой. Какой-то властный ком поднимался у меня в животе, лишая чувствительности внутренние органы и мышцы. Я спрашивал себя, не ветер ли это несчастья или какой-то бальзам, который успокоит наконец мою боль. И еще я думал, что всего неделю назад эти гармонии так же волновали сердце Клемана и лили бальзам на его печали. Пока мои веки готовы были прорваться под тяжестью слез, я убеждал себя, что природа позаботилась о человеке: чтобы противостоять, защитить его в самые невыносимые моменты, тело задумано так, что само находит решения, чтобы не дать нам умереть от горя. Так обычно теряют сознание под пыткой.
Моя грудь как будто увеличивалась в объеме вместе с заполнявшим кабину голосом певца Эйкона. Что было делать в тесном пространстве: я положил руки на руль и разрыдался, низвергнув из моих глаз и рта этот неумолимый ком, эту гору отчаяния, не понимая, следует ли на нее карабкаться и приближусь ли я наконец к вершине. Я замер, уткнувшись головой в бездонный колодец своих рук, щеки и волосы прилипли к залитому соплями, водой и солью моих слез резиновому чехлу руля. Певец Эйкон своим пронзительным и хнычущим голосом уже подходил к припеву, в смысл которого я мог бы даже не вникать, его мелодия такт за тактом наполняла меня невыносимым страданием. Наверное, светофор уже дважды сменил цвет. Водители яростно сигналили, иногда за боковым стеклом взрывались оскорбления. Я прекрасно понимал, что представляю собой помеху в организованном мире людей, но отныне это, как и все остальное, было мне совершенно безразлично. Именно поэтому я ничего не предпринял до конца песни: ни на йоту не передвинул машину, не оторвал головы от руля, не попытался вытереть разъедающие мне глаза слезы и сопли.
В первый раз я проснулся около одиннадцати вечера, вырванный из сна долгими звонками Каролины. Поскольку я по оплошности не вынул ключ из замка, она не могла открыть дверь с лестницы. В дежурной аптеке я купил донормил и, оказавшись дома, разом принял четыре таблетки, намеренно превысив предписанные дозы. Затем, не раздеваясь, бросился на кровать, стараясь сосредоточиться на действии лекарства, чтобы не думать ни о чем другом.
– Я звоню уже как минимум минут двадцать, – сообщила Каролина, как только я наконец открыл ей дверь, по-прежнему находясь в тяжелом медикаментозном полусне.
Я незамедлительно, уж не помню как, дал ей понять, что лучше бы она ушла, что я хочу остаться один. После чего снова запер дверь и рухнул обратно в постель – и это я, который никогда в жизни не осмеливался проявить невежливость или просто твердость в отношении женщины.
Назавтра, когда я проснулся, мне понадобилось меньше секунды, чтобы осознать, что я не брежу, что все абсолютно реально, точно так же как было наутро после смерти мамы, а потом, позже, когда я расстался с Элен. В течение нескольких недель при пробуждении мне требовался краткий миг, чтобы вспомнить, что я не сплю и что этой безжалостной жизни мне придется противостоять до следующей ночи. Поскольку в мозгу все еще бродил донормил, я уткнулся носом в подушку, но запах немытой уже пять дней головы не позволил мне снова уснуть. Через пятнадцать минут я встал и направился к окну своей спальни, ощущая себя выздоравливающим, несмотря ни на что, – первая после несчастного случая ночь полноценного сна. Светило беспощадное солнце. Внизу, на тротуаре, упорно шли прохожие, не зная о том, что на высоте сорока метров над ними жизнь только что без предупреждения повернулась спиной к человеку, который теперь никогда не пройдет по тротуару с подобной беспечностью.
Молодая мать катила коляску. До смерти Клемана, встречая мать с младенцем, я всякий раз думал: «Сколько бессонных ночей ей предстоит, сколько она поменяет пеленок, сколько килограммов разных приспособлений ей придется таскать с собой при любом перемещении, сколько тысяч часов несвободы ждут ее, когда надо будет держать малыша на руках или следить, как бы он не сунул себе в рот чего-то опасного…» Я гордился тем, что у меня такой большой сын, способный сам одеться и дать мне выспаться воскресным утром. На этот раз, провожая взглядом женщину с ее колясочкой, я подумал, что не смогу больше никогда не только беззаботно идти по тротуару, но и гордиться тем, что перегнал всех этих мамочек малолетних детей. И что отцом меня делает не то, что я воспитывал сына до двенадцати лет, ведь теперь для доказательства этого остались лишь мои воспоминания, официальные документы и несколько фотографий. Я подумал, что подобный вывих в порядке вещей, – это судьба, как то, что я утратил мать в очень раннем возрасте или расстался с женой, хотя мы навеки были обещаны друг другу.
В дверь позвонили. Это была Каролина, с чемоданом на колесиках, с какими путешествуют активные честолюбивые молодые женщины. Она изо всех сил старалась сдерживаться.
