355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Арсеньев » О Достоевском: Четыре очерка » Текст книги (страница 4)
О Достоевском: Четыре очерка
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:59

Текст книги "О Достоевском: Четыре очерка"


Автор книги: Николай Арсеньев


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Видите, это точь–в–точь, как наша Россия. Эти бесы, выходящие из больного и входящие в свиней – это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века! … Но великая мысль и великая воля осенят ее свыше, как и того безумного бесноватого, и выйдут все эти бесы, вся нечистота, вся эта мерзость, загноившаяся в поверхности … и сами будут проситься войти в свиней… Но больной исцелится и «сядет у ног Иисусовых»… и будут все глядеть с изумлением…»

Смотрите: и здесь Божественное Присутствие спасает душу народа. Это ведь основоположный краеугольный камень всех философствований и мыслей Достоевского о народе. Об этом говорит у него и Зосима и вся идеология Достоевского о живом образе Христа, который должен проявиться и осуществиться в человеке, и в искупленных грешниках (которыми в разных оттенках являются все обращающиеся к Нему) и в народе, и в народах и в человечестве и во всем творении Божием.

3

Христоцентризм Достоевского – вот основа и вдохновляющий источник его миросозерцания и в значительной, решающей степени, в самых глубинах, в его творчестве. Здесь мы находим ответ и на самую главную, основную проблему его: проблему страдания. Впрочем – глазной проблемой, неразрывным образом связанной именно с этой проблемой страдания, является другая, еще более основоположная: проблема бытия Божия. И на нее у Достоевского только один ответ: христоцентрический, и при том мистический. Другими словами: не он дал ответ себе и своим читателям. Ответ был дан ему.

Религиозное миросозерцание Достоевского опытно. Оно вырастает из опыта (длительного а мучительного) пустоты и опустошения души и мира а бессмысленных страданий и – прорыва Бога, заполняющего пустоту души и мира, и открывается жизненно и спасательно и конкретно–исторически и мистически, (конкретно–мистически) – в Сыне Своем. Слова Иоанна Богослова в начале его Первого Послания формулируют то, что легло в основу и в центр всего религиозного опыта Достоевского: «О том, что было от начала, что мы слышали и задели и что рассматривали нашими глазами… – о Слове Жизни, ибо Жизнь явилась, и мы видели, свидетельствуем и возвещаем вам сию Вечную Жизнь, которая была у Отца и теперь явилась нам…» (I Иоан., 1, 6–9).

Эта Вечная Жизнь раскрылась в страдании… «Так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего (Иоан., 3, 16 «Любовь Христова объемлет нас», пишет Павел, «рассуждающих так: если Один умер, то все умерли… чтобы живущие уже не для себя жили, а для умершего ради них и воскресшего» (II Кор., 5, 14).

Встреча с Ним – пострадавшим ради нас и воскресшим – происходит больше всего и с особой силой в участии в Его любви – Его любовь к нам пробуждает нашу ответную любовь – и через это и страдания – Его страдание есть центральное, решающее место встречи с Богом. В этом смысл и нашего страдания. Мы встречаемся с Ним и в нашем страдании, когда Он и Его страдания раскрываются нам в страдании нашем. Вот – философия, мистически–эмпирическая философия страдания Достоевского. В ней слились апостольская проповедь о Кресте («Так возлюбил Бог мир»… и: «Я сораспялся Христу. Живу уже не я, а живет во мне Христос») и тяжелый, болезненно–взволнованный, но зреющий под влиянием мистического общения с Пострадавшим из любви к нам (и Воскресшим) – так верил Достоевский – и все более приходящий к просветленно–мужественной, трезвенной мудрости жизненный опыт Достоевского.

