Текст книги "Проклятие Гоголя"
Автор книги: Николай Спасский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Что сейчас будет?
– Следующее действие построено вокруг переписки Гоголя и поэта Николая Языкова. Они дружили на протяжении длительного времени, несколько месяцев жили вместе в Риме. В квартире Гоголя.
Марианна спросила, чтобы не молчать:
– И что, они тоже были любовниками?
– Практически исключено. Языков был совершенно нормальный. Провел бурную молодость, оставил массу эротических стишков. Но он в это время тяжело болел и вскоре после возвращения в Россию умер. Будут читать его стихотворения…
Раздались три удара гонга. На сцене – мужчина и женщина. Он обнаженный по пояс. Она фактически в ночной сорочке, без юбки. Наверное, им холодно, хотя в зале по-настоящему жарко. Они целуются. Долго и более чем откровенно. Она – с запрокинутой головой, он – поедая ее, придерживая за плечи. Потом мужчина отстраняется и начинает читать стихи. Женщина же ласкает его по всему телу, с гимнастической гибкостью перетекая по нему, как ртуть:
Ах, как мила
Моя Лилета!
Она пришла,
Полуодета,
И начала
Ласкать поэта.
Ее очей
Огонь и живость,
Ее грудей
Полустыдливость,
И жар ланит,
И ножки малость, —
Все к ней манит
Амура шалость.
О бог любви!
Благослови
Ее желанья;
Всю ночь она,
Без упованья,
Грустит одна.
Надзор суровый
Ее мертвит,
И нездорово
Девица спит.
Амур! отраду
Ей дать спеши:
В ночной тиши
Ты затуши
Ее лампаду,
Окно открой,
И безопасно
Пусть молодой,
И сладострастный,
И телом твой
Войдет к прекрасной.
Пускай она,
Пылка, жадна,
Дрожит и бьется
На ложе сна,
И пусть проснется
Утомлена.
Они не заметили, как на сцену вскарабкался Гоголь. Вот он, согнувшись, крадется к любовникам. Не в силах идти, он ползет, мучительно корчится и с каждой откровенной строчкой стихотворения его судороги усиливаются: его трясет, как в припадке эпилепсии, но бесшумно. Так, извиваясь, Гоголь подбирается к мужчине и женщине и застывает у них под ногами. Начинает декламировать. Тихо, потом смелее, требовательнее:
«Посылается тебе с почтою из Дрездена куча поцелуев, а что в них, в сих поцелуях, заключено много всего – ты уже знаешь. Думалось много о чем, думалось о тебе, и все мысли о тебе были светлы. Несокрушимая уверенность насчет тебя засела в мою душу, и мне было слишком весело, ибо еще ни разу не обманывал меня голос, излетавший из души моей. Нет, тебе не должна теперь казаться страшна Москва своим шумом и надоедливостью; ты должен теперь помнить, что там жду тебя я и что ты едешь прямо домой, а не в гости. Тверд путь твой, и залогом слов сих недаром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!.. Ничего не в силах я тебе более сказать, как только: верь словам моим. Я сам не смею не верить словам моим. Есть чудное и непостижимое… но рыдания и слезы глубоко взволнованной благородной души помешали бы мне вечно досказать… и онемели бы уста мои. Вот все. Отныне взор твой должен быть светло и бодро вознесен горе – до сего была наша встреча. И если при расставании нашем, при пожатии рук наших не отделилась от моей руки искра крепости душевной в душу тебе, то, значит, ты не любишь меня, и если мгновенный недуг отяжелит тебя и низу поклонится дух твой, то, значит, ты не любишь меня… но я молюсь, молюсь сильно в глубине души моей в сию самую минуту, да не случится с тобой сего, и да отлетит темное сомненье обо мне, и да будет чаще сколько можно на душе твоей такая же светлость, какою объят я весь в сию самую минуту».
Пауза, немного кривляний и снова:
«Обнимаю и целую тебя несколько раз. У меня на душе хорошо, светло. Дай бог, чтоб у тебя тоже было светло и хорошо во все время твоего ганавского затворничества, – я молюсь о том душевно и уверен твердо, что невидимая рука поддержит тебя здрава и здрава доставит тебя мне, и бог знает, может быть, достанется нам даже достигнуть рука об руку старости, все может сбыться. Прощай. Целую тебя и сердцем и душою и жду письма твоего».
