Текст книги "Национал-большевизм"
Автор книги: Николай Устрялов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
«Новости Жизни», 5 марта 1922 года.
[Закрыть] (Некролог)
Лето 18 года. Москва живет слухами, первым, напряженным ожиданием. Большевики явно обречены. На Украине гетман, на востоке чехи, бунтует белогвардейский Ярославль, на западе немцы, с которыми стоит только сговориться… В каждом городе и в самой Москве – офицерские организации, снабжаемые союзническими субсидиями, действует во всю Национальный Центр… Обсуждаются конкретно вопросы о сконструировании власти после падения совдепов, намечаются люди, устанавливаются связи…
…Пусть Ярославль подавлен, но зато захвачен местной организацией Тамбов, чехи продвигаются на север, в Москве левоэсеровское восстание – своя своих, «как во Франции»… Убит граф Мирбах, немецкий посол, в своем сером особняке… Власти растеряны, кругом разруха, красная гвардия сошла на нет, попытка создания какой-то «красной армии» – «конечно, сплошной блеф», начались крестьянские волнения, и сам Ленин заявляет, что «этот мелкий хозяйчик нас поглотит…»
…Тамбов отвоевали, левых эсеров ликвидировали – пирровы победы! Закрыли все газеты, кроме своих, общественная жизнь уходит в подполье. Атмосфера насыщена до последнего предела, ожидание взрыва со дня на день, повсюду, везде взволнованное пожирание глазами линии волжского фронта. Англичанами занимается север и от имени союзников появляется многообещающая декларация об «освобождении». Растут восстания. Сибирь наглухо отрезана, на юге добровольцы неистребимы. Восстающие расправляются с комиссарами беспощадно. Прекраснодушие керенщины, слава Богу, забыто. Насильственная власть должна погибнуть насильственно. «И Брест будет отомщен…»
30 июля 1918 года ЦИК объявил «массовый террор против буржуазии». Было жутко, но трудно еще было реально себе представить, что это значит, во что это выльется. Никто не отдавал еще себе полного отчета о происходящем. «Не беспокойтесь, – незадолго перед тем уверял своих коллег профессор В.М. Хвостов на основании точнейших социологических данных, – все ограничится лишь кошельковым террором…». «Это – судорога издыхающего движения; тем скорее его конец», – утверждал другой известный профессор и политик.
Начались усиленные политические аресты. Поползли сообщения о «заложниках», пошли разгромы офицерских организаций. Московские дома и заборы оклеились истерическими прокламациями, кричащими о смертельной опасности, мести врагам и защите революции. Вокруг Москвы зачем-то рылись окопы: портя драгоценные картофельные огороды, готовились к военной обороне. Приходили вести и о казнях, сначала, правда, не особенно еще часто. Помимо уголовных и «анархистов», казнили преимущественно попавшихся участников военных организаций. Но атмосфера накалялась мрачно и зловеще. «Так длиться долго не может».
Словно в ответ на декрет о «массовом терроре» участились случаи индивидуальных убийств комиссаров. Слухи уверяли, что эсеры приступили к организованному подпольному террору, для чего будто бы из Самары приехали агенты и средства. Кровь за кровь, и кровавый туман окутывал всю страну…
Страшный, роковой день 30 августа… Покушение на Ленина. «Русская Шарлотта Кордэ»… Тяжелая рана, и первые дни казалось, что смерть неминуема. Все чувствовали, что жизнь или смерть Ленина есть жизнь или смерть революции. «Правда» выходит с аншлагом: «Товарищ Ленин будет жить – такова воля пролетариата». И вот бюллетени становятся оптимистичнее. Кризис, наконец, миновал, и революция торжествует: голова ее удержалась на плечах…
Но кровь вождя вопиет об отмщении, разрешает от всяких моральных сдержек в борьбе. «Все для спасения революции».
Тут-то и начинается настоящий террор, настоящий ужас, небывалый, неслыханный. Большевизм ощетинивается и переходит к «прямому действию». Циркуляр комиссара внутренних дел Петровского местным советам дышит кровью с первой буквы до последней. Разносит за сентиментальничество и разгильдяйство, требует немедленного и самого действительного осуществления массового террора против враждебного класса как такового, – против буржуазии и интеллигенции. Раз центр дает такие директивы, – легко представить, как на них реагируют «места»…
И вот разгорается вакханалия. Спускаются с цепи звериные инстинкты. Истребляются несчастные «заложники» сотнями, если не тысячами, гибнут офицеры, расстреливаются не успевшие бежать или скрыться политические деятели антибольшевистского лагеря. В газетах ежедневно торжественно публикуются длинные именные списки казненных. Трупы грудами развозятся на грузовиках.