– Послушай, я прекрасно понимаю, что тебе очень плохо, – это совершенно естественно. Но тем не менее это не повод, чтобы относиться ко мне как к дерьму, ты по меньшей мере мог бы впустить меня в квартиру. Мне пришлось ночевать в отеле без смены белья. Не очень приятно, – сказала она, одной рукой держа свой чемодан за телескопическую ручку. Другой рукой она ласково провела по моим волосам.
Я позволил ей прикоснуться ко мне и даже изобразил некое подобие улыбки. И тут же накрыл ее руку своей: как всегда, я оказался не способен не ответить лаской на ласку, без всякого желания, любой ценой. Потому что всегда расценивал ее тактильные знаки внимания скорее как напоминание о долгах, которые у меня имелись по отношению к ней и которые возвращались мне в нужный момент. Так вот, я бесстрастно погладил внешнюю сторону ладони, лежащей на моих волосах с нарочитым значением и без искреннего желания утешить. В течение трех лет Каролина наделяла меня своими сухими и эгоистичными, как она сама, ласками, и сейчас я поступил так же. Ее ласки всегда едва касались меня, но никогда ее пальцы не притрагивались к моей плоти, как бывает, когда любишь, не считая и не взвешивая.
Механически поглаживая абстрактную руку Каролины, чтобы не ощущать себя слишком обязанным, я размышлял о том, что не любил ее, как и всех других женщин, которые были у меня после разрыва с Элен. Что среди всех женщин, которых я знал в жизни, только Элен я, можно сказать, любил. Не потому, что мы с ней лучше, чем с другими, понимали друг друга, не потому, что по отношению ко мне она проявила больше любви, была менее эгоистична и капризна, чем остальные, нет. Элен по-своему тоже проявила себя эгоистичной и капризной. Ялюбил ее единственно потому, что она была матерью Клемана и все вместе мы составляли семью. И потому что никогда отказ от какой бы то ни было женщины, любящей или нет, эгоистичной или нет, не принес мне столько боли, как потеря семьи, которую мы составляли, когда она меня бросила, – Элен, Клеман и я. Каждый раз, когда в течение последовавших за нашим разводом лет я уезжал в отпуск или на выходные с какой-то женщиной, особенно без Клемана, каждый раз я думал, что никогда не буду спокоен, никогда не расслаблюсь настолько, как если бы я отправился в то же самое место с Элен и Клеманом.
Особенно мое сердце разрывалось, когда я видел семьи. Когда, под руку с очередной спутницей, я видел садящихся в самолет или вместе перекусывающих на террасе кафе отца, мать и их детей. Мне хотелось сказать им, что у меня когда-то тоже была дружная семья, что мне тоже знакомо то прекрасное равновесие, которого обычно не замечаешь, когда все вместе, когда вы не разлучены, не разведены. В этом простом порядке природы не придаешь ему значения, хотя он и есть наше самое ценное достояние. Оно гораздо дороже всех женщин мира, пусть даже моложе вас на десять лет, чьи бедра вы будете ласкать, воображая, что вновь стали молодым человеком, и чье присутствие никогда не даст вам восхитительного ощущения полноты.
Каролина ерошила мои волосы, а я рефлекторно прикрыл ее руку своей, вместо того чтобы стиснуть ее в объятиях и прижать к себе, точно влюбленный, каковым я перестал быть в тот день, когда Элен бросила меня. Вместо того чтобы категорически объявить ей, что она перестала вызывать во мне желание, я подумал, что если мы пойдем в спальню и займемся любовью, то это поможет мне ненадолго забыть о том, что я никогда больше не буду по-настоящему желать что бы то ни было. Но чтобы в очередной раз не втянуться во все эти дурацкие привычки, я предпочел отнять свою руку, уклониться от ее ласк, высвободить голову и таким же спокойным и повелительным тоном, каким накануне говорил с продавцом в книжном магазине, заявил ей, что будет лучше, если мы расстанемся. Что состояние, в котором я буду находиться отныне до самой смерти, несовместимо с жизнью вдвоем.
– Э-э-э, ты уверен? – Каролина была застигнута врасплох, но я почувствовал, что она задета, ощутил, как у нее на полную мощность заработали мозги, пытаясь оценить все за и против маленькой бомбы, брошенной мною в ее привычную жизнь. – А как с моими вещами, что мне теперь с ними делать? – добавила она через несколько секунд растерянности, когда я, развернувшись, уже направлялся к ванной комнате. Вместо любви хороший душ – вот что мне надо.
Все привычные ориентиры впечатались в одну заледеневшую непрерывность асфальта и бетона: объявление «Открыто с 9.30. Спасибо», каждое утро вывешиваемое торговцами на металлическом занавесе лавки органических продуктов, мигающий крест аптеки на углу, большой логотип семейных яслей «Садок для детворы» в виде бонбоньерки, волны аромата свежего хлеба и чистоты, поднимающиеся из вентиляционных решеток булочной. Даже застекленный холл, мебель светлого дерева и фикусы в горшках больше не оказывали своего успокаивающего воздействия. Заметив меня возле своей стойки, Нора приняла глубоко удрученный вид и, прикрыв ладонью микрофон переговорного устройства, прошептала:
– Мне сообщили, искренне сочувствую, – и смущенно знаком дала понять, что, к сожалению, выбора нет: ей надо ответить на звонок клиента, работа есть работа.
Я с пониманием кивнул: «Спасибо, Нора» – и продолжил свой путь к лифту. На четвертом этаже возле кофейного автомата ржали Рикер и Тузэ. Увидев меня, они замерли на полуслове, с повисшими в невесомости в их пальцах пластиковыми стаканчиками, и молча уставились на меня, точно застуканные на хулиганстве мальчишки. Чтобы привести их в чувство, я знаком дал им понять что-то вроде: «Не беспокойтесь, парни, продолжайте веселиться, все нормально» – и вошел в свой кабинет.
На мой стол возле компьютера кто-то поставил вазу с огромным букетом белых цветов: я сумел определить только лилии и розы. Впервые в жизни, за исключением ужинов, которые мы устраивали дома, когда жили с Элен, мне дарили цветы. Второе, что пришло мне в голову при виде букета, – это что я уж точно не буду менять им воду, ведь делать это никогда не забывала Элен, так же как и поздравить с днем рождения друзей или взять на всякий случай в путешествие чистое постельное белье и полотенца. Через два дня наверняка цветы будут плавать в тухлой воде, потом увянут, совсем как Клеман. Он совершенно впустую, ни для чего, родился, научился говорить, читать, самостоятельно одеваться и есть, размышлять, отстаивать собственные интересы, чтобы до срока закончить свои дни в печи крематория. Тогда уборщицы выбросят эти никчемные цветы в помойку, не подозревая, что они были поставлены здесь в память о ребенке, умершем, не дожив до тринадцати лет.
Между стеблями букета была аккуратно вставлена карточка кремового цвета, на которой рельефными буквами было напечатано: «Глубоко скорбим. Наши искренние соболезнования». Далее шли собственноручные подписи всех служащих нашего этажа чернилами разных цветов. Я бросил плотную картонку в мусорную корзину, отодвинул вазу и наткнулся на фотографию Клемана, приклеенную двусторонней липучкой к краю экрана моего компьютера. Я сам сфотографировал его по случаю окончания учебного года, когда ему было шесть лет, еще до мешковатых оборванных джинсов, рэпа и первых любовных страданий. Это был крупный план: он пел, повернувшись в профиль в три четверти, с открытым ртом, среди ребятишек из школьного хора. Теперь, когда он мертв, фотография казалась мне предвещающей его преждевременный уход: поющий рот, но незаинтересованный взгляд, глаза, в которых застыла какая-то иная мысль, то меланхолическое выражение, от которого годы спустя, во времена спадающих джинсов, рэпа и тяжелого портфеля толстощекого мальчика, Клеман уже так и не отделался. Фотография была сделана аппаратом, которым я потом больше уже не пользовался, стареньким зеркальным «Олимпусом», принадлежавшим еще моему отцу. Незадолго до этого он дал мне его со словами: «Возьми, займись хоть немного и хотя бы сфотографируй своего сына. Потом эти фотографии приобретут большое значение». Тронутый редким проявлением великодушия с его стороны, я, чтобы не спорить с отцом, принял аппарат. Но не сказал, что, по моему мнению, он имеет дурацкую наглость давать мне советы, он, который в качестве единственного способа общения все мое детство и отрочество бомбардировал меня фотографиями.
Этим «Олимпусом» я воспользовался только один раз – на празднике по поводу окончания учебного года. Накануне я сходил и купил пленки, а утром добрых два часа штудировал инструкцию, вместе с фотоаппаратом полученную от отца, который никогда ничего не выбрасывал. Целый день я наводил объектив на все и вся, убеждая себя, что, как и отец, тоже смогу делать фотографии. И в тот же вечер, укладывая аппарат в великолепный кожаный футляр, неловко выронил его на пол в гостиной. Вероятно, внутри что-то сломалось, потому что с тех пор каждый раз, когда я включал его, в окошке появлялась какая-то полоска. Не осмелившись сознаться отцу, я так никогда и не попытался починить зеркалку. По этой причине я, который ребенком был многократно заснят, лишь изредка фотографировал Клемана одноразовыми фотоаппаратами или чужими грубыми цифровыми камерами. Я полагал, что мне совершенно ни к чему фотографировать сына, потому что ежедневно видел, как он растет на моих глазах. Что, если он действительно захочет, у него вся жизнь впереди, чтобы нафотографироваться.