Краем глаза Евгения замечает, что Гремин наклоняется и что-то шепчет на ухо Марианне. Причем профессионально замечает, что она заметила. И очень тихо, как бы извиняясь, объясняет ей: «Ведь это охренеть – что такое! Так любимой женщине пишут!» Евгения кивает. В зале стало еще жарче. Еще сильнее пахнет кокаином. Ей хочется пить. Она поднимает бутылку, из которой пил Гремин, но там ничего не осталось. Вторая тоже пустая. Задумывается. Сама чувствует свое торможение. Потом быстро глотает из той, с граппой. Уж очень хочется пить.
Евгения оглядывается. Целовались и ласкались уже все. Кто парами, кто группами. Тела переплелись, непросто было разобрать, где мужчина, где женщина – все слились: поцелуи в рот; руки, проникающие в самые нескромные места… Но маски оставались на лицах. Хотя многие девушки были с обнаженной грудью. Душно. В дальнем углу пара мужчин, судя по очертаниям, занимались любовью. Подруга хозяина – Евгения ее узнала по рубиновым серьгам – делала кому-то минет. В этой гулящей компании их троица определенно выделялась. Евгения решилась. Ведь, собственно, ради этого она и притащила их сюда. Она наклонилась набок и быстро зашептала, обращаясь к Марианне, но так, чтобы слышал и Гремин:
– Нам нужно тоже чего-то изобразить. На нас и так косятся. Иначе подумают, что мы пришли сюда шпионить.
Евгения перевела взгляд на Гремина.
– Поменяемся местами! – так она отплатила ему.
Он послушно повиновался. Оказавшись посередине, Евгения погладила Марианну по голове, почувствовала под рукой шелковистость ее шикарных волос. Потом положила руку на левую грудь Марианны. Поцеловала ее в краешек рта. В подбородок. Откинулась назад и свела вместе головы Гремина и Марианны. Хотя обоим было крайне неудобно, дополнительного приглашения им не потребовалось. Чтобы поцеловаться, они были вынуждены опереться об Евгению. Марианна – ей на плечо, Гремин слегка касался ее колена.
Евгения чувствовала невероятное возбуждение. Она была вся мокрая.
Наконец те прервали поцелуй, чтобы перевести дыхание. Евгения собрала волю и сказала Гремину:
– Эндрю, потерпи, – и поцеловала его в щеку, потом в губы.
Он так и не пустил ее язык внутрь. Лишь слегка приоткрыл губы. Тогда она расстегнула себе блузку – она была без бюстгальтера – и притянула его руку. Ее соски буквально вспрыгнули от соприкосновения с его пальцами. Его же рука сперва похолодела. По крайней мере, так ей показалось. Потом загорелась и так и замерла, абсолютно неподвижная, на ее груди. Марианна смотрела на все это широко открытыми глазами. Словно не верила. Евгения, не отпуская руку Гремина, свободной ладонью провела по лицу Марианны – по векам, по губам, потом опустила руку на руки Марианны, лежавшие у нее на коленях, накрыла их, крепко сдавила. Тихо сказала, то ли для себя, то ли им:
– Ну, вот так нормально. Так мы не выделяемся.
Раздался всплеск почти трагической музыки. Они дружно глянули на сцену, а рука Гремина так и осталась на груди Евгении. Невероятно счастливая, она комментирует как ни в чем не бывало:
– А это уже Языков болеет, и они живут вместе на Виа Феличе в Риме.
На сцене Языков сидит на стуле, у него на плечах плед. Женщина куда-то исчезла. Гоголь приближается. Он в шинели. Он пробует приласкать сидящего. Тот уклоняется всем телом. Отстраняет его. Тогда Гоголь ласкает воздух вокруг больного и агрессивно декламирует:
«Я еду к тебе с огромной свитой. Несу тебе и свежесть, и силу, и веселье, и кое-что под мышкой. Жди меня и не уезжай без меня никак. Клянусь, слетит с тебя последнее пасмурное облако, ибо я сильно, сильно хочу тебя видеть, как никогда доселе не алкал; а что сильно, то не может быть никогда вяло или скучно. Обнимаю тебя заочно, пока не обниму всего и крепко как следует лично. Прощай, до свиданья».
Языков страдает под словами Гоголя, как под ударами бича. Он пытается отодвинуться, сидя на стуле. Гоголь, перестав декламировать, явно готовится наброситься на него. Тут две девушки в распоротых ночных сорочках с виднеющимися сквозь прорези грудями поднимают и уводят Языкова под музыку Вагнера. Две валькирии. У края сцены Языков, чуть ли не безжизненно висевший между девушками, вдруг расправляет плечи, выпрямляется и, обернувшись к Гоголю, с вызовом бросает тому в лицо:
В достопамятные годы
Милой юности моей
Вы меня, певца свободы
И студентских кутежей,
Восхитительно ласкали —
И легко мечты мои
Разгорались и пылали
Вдохновением любви;
И легко и сладкогласно
Мой счастливый стих звучал,
Выговаривая ясно
Много, много вам похвал!
Поэтически живая
Отцвела весна моя,
И дана мне жизнь иная
И тяжелая – но я…
Тот же я: во мне сохранно
Уцелели той поры
Благодатной, бестуманной
Драгоценные дары:
Сердца чистая любовность
И во всякий день и час
Достохвальная готовность
Воспевать и славить вас…
Языков исчезает. Прожектор выключается. Когда глаза привыкают к темноте, видно, что на сцене остался один Гоголь. Он сбрасывает маску, его лица разобрать невозможно. Видно только, как он корчится и бьет поклоны, шумно ударяясь лбом о доски. Вкрадчивая музыка сменяется тихим, грустным маршем.
На сцену вступают четыре совершенно обнаженные женщины и четверо совершенно обнаженных мужчины. Они без масок, но их лица тоже не различимы. Хотя очертания хорошо сформированных, зрелых, мускулистых тел угадываются хорошо. Мужчины встают шеренгой, обнявшись за плечи. Начинают бесшумно маршировать на месте, высоко поднимая ноги. Глаза уже привыкли к полутьме. Видно все. Гоголь пытается ползти к ним. Но женщины останавливают его пинками. Они поднимают его за уши, ставят на четвереньки и стаскивают с него шинель. Под шинелью он голый. Женщина с внушительными грудями и задом садится на Гоголя верхом. Евгения, ощущая сладострастное жжение на груди под рукой Гремина, шепчет:
– Это отсылка к «Вию», ты, наверное, догадался.
Гремин кивает.
Гоголь и ведьма на нем верхом делают круг по сцене под дикие кривляния остальных девиц. Гоголь падает. Его пытаются поднять. Пинают, тянут за уши, за руки. Не получается. Тогда женщины ретируются. Марш становится громче и мужественнее. Жестче. Мужчины строем, по-прежнему обнявшись за плечи, громко топая, проходят по сцене, перешагивая через растерзанного Гоголя. Тот медленно уползает следом за ними. Музыка замирает. Наступает тишина.
– Сейчас начнется повальный блуд. Нам лучше потихоньку смыться, пока темно, – сказала Евгения.
Гремин убрал руку с ее груди.
– Пошли!
Евгения забыла, через какую штольню они вошли, и похолодела. Не то чтобы им что-то грозило, нет. Но ей не хотелось нарушать правила игры и спрашивать. Следовало исчезнуть молча, незаметно. Ей стало неловко перед Греминым.
Но Гремин и не рассчитывал на нее. Он уверенно повел Марианну и Евгению к выходу в темноте между горячими переплетенными телами. Когда они были в двух шагах от входа в галерею, снова зажегся прожектор. Они обернулись. На сцене, как в настоящем театре, стояли действующие лица – четверо молодых людей, четверо девушек и Гоголь. В масках. Абсолютно обнаженные. В зале повставали. Началось движение к сцене.
На выходе слуга вежливо поинтересовался, ничем не выдав удивления:
– Вы найдете дорогу?
– Да, конечно, – ответил Гремин.
Свежий воздух пьянил сильнее любого наркотика. Они молчали. Евгения вспомнила про свой вид. Поспешно застегнулась. Марианна поправляла волосы. У калитки при свете фонаря Гремин посмотрел на часы.
– Начало второго. В «Гранд отель» еще открыто. Поехали, выпьем по чашке кофе.