4

Волнующееся море, неразбериха, хаос жизни и страдания, сила зла, действующая в мире, бессмыслица жизни и смерти, пропасть всепоглощающей смерти, вот – другая сторона, количественно даже господствующая у Достоевского. Он не нагромождает ее преднамеренно и искусственно, чтобы дать потом успокаивающий теоретический ответ. Она сама вздымается у него – в душе и писаниях его – не как «благонамеренный» задний фон, а как живая и злая стихия, вызывающая и ужас и жалость и требующая ответа. И ответ взят не из «учебника» богословия: его «Осанна через горнило испытаний прошла». «Обращение», «прорыв», «Бог говорит душе» – вот как можно бы назвать некоторые решающие места в произведениях Достоевского. Ответ идет оттуда, а я – в глубине и не могу даже его придумать. Это – как «прорыв огня» («Feu») у Паскаля. И только в этом сила ответа.

Ибо стихия зла и страдания действительно безбрежна. И одно только слепое, казалось бы (и вместе с тем бессознательно зрящее) орудие, средство защиты, дано у Достоевского: жалость. И оно руководит. И нм он ощупывает основной ответ: жалость Бога.

Как ужасен мир Достоевского, как, казалось бы, ненужно, как преувеличенно ужасен! Нет, не ненужно. Достоевский, конечно, выхватывает из жизни картины ужаса. Но если на них и ответить указанием на светлые ее стороны, то как ответить на общий вопрос о смысле и значении и ценности жизни вообще, ибо эти мрачные куски жизни так слиты с общей картиной, так неотъемлемы от нее, так являются неразрывно другой стороной ее – и нашего мирного благополучия – и все это сливается на общем фоне смерти, страдания и ужаса неизбежного уничтожения. И диссонансы внутреннего разложения, глубины падения – как они близки к нам, – тут рядом с нами, и как они еще подтачивают корень этой обреченной на смерть жизни нашей и мира.

Достоевский, конечно, рисует ужасы и страдания мира не «предвзято», не схематически–преднамеренно, только, чтобы потом ответить успокоительно и «разрешительно» на эту картину; он просто не может не рисовать то. что в нем и вокруг него; он мучим, он одержим этим и борется за ответ, а ответ приходит уже в самом процессе творчества. В этом и состоит главное напряжение его творчества – бороться за ответ, предварительно нарисовавши открывшуюся его взору картину опустошенности жизни и прежде всего нашей опустошенности и извращенности нашей жизни (а это часто связано с ужасами кварталов бедноты, пьянства и разврата, описанными Достоевским особенно ярко, напр., в «Преступлении и Наказании»).

Велика мужественность правдивой и беспощадной кисти Достоевского. Но сколько вместе с тем болезненной истеричности в переживаниях его героев! Картина мира, вся жизнь воспринимается тогда через эту дымку болезненно–сконцентрированной безнадежности, иногда соединенной с духовной неуравновешенностью. Можно поставить вопрос: действительно ли количество неуравновешенных людей было так велико в окружавшем тогда Достоевского мире или они прежде всего были удобными носителями его собственных заостренных взглядов? Не есть ли это сознательная конденсация страдания и ужасов перед глазами читателя? Зачем это нужно? Не прав ли Михайловский, что здесь перед нами очень «жестокий талант», которому приятно мучить своего читателя?

И не происходит ли это отчасти из болезненного психологического предрасположения, вызванного отчасти и его пребыванием на каторге, или из некоторого преднамеренного идеологического изуверства, как шепчут нам на ухо или открыто утверждают некоторые радикально и позитивистнчески настроенные критики. А может быть, его «жестокость» имеет и другие корни? Да, Достоевский безжалостен, но безжалостен к нам – читателям: чтобы пробудить нашу жалость. Его беспощадность, как писателя, вытекает в своей глубочайшей основе из огромной жалости, охватившей его раз навсегда. Это его специальное психологическое предрасположение (если таковое было) и ужасы каторги только раскрыли ему глаза, только помогли ему увидеть то, что есть, чего так много в окружающем нас мире и от чего мы стараемся отмахнуться. Но он не дает нам отмахнуться.

Тут мы подходим к самому корню творчества Достоевского. И здесь становится нам понятна глубокая правда этих столь заостренных и, казалось бы, даже преувеличенно–категорических, парадоксальных слов в его «Идиоте»:

«Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия человечества». (Часть II, глава 5). Сила сострадания так велика, потому что это – место прорыва Божия в мир. Прорыв Бога, вошедшего в мир и разделившего наши страдания. И лучи этого начинают пробиваться в нашу тьму. И поэтому страдание вместе с Ним становится началом нашей новой, обновленной жизни.