С этих дней, собственно, и начинается страшная слава Чрезвычайки, затмившая навсегда ореол французской «Луизетт» (гильотина)…
Даже и сейчас уже, припоминая настроения тех дней, ощущаешь в душе какое-то особое, сложное, трудно формулируемое состояние. Воистину, только тот, кто пережил те дни в России, знает, что такое – революция, и Мережковский глубоко прав, когда говорит, что между знающим и незнающим – «стена стеклянная».
Смерть победно гуляла по стране, сам воздух дышал ею. Каждый день в роковом списке – знакомые имена. Сразу – какая-то придавленность, угнетенность повсюду. Полное преображение привычной среды, а потому и весь город кажется другим… Вот в синих очках, нелепом картузе и без бороды профессор М… Редко кто из литераторов или политических людей ночует дома. Это нудное, тоскливое чувство – оказаться без своего пристанища. Слоняешься без смысла, с пустой душой. Вдобавок голодно… В университете – «академический съезд», где царят Луначарский, Покровский и Гойхбарг. Вечером на митинге Луначарский посмеивается над «головастиками» (профессорами), с которыми ему приходится скучать по утрам… Проф. Ильин, выдающийся молодой философ, только что получивший степень доктора за диссертацию о Гегеле – арестован. Хлопочут об освобождении… Ю.Н. Потехин, – нынешний «сменовеховец», – спешно ликвидирует уютную обстановку, собирается в Киев и по ночам ходит спать, кажется, куда-то на чердак…
Со всех сторон слышишь вопросы:
– Вы куда?
– К гетману – куда же еще?
Или, гораздо реже:
– К чехам… Авось как-нибудь проберусь… (пробираться к чехам трудно и небезопасно).
И почему-то уже тают надежды, что «вот через неделю»… Смельчаки перестают храбриться. Офицеры спасаются кто куда. О восстаниях что-то уж меньше слышно. «Ну, батенька, это дело затяжное»… Эсеровские убийства как рукой сняло. На Волге хуже, и это самое непонятное: – отвоевана Казань. Чехи отступают… Перед кем? «Неужели этот сброд?»
Что же это значит?
– Неужели террор спасет Революцию?
Знаменитый философ французской реакции Жозеф де Мэстр, как известно, проповедовал «культ палача».
– Это человек, жертвующий всем человеческим в себе, всею душою своею великой идее Государства… Это лучший из лучших граждан, это апофеоз гражданской доблести…
Так выходит в плане романтической философии истории и рафинированной мистики Жертвы. Но в плоскости быта и эмпирического опыта это совсем не так.
Чрезвычайки, как губки, впитывали в себя всю грязь, все отбросы русской жизни. Забубенные головушки, озлобленные маньяки, царские жандармы, авантюристы, герои корысти, просто уголовные элементы – весь такой люд радостно оседал в этих бастионах «революционной самообороны», оказывался там годным и подходящим. На лице революции, уже искаженном судорогой «любви ненавидящей», стали обильно выступать страшные кровавые знаки.
Нужно было страхом заморозить сердца, сковать волю врагов, воссоздать дисциплину в армии и в разнуздавшихся массах. Для этого все средства были хороши и любые руки приемлемы. Устрашение должно быть прежде всего действенным.
Казнили крестьян («кулаков») и дворян, солдат и офицеров, интеллигентов и священников. Казнили сплошь и рядом даже не за личные проступки, а просто «за принадлежность к контр-революционному классу», связанному круговой ответственностью. За убийство комиссара в Тульской губернии платили жизнью домовладельцы Курска и Вологды, а за коварство офицера в Питере прощались с миром генералы в Смоленске и священники в Казани. Малейший повод обогащал газеты новыми столбцами безумия и ужаса.
Да, трудно было жить… Казалось, каждый (из людей нашего круга) мог ежедневно ждать своей очереди, и поэтому каждый с повышенной силой чувствовал (странный парадокс!) «аффект» жизни, – да, да, даже и такой, быть может, именно такой, ибо выбора не было… Так обреченные на смерть вдруг ощущают, как никогда, неизреченную радость бытия, – и в этой атмосфере смерти, помнится, неумолчно звенел в ушах отрывок уальдовской «баллады рэддингской тюрьмы» об осужденном на казнь:
Но не видал я, кто б так жадно
Вперял свои глаза
В клочок лазури, заменявший
В тюрьме нам небеса,
И в облака, что проплывали
Поставив паруса…
Страна была вздернута на дыбы, и Революция, спасенная, торжествовала. Головы, опьяненные «февральской улыбкой», трезвели, а руки, поднимавшиеся в защиту Февраля, опускались в бессилии. «Нет, это вам не Керенский», – слышалось повсюду. Революция сбросила детскую рубашку и облеклась в тогу мужа. Но, Боже, что это была за тога: вся в крови, в кровавых пятнах, измятая, изорванная в борьбе, – в кошмаре преступлений, выдаваемых за подвиги, и в сиянии подвигов, похожих на преступления.
В сентябре мне довелось довольно неожиданно очутиться в Перми. И ужасы Москвы сразу померкли перед тем, что творилось здесь на границе советской республики, в непосредственной близости белого фронта, в царстве страшного уральского совдепа… Пришлось воочию удостовериться, как отражается на местах «твердая политика» центра.
В виду того, что все подозрительное (во главе с знаменитым епископом Андроником) было уже устранено раньше, – «классовая месть» обрушивалась на рядовых, индивидуально ни в чем неповинных представителей «буржуазии и интеллигенции». Чуть ли не кварталами расстреливались домовладельцы, ловили судебных деятелей, и даже аполитичнейший ректор университета и деканы факультетов были в один прекрасный день арестованы за «тайное сочувствие» белогвардейцам, и только телеграмма Луначарского уладила инцидент. Жестокость террора была до того невероятна, что даже Зиновьев приезжал из Петербурга и, как говорили, давал решительные «советы умеренности». Но «места», сами возбужденные центром, уже привыкли действовать «автономно» и ежедневные массовые казни вслепую продолжались и после зиновьевского визита. Уездные города не отставали от губернского. Утверждают, что в маленькой Осе погибло всего около двух тысяч человек, из них значительная часть – окрестные крестьяне. Да и по улицам Перми нередко можно было видеть партии бледных оборванных крестьян («кулаки»), проводившихся под конвоем молодцов из «батальона губчека» с камской пристани в чрезвычайку… Малейшего наговора оказывалось достаточно, чтобы человек шел на смерть. Какой-то сапожник в Осе был расстрелян за то, что год тому назад держал подмастерья, и, следовательно, «пользовался наемным трудом», т. е. принадлежал к «буржуазии»…
Пытки, больной садизм палачей, из которых многие потом кончали самоубийством, затравленные галлюцинациями, – все это факты, в достоверности которых не может быть сомнения.
Но поставленная цель была достигнута – красная власть спасена. «Не будь Чрезвычайных Комиссий, – мы не смогли бы тогда удержаться» – признавались потом большевистские лидеры, и трудно отрицать долю горькой истины в этих признаниях. Дни «улыбок», действительно, миновали. Революция унаследовала железный посох Иоанна Грозного, и «песьи головы» опричников воистину казались в глазах русских граждан лучшей эмблемой Чрезвычайки и ее служителей.
Однако террор не только спас революцию – он принялся проводить в жизнь коммунизм. Это было уже хуже преступления; – это была ошибка.
Самые мрачные и нечистые страницы истории чрезвычайки относятся именно к этой стороне ее деятельности. Борьба с контрреволюцией, несмотря на весь ее ужас и отвратительные эксцессы, была в основе своей все-таки осмысленна и кончилась победой, – борьба со «спекуляцией» была бессмысленна и кончилась поражением.
Словно повторялась практика французской революции, в свое время заклейменная Ройе-Колларом в одной из его парламентских речей: «Конфискация – это нервы и душа революции. Сначала конфискуют потому, что осудили, а потом начинают осуждать, чтобы можно было конфисковать; жестокость еще может утомиться, но алчность – никогда».