Возле машины Евгения протянула ему ключи:
– Садись ты за руль! – Она не смогла бы вести машину.
В баре «Гранд-отеля», кроме сильно пьяного американца, не было никого. Тот в состоянии отупения никакого внимания на них не обратил. Они сели в противоположном углу. Девушки напротив Гремина. Он заказал им по тизане, себе – кофе и двойной арманьяк. Никому не хотелось говорить. Евгения украдкой поглядывала на Гремина. Он казался подавленным, обращенным в себя. А ее бросало между ликованием и паникой. Может, он ее возненавидит? Кто знает? Соски продолжали пылать. Губы слегка распухли. Никто не спешил. Наконец Гремин, решившись, залпом допил свой арманьяк. Покачал головой с отвращением. Евгения сознавала, что ведет себя неприлично, но продолжала в упор разглядывать Гремина. Тот ничего не замечал. Зато Марианна замечала все. Евгения ощущала на себе ее колкие, жесткие взгляды. Словно в пустоту Гремин отстраненно проговорил, ни для кого, скорее для себя:
– Если это действительно цитаты, никаких сомнений нет: Гоголь был гомосексуалистом. А для меня это тупик.
Евгения снова ощутила жгучую ненависть, кипящую, которая переполняет, разбрызгивается пузырями. До нее только сейчас дошло, что отстраненное состояние Гремина не имело никакого отношения к их почти близости.
Гремин пялился в пустоту. Будто видел перед собой растерзанное тело Маркини. Марианна догадалась, быстро подошла к Гремину, прижала его голову к своей груди, поцеловала в затылок, обняла:
– Не надо, Андрюша! – Она его, кажется, никогда не называла на русский манер. – Не надо, прошу тебя.
Гремин встряхнул головой:
– Извини. Я пойду. Мне пора.
– Тебя отвезти? – спросила Евгения. Он даже не взглянул на нее.
– Не нужно. Спасибо. Я пешком. Мне нужно подышать. Здесь рядом.
И снова Марианне:
– Завтра я позвоню. Извини меня.
ГЛАВА 9
Едва Гремин увидел направлявшегося к его столику человека, он уже знал, что разговора не получится. Но это ощущение сменилось изумлением.
– Здравствуйте. Давно ждете? – обратился незнакомец по-русски. Гремин почему-то спросил:
– Будем говорить по-русски?
– А на каком языке разговаривать двум соотечественникам? Вы же ждали встречи с советским консулом?
– Ждал.
– Ну вот.
Нет, новый резидент отнюдь не был глуп, но это не снимало неприятного ощущения.
После той ночи на Аппия Антика Гремин погрузился в глубокую депрессию. Он физически чувствовал состояние тупика. В хранившейся в церкви библиотеке русской литературы он взял восьмитомное собрание сочинений Гоголя, перетащил к себе в каморку и там перечитал письма. Они содержали массу намеков, а то и откровенных указаний на гомосексуализм Гоголя. Но сцены с мертвецами, разбросанные по произведениям раннего Гоголя, никаких свидетельств некрофилии писателя не содержали.
К тому же Гремину никак не удавалось избавиться от Маркини. Он сознавал, что постоянное присутствие свежеосвежеванного трупа доведет его до нервного истощения. Маркини не только смотрел на него глазами едва ли не каждого второго пожилого мужчины. Гремину мерещился тяжелый запах застоявшейся крови. Он поймал себя на том, что медлит, заходя в плохо освещенное помещение. Он не обманывал себя. Он был единственным виновным в смерти Маркини и боялся неосторожным шагом спровоцировать очередное убийство.
Гремин продолжал свои исследования жизни и деяний Святого Кирилла. Регулярно посещал семинары в Григорианском университете, с подчеркнутым рвением исполнял обязанности регента церковного хора, усиленно репетировал. Часто молился. В часы бессонницы, чтобы не сойти с ума и хоть как-то отвлечься от Гоголя, читал Пруста. Иными словами, вел праведный образ жизни молодого православного ученого.
Он, правда, по-прежнему встречался с Марианной, и они занимались любовью, но с той памятной ночи стали относиться друг к другу по-другому. Аккуратнее, что ли. Закралась неуловимая искусственность. Они любили друг друга. Чувство Гремина к Марианне не слабело. А у нее появилась дистанцированность, недосказанность. Может быть, она не хотела дальнейшего развития их отношений? Гремин принял новые правила игры. И сознавая свою обреченность, не хотел втягивать в это дело Марианну.
Однажды, после особенно утомительной бессонной ночи, он задремал под утро. И в полузабытье на него ватными клочьями навалился тяжелый пугающий сон. С разорванными сценами – как в дурном калейдоскопе. Сильные мужские руки с засученными рукавами дорогой белой сорочки, мясницкий нож, мясницкий прилавок, сваленная в кучу женская одежда, видимо дорогая, женское тело, очень знакомое. Гремин проснулся, осознав, что это было тело Марианны. Его бил озноб. Глаза разъедал холодный пот. Не зная, что делать, Гремин, чтобы не ошибиться и не спровоцировать очередную смерть, не делал ничего.
Так минули две недели. Из состояния погруженности в собственное бессилие Гремина вывел отец Федор. Было воскресенье. Раннее июльское утро. Свежее, еще не пыльное, нежное солнце. В церкви было человек двадцать от силы. Все знакомые – в основном пожилые, небогатые, но прилично одетые, из тех, для кого воскресная служба составляла неотъемлемую часть жизненного ритуала и едва ли не главный выход в свет за всю неделю.
Гремин проспал часа три, а чувствовал себя непривычно свежим. Впервые ночь прошла без видений. На душе у него было спокойно и просторно.
Отец Федор умел служить по-разному. Иногда строго, по канону. Иногда по-простому, по-домашнему. В то воскресенье отец Федор выбрал неожиданную тональность. Она не столько читал проповедь, сколько вел разговор с прихожанами о жизни. Его слова не разрушали гармонию ясного утра, а, наоборот, помогали настроиться на светлый лад.
Гремин вглядывался в лица своих певчих. Их было пять человек. Неприкаянные, несчастные молодые люди. Четыре девушки и юноша с не сложившимися судьбами. От хорошей жизни в католическом Риме не поют в православном хоре. Но общее воодушевление распространилось и на них. Они пели по-особенному душевно.
Гремин не пытался выстраивать свои мысли. Какой-то выход должен быть. Обязательно.
После службы отец Федор предложил Гремину:
– Послушай, Андрей Николаевич! Знаю, ты, как всегда, занят, тебя где-то ждут, и все же давай пообедаем вместе! Ольга Васильевна приготовила обед. Стол накрыт. Давай не будем обижать ее.
Отец Федор часто приглашал Гремина отобедать либо отужинать. В последние недели Гремин под разными предлогами отказывался. На этот раз он с охотой согласился. Они поднялись.
Ольга Васильевна жила в соседнем подъезде, ее квартирка располагалась на том же этаже, что и квартира отца Федора и комнатка Гремина. Только, чтобы попасть к ней, нужно было подняться по другой лестнице. Это была высокая, еще не сильно старая женщина, наверное, лет шестидесяти пяти, чуть меньше, хотя она и казалась Гремину глубокой старухой. Ольга Васильевна вызывала уважение своим умением всегда, при любых перипетиях богатой склоками околоцерковной жизни сохранять спокойствие и вежливость. Всегда аккуратно одетая, строго причесанная, чем-то занятая. Гремин ничего не знал о ней, кроме того, что сразу после гражданской войны она осела в Риме, мыкалась гувернанткой по местным богатым семьям, преподавала французский и английский, а теперь жила на сбережения при церкви. Злые языки судачили, что у нее с отцом Федором был роман. И еще рассказывали: когда-то у нее на руках умер муж – офицер врангелевской армии, его можно было спасти, но не нашлось поблизости врача.
Зная его привычки, Ольга Васильевна купила настоящий французский багет. Гремин оценил ее предусмотрительность. Отец Федор тоже наверняка отметил, но промолчал.
За столом между Ольгой Васильевной и отцом Федором продолжился свой разговор о приходе, о новых людях, о кознях Ватикана, о ремонте здания. Пища была предельно простая: щи из квашеной капусты, котлеты, но все очень вкусное. В общую беседу Гремина никто не втягивал. Он оставался наедине со своими мыслями, а две рюмки ледяной водки окончательно помогли ему примириться с собой. У него тогда еще отложилось: «Все-таки отец Федор очень умный человек. Интересно будет его когда-нибудь пораспрашивать. Наверное, всякого повидал в жизни. Да все равно не расскажет!»
Когда расставались, уже в храме, отец Федор неожиданно взял Гремина под локоть и отвел подальше от алтаря, словно подчеркивая, что говорит больше как старший друг – не как священник.
– Андрей Николаевич, послушай меня. И не надо ничего отвечать. Просто выслушай. Я вижу, что у тебя какие-то проблемы, и я тебе не предлагаю исповедаться. Но у меня такое впечатление, что тебе нужно с кем-то посоветоваться. Может, выговориться. Не обязательно со мной – просто с соотечественником. Потому что со своей итальянкой ты обо всем не поговоришь!
Гремин вздрогнул. Он с колоссальным трудом поборол желание ответить на взгляд отца Федора. Тот продолжал:
– Подумай! Повторяю: я вовсе не собираюсь соваться не в свое дело, но ведь тебя сюда кто-то направлял. Тебе оставили какие-то адреса, телефоны…
Гремина тогда поразила не столько проницательность отца Федора, нет, его неприятно укололо другое – как он сам не догадался. Если ему в сложившейся ситуации кто и нужен, – это советский резидент. В тот же день он поместил в «Мессаджеро» согласованное объявление: «Коллекционер приобретет старинные книги по истории православной церкви. В хорошем состоянии. Писать по адресу…»
Резидент появился на третий вечер. Два первых Гремин прождал безрезультатно. Он уже не слишком надеялся на встречу, полагая, что его решили попросту сдать. Резидент оказался мужчиной лет пятидесяти. Лысый, с усиками. Производил смешанное впечатление. Не то чтобы советское – одет он был вполне прилично: серый костюм, явно не советского пошива, в меру модный темный галстук, строгая белая рубашка. И в то же время ошибиться и признать в нем итальянца или француза было бы невозможно. Пожалуй, заподозрить венгра или поляка. Но стоило тому сказать первую фразу по-русски, и все вставало на свои места…
По тому, как резидент устроился, как положил руки на стол, накрыв одну другой, как улыбнулся самому себе и сощурился, чувствовалось, что этот человек комфортно ощущает себя за письменным столом. И Гремин не позавидовал посетителям, кого тот вызывал на ковер, а тем более арестованным, которых приводили к нему на допрос. Вполне интеллигентное лицо. Разве что слегка помятое, нездоровое. Да, и серые бесцветные глаза. Не столько враждебные, сколько внимательные. Неприятные глаза.
Гремин ожидал, что резидент хотя бы поинтересуется, в чем срочность, почему он просил о встрече. Но резидент как ни в чем не бывало решил сперва заказать. Заказал. На вполне сносном итальянском языке, но подчеркнуто не скрывая свое российское происхождение. Салат из огурцов и помидоров и мясо. Особо поинтересовался, можно ли к мясу подать картошку. И бутылку граппы. Покончив с заказом, обратился к Гремину:
– Ну, так в чем дело? Рассказывайте.
Гремину уже расхотелось рассказывать, но пути назад не было.
– А может быть, мы после ужина погуляем?
Резидент на него посмотрел с плохо скрываемым раздражением.
– Кому мы нужны! Кто нас будет подслушивать! Говорите. У нас не так много времени, как вам кажется.
«При этом, – отфиксировал Гремин, – он ни разу не обратился ко мне по имени-отчеству. И не представился». Гремин матюгнулся про себя: «Боже, какой же я мудак… но это мои хозяева, и тут уж ничего не поделаешь. Не стоит ломаться».
– Простите, как мне к вам обращаться?
– Да никак! Если вам так будет удобней, проблем нет. Меня звать Сергей Иванович.
Превозмогая нежелание, Гремин начал рассказывать, постепенно втянулся, преодолел себя. Сергей Иванович не перебивал. Спокойно и сосредоточенно ел. Много пил. Гремин подвел черту:
– Сергей Иванович, я хочу, чтобы вы меня правильно поняли. Передо мной поставлено задание. И я его выполню, чего бы мне это ни стоило. Надеюсь, вы мне верите. Я не боюсь. Я взрослый человек. Во время войны я был в партизанах. Я не прошу о помощи, но мне нужен совет. Как быть дальше? За мной, очевидно, следят. У меня нет ни малейшей зацепки. Продолжать расспрашивать я тоже не могу. И не только потому, что я не хочу спровоцировать очередное убийство. Меня просто арестуют, и я не смогу выполнить задание. Я и так хожу под подозрением. Мне нужна какая-то дополнительная информация, какая-то наводка.
Резидент допил поллитровую бутылку граппы и заказал вторую. Он долго молчал. Гремину тоже не хотелось нарушать паузу. Наконец резидент приподнял веки и совершенно трезвым голосом произнес:
– Давай выпьем! Они выпили.
– А теперь послушай меня, – продолжил резидент, окончательно переходя на «ты». – Все, что ты рассказал, это ерунда, сказка…
Гремину очень захотелось перебить и сказать что-нибудь резкое, вроде: «Если бы вы увидели человека, с которым за сутки до того выпивали, на столе в морге, без кожи, вы бы не болтали про сказку!» Он жестко, с вызовом встретил взгляд резидента, но не перебил.
– Я тебе тоже расскажу сказку. Жило-было могучее государство. Оно неплохо развивалось, только правящий класс в нем разложился, и государство стало разваливаться. Выплеснулась копившаяся десятилетиями в народе злость, грянула революция. А революция – всегда кровавая баня. Это нормально. Установилась новая власть. Наверху оказалось всякое быдло – неудачники, самые настоящие отбросы общества. Кто при старой жизни был на самом дне – поднялись наверх. И это тоже нормально. После хороших чисток большинство перебили. Вообще-то нужно было перебить всех, чтобы провести стопроцентную замену, но не получилось. Началась война. Благодаря ей государство окрепло, превратилось в империю. В настоящую советскую империю. С коммунистической партией. Не хватало только одного. Надо было Сталину уйти. Или убрали бы его, инсценировали самоубийство. Чтобы произошла смена поколений в руководстве страны, пришли бы к власти новые люди – продукт самой этой власти. С государственным мышлением. Но Сталин не ушел и не назначил преемника. А у нас смена власти без официального престолонаследника – всегда смута, страшная встряска.
Резидент распылялся. У него налились кровью глаза. Побледнели костяшки пальцев.
– Проблем нет. Кровь, конечно, периодически пускать надо. Необходимо. Важно только пускать, как в больнице, а не как на бойне. Без переборов. В плановом порядке. А у нас тут эта катавасия! Мы же под угрозу ставим все, что завоевали на фронтах! Непутевая страна! Уже везде поподымали голову враги. Поляки, которые нас утробно ненавидят. Немцы в ГДР. Посмотри, что творится в западноевропейских компартиях! Посмотри на итальянцев, на Тольятти. Спит и видит, как бы договориться с американцами и заделаться социал-демократом. Ты только представь, сколько уйдет времени и сколько крови потребуется пролить, чтобы вновь восстановить нормальную, эффективную власть, как в годы войны. Ведь у нас не Запад. У нас власть через дворцовый переворот не меняется. У нас, как при опричнине, вырезают всех – родных, близких, друзей, знакомых, знакомых знакомых… – Он снова налил по большой рюмке граппы. – Ты думаешь, я за свою жизнь боюсь? Я себя никогда не считал человеком Берии. Но ведь сейчас вместе с Берией под расстрел и в лагеря пойдут не десятки, и даже не десятки тысяч – сотни тысяч!
Чем дольше Гремин слушал этот монолог, тем сильнее не по себе ему становилось. Он-то здесь при чем? Резидент замолчал, зло разглядывая рюмку, вертя ее между пальцами. Гремин попробовал вклиниться:
– Сергей Иванович, но мне-то что делать? Я потому и попросил о встрече. Я понимаю, что сейчас в Москве не до меня. Но меня сюда послали с заданием, и выполнение задания, очевидно, нужно нашей стране.
Резидент остановил на нем взгляд тяжелых, налившихся кровью глаз. И на какое-то мгновение Гремину показалось, что он увидел в глубине этих холодно-кровавых глаз и вышки, и колючую проволоку Соловецкого лагеря, и северное сияние, и вечную мерзлоту, и многое-многое другое страшное, что его ждало.
– Тебе что сказали? Что планируется канонизация Гоголя?
– Да.
– Не знаю. Была великая страна. Одновременно осуществлялись сотни и тысячи тайных операций по линии ГРУ, НКВД, Коминформбюро. Какие-то операции вел непосредственно ЦК. Зачастую соседние главки в НКВД не имели представления, чем занимались в другом крыле того же здания. Строились подземные города… Может, и канонизация. Я не слышал. А может, тебе дали отработать крошечный вспомогательный проект в рамках широкомасштабной операции, о которой докладывали лично Сталину, по использованию психиатрии в интересах психологической войны. Такая операция была одобрена ЦК и предусматривала помимо всего прочего изучение возможностей слова как носителя информации для оказания воздействия на человеческую психику. – Резидент рассуждал разумно и спокойно. – А может быть, вся эта затея с канонизацией всего лишь часть прикрытия для операции по устранению Тольятти. Кто знает…
Гремин вздрогнул. Он уже сообразил, что сегодня требования конспирации, которым его учили, почему-то не действуют.
– А что, была такая операция?
– Не была, а есть. Ее никто не отменял.
Гремин начал догадываться, что благополучно вечер не завершится. Он не сомневался, что резидент был прекрасно в курсе всего, что касалось его,
Гремина, и операции с Гоголем. Но непонятно, чего тот хотел.
Резидент между тем продолжал пить и, помолчав, вернулся к старой мысли:
– Возьми меня. Я стране посвятил всю свою жизнь. Государству, не коммунизму. Коммунизм как идеология несостоятелен. Да и социализм – неэффективная система. Фашизм эффективнее.
Гремин не верил своим ушам. Смерть Сталина сняла многие табу. Но не до такой же степени. Он ни разу в жизни не слышал, чтобы действующий коммунист, член партии, тем более офицер советской разведки говорил таким образом.
– Я официально отрекся от отца. И не потому, что он был дворянин, нет. По глупости после революции он вступил в партию эсеров, полагая, что вступает в партию власти. Я тридцать лет, до самой ее смерти, не встречался с матерью. Я бросил женщину, которую любил и которая имела от меня ребенка. Мне дали понять, что сотруднику органов лучше не иметь жены-еврейки. А мой ребенок умер от воспаления легких в ссылке, под Тайшетом, и его мать стала лагерной проституткой. Я делал все ради государства. Кто-то это делал ради партии, ради коммунизма, ради Сталина: я – ради государства. И таких, как я, было большинство. Мне приходилось во время войны расстреливать отступавших, пытать. Когда допрашивали пленных, я нюхал кокаин, чтобы не упасть от усталости. Помню, как мне впервые в жизни довелось пытать своего товарища. На него пало подозрение, что он пытался установить связь с белоэмигрантским подпольем. Я помню, какими глазами он смотрел на меня! А я, чтобы доказать самому себе, что я могу преодолеть себя, пытал его особенно жестоко. Я ему содрал кожу с правой руки. Потом, когда все прояснилось, мы его пытались спасти. Руку ампутировали, но он умер. От гангрены.
Гремин смотрел на резидента широко открытыми глазами, колоссальным усилием воли подавляя собственные мысли. Он себе налил рюмку граппы и медленными глотками выпил. Как воду. Не чувствуя крепости. Очнулся.
– И вот круг замкнулся. Я знал, что он замкнется. Я знаю, что завтра, самое позднее послезавтра придет телеграмма, которой меня вызовут в Москву для обсуждения оперативной обстановки. На следующий день после приезда меня пригласит кто-нибудь из руководства, может быть, сам Серов. Мне инкриминируют, что я что-нибудь завалил, например операцию по устранению Тольятти. Или еще что-нибудь. Объяснять, что я действовал строго в соответствии с указаниями Центра и что «добро» на ликвидацию так и не было получено – бесполезно. По выходе от Серова мне предложат сдать документы и арестуют. Тут же. В приемной. И вовсе не потому, что я человек Берии. Я никакой не человек Берии! Меня назначали его приказом – да. Но его приказом назначали десятки тысяч человек по всей стране. Такова логика. И это правильно. У нас сейчас происходит очередная маленькая революция, а революция – всегда кровавая баня! – Резидент процитировал самого себя и, сообразив, подмигнул Гремину. – Так что все это правильно.