5

Прорыв новой жизни в нашу падшую жизнь есть тема, к которой внутренно устремляется творчество Достоевского. И обращение Раскольникова, и сияние любви в Соне Мармеладовой, и духовный перелом в «Подростке», и уже просветленный Макар Иванович, и Зосима, и Алеша, и Дмитрий Карамазов, и смерть Степана Трофимовича, и «Влас» Некрасовский в восприятии Достоевского, и многие, многие «Власы», встречающиеся в гуще русского народа, и сам русский народ, падший, одержимый многими бесами, и – как верит Достоевский – имеющий быть исцеленным. Об этом много писалось и пишется, и правильно, так как это – одна из центральных тем Достоевского.

Здесь я хотел бы немного остановиться только на некоторых образах простых и смиренных, смиренно–трезвенных русских людей, которые так дороги Достоевскому. Характерно, что Достоевского, рисующего столь много искривленных, болезненных состояний и запутанных положений душевных, особенно влекут к себе, особенно трогают простые и смиренные люди, трезвенно просветленные. В противность безобразию, бушующему и распространяющемуся в народе, он видит образ «благообразия», он видит живой образ Христа, отраженный в верующих и смиренных душах. На эту «жажду благообразия», на эту любовь к благообразию у Достоевского исследователи, пожалуй, недостаточно обращали внимания. А таких образов у него не мало. Более того – он с любовью как бы выискивает их и останавливается на них, особенно в ряде кратких своих очерков и зарисовок в «Дневнике Писателя» (не говоря уже об его «Зосиме»).

«Дневник Писателя!» Каким снегом веет от лица этих простых, добрых людей, этих смиренных «рабов Божиих», о которых Достоевский вспоминает с такой любовью – напр., о «Столетней» и о «Мужике Марее».

«…Миша, сколько ни проживет, все запомнит старушку, как умерла, зажав руку у него на плече, ну а когда он умрет, никто–то на всей земле не вспомнит и не узнает, что жила–была когда–то такая старушка и прожила сто четыре года, для чего и как – неизвестно. Да и зачем помнить; ведь все равно. Так отходят миллионы людей: живут незаметно, и умирают незаметно. Только разве в самой минуте смерти этих столетних стариков и старух заключается как–бы нечто умилительное и тихое, как–бы нечто даже важное и миротворное: сто лет как–то странно действуют до сих пор на человека. Благослови Бог жизнь и смерти простых добрых людей!» [68]68
  “Дневник Писателя” за 1876 г. март. гл. 1.


[Закрыть]
).

Мужик Марей, пахавший поблизости в поле, с трогательной нежностью успокаивает перепуганного до смерти маленького 5–летнего барчука (послышалось ему: «Волк бежит!»).

«…Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как–бы что–то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил ли он, что–ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе» [69]69
  Там же. февраль 1876 г., гл. 3.


[Закрыть]
).

6

Мы хорошо знаем, какую роль в духовной жизни Достоевского играли его жгучая любовь к своему народу и чувство нравственной ответственности за его судьбу (ответственности, разделяемой всеми, к нему принадлежащими) и горячая жажда нравственного преображения народа, жажда его духовного спасения. Исторические судьбы народа, в глазах Достоевского, неразрывно связаны с его внешними судьбами, с вопросами об его духовной гибели или спасения, вопросами об его «духовном возмужании» и росте духовном. Какие духовные силы и богатства потенциально даны ему, и как велики глубины его падения и немощи его!

«…В русском человеке из простонародья нужно уметь отвлекать красоту его от наносного варварства. Обстоятельствами всей почти русской истории народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим, что удивительно, как он дожил, сохраняя человеческий образ, а не то что сохранил красоту его. Но он сохранил и красоту своего образа. Кто истинный друг человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружен народ наш, и сумеет отыскать в этой грязи, бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он в самой мерзости своей постоянно воздыхает. А ведь не все же в народе – мерзавцы, есть прямо святые, да еще какие: сами светят и всем нам путь освещают».