Политика реквизиций и конфискаций вызвала со всех сторон органический протест, а запрещение торговли – всеобщее неповиновение. Человек, решивший подчиниться коммунистическим декретам, умер бы с голоду через пару недель после своего решения: ибо «легально», кроме знаменитой восьмушки сомнительного хлеба и тарелки бурды из гнилого картофеля, достать было нечего. Вся страна, включая самих коммунистов, жила вопреки коммунистическим декретам, вся Россия «спекулировала», и естественно, что официальных оснований «карать» каждого гражданина можно было найти сколько угодно. И находили, и карали, и богатели, благоденствовали на карах…
«Большевиков не погубила контрреволюция, – их съест собственная чрезвычайка», – часто приходилось слышать такие пророчества. И, нужно сказать, в них был смысл…
Но революция оказалась умнее, чем о ней думали даже и очень умные люди. Она сумела сделать нечто большее, нежели победить своих врагов: она сумела победить собственные излишества. Она преодолевает не только жестокость, но и алчность своих агентов.
Миновал «военный период», кончились дни безоглядного коммунизма – и «топор республики» утратил основу бытия. Но в таких случаях он обычно сам начинает искать себе работу. И так как он – сила, то нередко и находит. «Они не посмеют отменить Чрезвычайку, – скорее она их отменит»…
И вот посмели… Это один из самых мудрых актов русской революции, и если только его удастся осуществить действительно и до конца, – много грехов ее отпустится ей…
А в плане времен страшные герои Чрезвычайной Комиссии предстанут перед судом истории, вероятно, рядом с кровавыми опричниками Грозного, во славу новой России не жалевшего представителей старой (боярскую аристократию удельного периода), и рядом с жуткими сподвижниками Великого Петра, перестроившего Русь на костях прекрасных людей старины и на крови тихого царевича Алексея.
Друзьям слева [135]135
«Новости Жизни», 26 марта 1922 года.
[Закрыть]
Между действительностью и мечтой громадная разница. Кто пренебрегает знанием действительности, тот вместо спасения идет к гибели.
Маккиавелли
I
С напряженным интересом читаешь статьи и корреспонденции представителей примиренческой интеллигенции из России. Лишенные формального штампа большевистской идеологии, свободные в своей аргументации от официальных коммунистических схем, они в то же время характерны бесспорной свежестью мысли, вдумчивым и непредвзятым отношением к революции, плодотворным сознанием всей исключительности совершающегося исторического сдвига. В корне преодолена в них обывательская неспособность подняться над изъянами революционного быта, чувствуется в них дыхание воздуха эпохи – творческое дыхание, глубоко воспринятое и сознательно усвоенное. Несомненно, нам, эмигрантам, есть чему поучиться из зарубежных статей и корреспонденций…
Но при всем этом, читая статьи Тана, проф. Адрианова, Гредескула, Членова, вдумываясь в петербургский диспут о «Смене Вех», я ощущаю потребность отметить одну проблему, в сфере которой настроения наши несколько расходятся. Это – проблема происходящего ныне «отступления» революции.
Впрочем, не мне принадлежит инициатива констатирования известного разномыслия нашего в этом пункте. Мой пресловутый «спуск на тормозах» встретил оживленную критику со стороны наших политических друзей из России. Судя по соответствующим ссылкам и цитатам, именно он, главным образом, послужил основанием довольно задорных утверждений, что «неовехисты до конца не прозрели» (Адрианов), что «на книжку Смена Вех приходится смотреть сверху вниз» (Тан), что нужно пойти дальше, чем пошли авторы «Смены Вех» (Гредескул).
Петербургские примиренцы не считают правильным отнестись к новой экономический политике советской власти как к симптому серьезного кризиса революции. Вместе с большевиками они смотрят на нее, как только на один из временных этапов революционной истории, еще далеко не законченной, продолжающей неуклонно развертываться и развиваться. Вплетая русскую революцию в цепь всемирно-исторического «катаклизма», они не придают особого значения тактическому «поправению» русского правительства, усматривая в нем не что иное, как «временное затишье», «передышку», более или менее незначительный эпизод в общем ходе событий. На этом они настаивают с единодушием и убежденностью.
Вряд ли, однако, возможно согласиться с такой концепцией. Мне кажется, в ней проявляется опасное для реальных политиков свойство, – которое я бы назвал революционным романтизмом. Переоценка революционных возможностей. И отсюда – ошибочный диагноз, чреватый ошибочным прогнозом. Это особенно чувствуется у Тана, статьи которого за последнее время сплошь проникнуты прямо-таки чисто поэтическим подъемом (своеобразной «поэзией от этнографии»), интересным с точки зрения культурной и психологической, но явно оторванным от конкретной жизненной обстановки.
В центре России, вероятно, чересчур резко ощущается пафос великого перелома, чтобы людям, «принявшим революцию», можно было с полной резвостью учесть ее действительные масштабы и ее подлинные пределы. Все слишком изменилось там и слишком пропиталась атмосфера «катастрофическими» веяниями, чтобы они не помешали установить правильное соотношение между «революцией» и «эволюцией» в плане текущего всемирно-исторического периода. В этом отношении нам «со стороны» кое-что, быть может, даже и видней…
II
Дело не в наших субъективных желаниях и стремлениях, не в отношении нашем к целям русской революции, – дело в мере осуществимости этих целей при данных исторических условиях.
И вот, вглядываясь в окружающую обстановку, русскую и международную, следует категорически признаться, что максимум революционного каления – позади, что путь революционных свершений близок к концу. Не случайно отступает от коммунизма советская власть, не случайно добивается она приобщения к цивилизованному («старому») миру, – ее к этому нудит железная логика истории, враждебная не только понятному движению реакционеров, но и слишком проворному забеганию вперед.
Как же отрицать наличность «спуска на тормозах» (кстати, и самый-то термин этот взят мной, помнится, откуда-то из советской прессы), когда перед нами – решительное преображение русской жизни на недвусмысленно «буржуазный» манер? Увы, еще не так давно можно было издеваться над Западом, где «бедняки любуются витринами сказочных магазинов». Еще недавно можно было прославлять российское равенство – хотя бы и равенство в нищете. Теперь же разве не встретите вы на Невском или Тверской бедняков перед блестящими витринами, и разве на самарском вокзале по соседству с трупами и умирающими от голода людьми не продаются в буфете первого класса всевозможные деликатесы за миллиарды рублей?.. Как это ни грустно, материальное неравенство в красной России ныне острее и ярче, чем где бы то ни было на белом Западе. И неравенство уже не случайное, «преступное», а самое законное, охраняемое правовой нормой.
«Досадная передышка»? Но ведь по свидетельству самого Ленина эта передышка может длиться десятилетия. Разве это не значит, что революция, как таковая, на закате, – революция в смысле прыжка «из царства необходимости в царство свободы»?..
Великий сдвиг произошел – это способны отрицать только слепые. Переменился правящий класс, изменилась психология народа. Вместе с тем максимальные претензии нынешнего исторического периода заявлены – и заявлены громко, мощно, импозантно. Русская революция, при всем ее ужасе, не была бы великой, если бы их не заявляла, но, с другой стороны, именно поэтому она и великая революция, что программа ее будет осуществляться лишь столетием…
Конечно, можно подняться на столь головокружительную «птичью» кручу, откуда трудно разобрать этапы нашего земного развития. Тан получает полное право заявить, что «трудно расчленить революцию от реакции – это общий процесс; в жизни вырастает что-то новое, революционное». Но наши критерии по необходимости иные, и для политика или государственного деятеля реакция отнюдь не есть революция, хотя здоровая реакция всегда усваивает известные достижения революции.
Судя по всему, мы вступаем ныне как раз в полосу такой реакции. Она пришла не в бурной форме белого торжества, а неслышной поступью, закутанная в красный плащ… После Кронштадта революция фатально идет на убыль, и вопрос тут вовсе не в искусстве или, наоборот, промахах господствующей партии, а в непреложном социологическом факте, его же не прейдешь: – лишь объективно достижимые результаты переворота, лишь его «перевариваемые» (Ленин) элементы могут быть зафиксированы прочно. И глубоко ошибочны романтические мечты сделать революцию «перманентной».
Профессор Адрианов сам признает, что «нас может временно захлестнуть даже мещанство». Насколько я понимаю, под «мещанством» он в данном случае разумеет ту новую буржуазию, которая теперь медленно, но неотвратимо нарождается по всей стране. И он словно предвидит в грядущем еще какой-то «момент восстания», «социальный взрыв» и воспевает «хоругвь борьбы», которую «сумеет поднять русский народ».
Боюсь, что тут большая ошибка в расчете. «Третьей революции не будет» – упорно твердим мы неистовым эмигрантам. «Третьей революции не будет» – можем мы повторить и революционным романтикам, уже чающим ниспровержения ныне насаждаемой буржуазии пролетарской ратью будущего. Октябрь не проходит дважды:
Встречи такие
Бывают в жизни лишь раз…
Не переоценивайте своих сил. Не судите по себе и по своим интеллигентским настроениям о степени революционности страны. Не игнорируйте ужасающего состояния государства, не сулящего скорого улучшения. Народ переживает ощущение похмелья, и уж во всяком случае менее всего желает возвратиться к «героическому периоду» коммунизма, ушедшему в прошлое со своими заградительными отрядами и продразверстками. «Конечные цели» революции растворились в безбрежной дали. Как бы ни относиться к этому факту, – его нельзя отвергать.
Поэтому Адрианов прав, чувствуя известную разницу в «тембре» и «ударениях» между своими настроениями и лейтмотивом пражского сборника. Не расходясь в конкретных политических выводах, не расходясь, по-видимому, и в основных посылках политического миросозерцания, мы расходимся в оценке конкретного состояния революционного процесса в современной России.
III
Впрочем, остается еще надежда на Европу, на весь мир. Петербургские диспутанты хором упрекают нас в сужении масштабов анализа, трактовке русского кризиса как бы в безвоздушном пространстве, вне его отношения к мировым процессам. Гредескул говорит при этом о всемирной социальной революции, а Тан, подыскивая какое-то вулканическое слово, вдохновенно рисует феерическое зрелище некоего всестороннего, планетарного катаклизма рас, религий, культур и т. п. … Программа эффектная, широкими мазками, – не одного и, вероятно, не двух столетий…
Угнаться за масштабами Тана авторы Смены Вех, конечно, не могли, ибо в противном случае им бы пришлось писать не политические статьи, преследующие прежде всего определенную практическую цель, а философско-исторические рассуждения большого полета. Здесь просто разные плоскости, и, нисколько не отрицая живого интереса увлекательно затронутых Таном проблем, приходится в данном споре их «отвести» по основаниям методического порядка.
Что же касается соображений о мировой социальной революции, то отнюдь нельзя сказать, чтобы авторы «Смены» их игнорировали. Только и тут не следует вдаваться в революционный романтизм и чрезмерно переоценивать мировую революционную обстановку.
Положение «старого мира» (особенно Европы) действительно довольно печально, и недаром Ключников недавно писал даже о «буржуазном термидоре». Но ведь от этого, однако, еще очень и очень далеко до «всемирной революции», да вдобавок еще русского типа. Похоже пока, что события развиваются все-таки по линии «эволюции», столь не нравящейся Адрианову, хотя и не особенно «мирной». Социальные реформы предотвращают взрывы, «соглашательство» господствует по фронту труда, социальный базис еще далеко не утерян правящими группами мира. При таких условиях, отнюдь не отрицая огромной международной значимости русской революции, в настоящее время разумней и осторожней говорить о ней, исходя из данных наличной мировой конъюнктуры: пока солнце взойдет, роса очи выест…
Вероятно, из России с ее Третьим Интернационалом и всевозможными цветными съездами (я не думаю отрицать их пользы) перспективы мирового социального катаклизма представляются в несколько сгущенном свете, в каковом они, впрочем, рисуются даже подчас и некоторым нашим революционно мыслящим эмигрантам, зараженным настроениями, которые в свое время переживал в изгнании Герцен. Сколь бы естественны и даже симпатичны ни были подобные настроения, – в реальной политике ими руководствоваться нельзя. Вне новой мировой войны шансы на мировую революцию ничтожны. А кто может что-либо точное предсказать относительно новой войны, не путая времен и сроков, не гадая на кофейной гуще?..
И сколько бы ни волновались Индия и Ирландия, сколько бы ни самоопределялись «красные монголы» или коричневые египтяне, – заключать от этих «огневых зарниц» (далеко не всегда бутафорских) к неизбежности близкой грозы казенного образца – было бы по меньшей мере опрометчиво.
А значит и при определении «кривой» русского революционного процесса не следует особенно рассчитывать на благоприятное вмешательство внешних сил.
Аргументы петербургского диспута, таким образом, признаюсь, не убедили меня в еретичности утверждений о «пути Термидора» и «спуске на тормозах».