«Нет, судите», – продолжает Достоевский – «наш народ не по тому, чем он есть, а по тому, чем он желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они–то и спасли его в века мучений; они срослись с душой его искони и наградили его навеки простодушием и честностью, искренностью и широким всеоткрытым умом, и все это в самом привлекательном гармоничном соединении…» [70]70
  Дневник Писателя, февраль 1876 г., гл. 1.


[Закрыть]
).

В знаменитом своем очерке «Влас» («Дневник Писателя» за 1873 год) Достоевский рисует особенно яркие картины глубины катастрофического духовного падения русского человека, за которой, однако, иногда следует и огромная сила внутреннего перелома и восстановления духовного (как он находит это изображенным в знаменитом «Власе» Некрасова).

«Тут являются перед нами два народных типа, – в высшей степени изображающие нам весь русский народ в его целом. Это, прежде всего, забвение всякой мерки во всем (и, заметьте, всегда почти временное и преходящее, являющееся как–бы каким–то наваждением). Это – потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, взглянуть в самую бездну и – в частных случаях, но весьма нередких – броситься в нее, как ошалелому, вниз головой. Это – потребность отрицания в человеке, иногда самом не отрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой глазной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни во всей ее полноте, перед которой сейчас лишь благоговел, и которая вдруг как будто стала ему невыносимым каким–то бременем…».

«Но зато с такою же силою, с такою же стремительностью, с такою же жаждой самосохранения и покаяния русский человек, равно как и весь народ, и спасает себя сам, и обыкновенно, когда дойдет до последней черты, то есть, когда уже идти больше некуда. Но особенно характерно то, что обратный толчок восстановления и самоспасения, всегда бывает серьезнее прежнего порыва. – порыва отрицания и саморазрушения».

«…потому что никаким развратом, никаким давлением и никаким унижением не истребишь, не замертвишь и не искоренишь в сердце народа нашего жажду правды, ибо эта жажда ему дороже всего. Он может страшно упасть, но в моменты самого полного своего безобразия он всегда будет помнить, что он всего только безобразник и больше ничего, но что есть где–то высшая правда и что эта правда выше всего» [71]71
  Дневник Писателя за 1873 г., “Влас”.


[Закрыть]
).

Так толкует – может быть, идеализирует? – Достоевский русский народный характер, русскую народную душу, часто загрязненную, падшую, подчас озверелую, но в каких–то глубинах своих таящую устремление к Высшей Правде, к предносящемуся ей образу Высшей Правды Божией.

Согласно Достоевскому, эта Высшая Правда открылась русскому народу во Христе. «Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос, и он любит образ Его по–своему, то есть до страдания» – так заключает Достоевский свои рассуждения о Некрасовском «Власе».

И еще более смелая, дерзновенная мысль предносится Достоевскому:

«Может быть, главнейшее предизбранное назначение народа русского в судьбах всего человечества и состоит лишь в том, чтобы сохранить у себя этот божественный образ Христа во всей чистоте, а когда придет время, – явить этот образ миру, потерявшему пути свои!» [72]72
  Там же, “Смятенный вид".


[Закрыть]
).

Мы не можем решать исторических проблем, самоуверенно вторгаясь в будущее. Но есть исторические надежды.

Религиозный опыт, религиозный путь Достоевского есть глубоко активный и практический путь, он связан с сознательной любовью и пробуждением жалости к человеку, с уважением к достоинству даже падшего человека. Но этот путь, при всей своей динамичности и напряженности духовной, не самопроизвольный, не Достоевским выдуманный, не результат его горячих мечтаний, его страстного идеализма, – он лишь ответ. Этот, казалось бы, столь угрюмый и сумрачный, порою столь болезненно–раздражительный Достоевский захвачен неким Высшим, чем он сам, и служит Ему, чувствует, что он призван служить Ему. Он захвачен этой отдающей себя воплощенной Любовью, сошедшей до самых глубин добровольного страдания и смерти, и сам охвачен ответной любовью к Нему, которая выражается в служении любви. В этом – вся суть религиозного опыта Достоевского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю