355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Чёртовы куклы » Текст книги (страница 3)
Чёртовы куклы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:02

Текст книги "Чёртовы куклы"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

– Удивительно, как сильно влияет на человека такой грубый прибор, как его желудок: усталость и голод в течение знойного дня довели меня до несправедливости перед нашим художественным другом, а теперь, когда я сыт и отдохнул, я ощущаю полное счастье от того, что умел заставить себя просить у него извинения.

Это произвело на всех действие магическое, а когда герцог добавил, что он уверен, что кто любит его, тот будет любить и меня, то усилиям показать мне любовь не стало предела: все лица на меня просияли, и все сердца, казалось, хотели выпрыгнуть ко мне на тарелку и смешаться с маленькими кусками особливым способом приготовленной молодой баранины. Мне говорили:

– Не тужите о родине, которая вас отвергла! У нас будет один отец и одна родина, и мы все будем любить вас, как брата!

Всё это у них делается так примитивно и так просто, что не может быть названо хитростью и неспособно обмануть никого насчёт их характеров, и мне кажется, что я буду жить по крайней мере с самыми бесхитростными людьми в целом свете".

Письмо кончалось лаконическою припиской, что следующие известия будут присланы уже из владений герцога. И Пик, дочитав лист, стал его многозначительно складывать и спросил Мака:

– Ну, как тебе это нравится?

– Недурно для начала, – процедил неохотно Мак и сейчас же добавил, что это напоминает ему рассказ об одном беспечном турке.

– Каком турке? – переспросил Пик.

– Которого однажды его падишах велел посадить на кол.

– Я ничего не понимаю.

– Все дело в том, что когда этого турка посадили на кол, он сказал: "Это недурно для начала", и стал опускаться.

– Что же тут сходного с положением нашего товарища?

– Фебуфис сел на кол и опускается.

– Ты отвратительно зол, Мак!

– Нет, я не зол.

– Ну, завистлив.

– Ещё выдумай глупость!

– Тебе это письмо не нравится?

– Не нравится.

– Что же именно тебе в нём не нравится: мёд, кинжал, сцена у скал, сцена с альбомом?

– Мне не нравится сцена с желудком!

– То есть?

– Я не люблю положений, в которых человек может чувствовать себя в зависимости от расположения желудка другого человека.

– Ну, вот!

– Да, и в особенности гадко зависеть от расположения желудка такого человека, по гримасам которого к тебе считают долгом оборачиваться лицом или спиною другие. Согласясь жить с ними, Фебуфис сел на кол, и тот, кто стал бы ему завидовать, был бы слепой и глупый человек.

– Ты, кажется, назвал меня глупцом?

Мак посмотрел на него и заметил:

– Кажется, ты ко мне хочешь придираться?

– А если бы и так!

Мак промолчал.

– Ты, наверное, желаешь этим пренебречь.

Мак молча повёл плечами и хотел встать.

– Нет, в самом деле? – приставал к нему Пик, слегка заграждая ему путь рукой.

Мак тихо отвёл его руку, но Пик стал ему на дороге и, покраснев в лице, настоятельно сказал:

– Нет, ты не должен отсюда уходить!

– Отчего я не могу уходить?

– Я вызываю тебя на дуэль!

Мак улыбнулся.

– За что на дуэль? – сказал он, тихо поднимая себе на плечо свою альмавиву.

– За все!.. за то, что ты мне надоедал своими насмешками, за то, что ты издеваешься над отсутствующим товарищем, который... которого... которому...

– Распутайся и скажи яснее...

– Мне всё ясно... который поднимает имя и положение художника, которого я люблю и хочу защищать, потому что он сам здесь отсутствует, и которому ты... которому ты, Мак, положительно завидуешь.

– Теперь ты в самом деле глуп.

– Что же с этим делать?

– Не знаю, но я ухожу.

– Уходишь?

– Да.

– Так ты трус, и вот тебе оскорбление! – и с этим Пик бросил Маку в лицо бутылочную пробку.

Мак побледнел и, схватив Пика за шиворот, поднял его к открытому окну на улицу и сказал:

– Ты можешь видеть, что мне ничего не стоит вышвырнуть тебя на мостовую, но...

– Нет, идём сейчас в фехтовальный зал.

– Но ведь это глупо!

– Нет, идём! Я тебя зову... я требую тебя в фехтовальный зал! – кричал Пик.

– Хорошо, делать нечего, идём. Но ты знаешь что?

– Что?

– Я там непременно обрублю тебе нос.

Пик от бешенства не мог даже ответить, а через час друзья, бывшие в зале свидетелями неосторожного фехтовального урока, уводили его под руки, и Пик в самом деле держал носовой платок у своего носа. Мак в точности сдержал своё обещание и отрезал рапирой у Пика самый кончик носа, но не такой, как режут дикари, надевающие носы на вздержку, а только самый маленький кончик, как самая маленькая золотая монета папского чекана.

Честь обоих художников была удовлетворена, как требовали их понятия, всё это повело к неожиданным и прекрасным последствиям. О событии с носом Пика никто не сообщал Фебуфису, но от него в непродолжительном же времени было получено письмо, в котором, к общему удивлению, встретилось и упоминание о носе. В этом письме Фебуфис уже описывал столицу своего покровителя. Он очень сдержанно говорил о её климате и населении, не распространялся и об условиях жизни, но зато очень много и напыщенно сообщал об открытой ему деятельности и о своих широких планах.

Это должно было выражать и обхватывать что-то необъятное и светлое, как в прямом, так и в иносказательном смысле: чувствовалось, что в голове у Фебуфиса как будто распустил хвост очень большой павлин, и художник уже положительно мечтал направлять герцога и при его посредстве развить вкус в его подданных и быть для них благодетелем: "расписать их небо".

Ему были нужны помощники, и он звал к себе товарищей. Он звал всех, кто не совсем доволен своим положением и хочет более широкой деятельности (деньги на дорогу можно без всяких хлопот получать от герцогова представителя в Риме).

Особенно он рекомендовал это для Пика, про которого он каким-то удивительным образом узнал его историю с носом и имел слабость рассказать о ней герцогу (герцога всё интересует в художественном мире). Правда, что нос заставил его немного посмеяться, но зато самый характер доброго Пика очень расположил герцога в его пользу. При этом Фебуфис присовокуплял, что для него самого приезд Пика был бы очень большим счастием, "потому что как ему ни хорошо на чужбине, но есть минуты..."

Пик скомкал письмо и вскрикнул:

– Вот это и есть самое главное! Я его узнаю и понимаю: как ему там ни хорошо, но тем не менее он чувствует, что "есть минуты", – я понимаю эти минуты... Это когда человеку нужна родная, вполне его понимающая душа... Я

Пику советовали хорошенько подумать, но он отвечал, что ему не о чем думать.

– По крайней мере дай хорошенько зажить твоему носу.

Он вздохнул и отвечал:

– Да, хотя Мак и оскоблил мне кончик носа и мне неприятно, что мы с ним в ссоре, но я с ним помирюсь перед отъездом, и он, наверное, скажет, что мне там приставят нос.

Затем Пик без дальнейших размышлений стал собираться и, прежде чем успел окончить свои несложные сборы, как предупредительно получил сумму денег на путешествие.

Этим последним вниманием Пик был так растроган, что "хотел обнять мир" и начал это с Мака.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Он побежал к Маку, кинулся ему на шею и заговорил со слезами:

– Что же это, милый Мак, неужто мы всё будем в ссоре? Я пришёл к тебе, чтобы помириться с тобою и прижать тебя к моему сердцу.

– Рад и я и отвечаю тебе тем же.

– Ведь я люблю тебя по-прежнему.

– И я тоже тебя люблю.

– Ты так жесток, что не хотел сделать ко мне шага, но всё равно: я сам сделал этот шаг. Для меня это даже отраднее. Не правда ли? Я бегом бежал к тебе, чтобы сказать тебе, что... там... далеко... куда я еду...

– Ах, Пик, для чего ты туда едешь?

– Между прочим для того, чтобы ты мог шутить, что мне там приставят нос.

– Я вовсе не хочу теперь шутить и самым серьёзным образом тебя спрашиваю: зачем ты едешь?

– Это не мудрено понять: я еду, чтобы жить вместе с нашим другом Фебуфисом и с ним вместе совершить службу искусству и вообще высоким идеям. Но ты опять улыбаешься. Не отрицай этого, я подстерёг твою улыбку.

– Я улыбаюсь потому, что, во-первых, не верю в возможность служить высоким идеям, состоя на службе у герцогов...

– А во-вторых?.. Говори, говори всё откровенно!

– Во-вторых, я ни тебя, ни твоего тамошнего друга не считаю способными служить таким идеям.

– Прекрасно! Благодарю за откровенность, благодарю! – лепетал Пик, – и даже не спорю с тобою: здесь мы не велики птицы, но там...

– Там вы будете ещё менее, и я боюсь, что вас там ощиплют и слопают.

– Почему?

– О, чёрт возьми, – ещё почему? Ну, потому, что у тамошних птиц и носы и перья – все здоровее вашего.

– Грубая сила не много значит.

– Ты думаешь?

– Я уверен.

– Дитя! А я тебе говорю: ощиплют и слопают. Это не может быть иначе: грач и ворона всегда разорвут мягкоклювую птичку, и вдобавок ещё эта ваша разнузданная художественность... Вам ли перевернуть людей упрямых и крепких в своём невежестве, когда вы сами ежеминутно готовы свернуться на все стороны?

– Я прошу тебя, Мак, не разбивай меня: я решился.

– Ты просишь, чтобы я замолчал?

– Да.

– Хорошо, я молчу.

– А теперь ещё одна просьба: ты не богат и я не богат... мы оба равны в том отношении, что оба бедны...

– Это и прекрасно, зато до сих пор мы оба были свободны и никому ничем не обязаны.

– Не обязаны!.. Ага! Тут опять есть шпилька: хорошо, я её чувствую... Ты и остаёшься свободным, но я теперь уже не свободен, – я обязан, я взял деньги и обязан тому, кто мне дал эти деньги, но я их заработаю и отдам.

– Да; по крайней мере не забывай об этом и поспеши отдать долг как можно скорее.

– Я тебе даю моё слово: я буду спешить. Фебуфис пишет, что там много дела.

– Какого?.. "Расписывать небо", или писать баталии, или голых женщин на зеркалах в чертогах герцога?

– Ну, все равно, ты всегда найдёшь, чем огорчить меня и над чем посмеяться, но я к тебе с такою просьбой, в которой ты мне не должен отказать при разлуке.

– Пожалуйста, говори её скорее.

– Нет, ты дай прежде слово, что ты мне не откажешь.

– Я не могу дать такого слова.

– Видишь, как ты упрям.

– Ты, как художник, любишь славу?

– Любил.

– А теперь разве уже не любишь?

– Теперь не люблю.

– Что же это значит?

– Это значит, что я узнал нечто лучшее, чем слава.

– И любишь теперь это "нечто" лучшее более, чем известность и славу?.. Прекрасно! Я понимаю, о чём ты говоришь: это всё про народные страдания и прочее, в чём ты согласен с Джузеппе... А знаешь, есть мнение... Ты не обидишься?

– Бывают всякие мнения.

– Говорят, что он авантюрист.

– Это кто?

– Твой этот Гарибальди, но я знаю, что ты его любишь, и не буду его разбирать.

Мак в это время тщательно обминал рукой стеариновый оплыв около светильни горевшей перед ними свечи и ничего не ответил. Пик продолжал:

– Я не понимаю только, как это честный человек может желать и добиваться себе полной свободы действий и отрицать такое же право за другими? Если хочешь вредить другим, то не надо сердиться и на них, когда они защищаются и тоже тебе вредят...

– Говори о чём-нибудь другом! – произнес Мак.

– Да, да; правда: это не в твоём роде, и ты уже сердишься, а я всё это виляю оттого, что боюсь сказать тебе прямо: мне прислали на дорогу денег.

– Поздравляю.

– И я нахожу, что мне много присланных денег... Мак, осчастливь меня: возьми себе из них половину, чтобы иметь возможность написать свою большую картину.

– Отойди, сатана! – отвечал Мак, шутливо отстраняя от себя Пика, который вдруг выхватил из кармана бумажник и стал совать ему деньги.

– Возьми!.. Умоляю! – приставал Пик.

– Ну, перестань, оставь это.

– Отчего же? Неужто тебе весь век всё откладывать произведение, которое сделает тебя славным в мире, и мазикать на скорую руку для продажи твои маленькие жанры?

– Я не вижу в этом ни малейшего горя: мои маленькие жанры делают дело, которое лучше самой большой картины.

– Ну, мой друг! что обольщаться напрасно?

– Я не обольщаюсь.

– Посмотри, сколько твоих жанров висят по тавернам: их и не видит лучшее общество.

– Лучшее общество! А чёрт его побери, это лучшее общество! Оно для меня ничего не делает, а мои жанры меня кормят и шевелят кое-чью совесть. Особенно радуюсь, что они есть по тавернам. Нет, мне чужих денег не нужно, а если у тебя так много денег, что они тебе в тягость, то толкнись в домик к Марчелле и спроси: нет ли ей в них надобности?

– Марчелла! Ах, добрый Мак, это правда. Я ему, однако, напомню о ней... я заставлю его о ней подумать...

– Нет, не напоминай! Найдётся такой, который напомнит! Пойдём в таверну и будем лучше пить на прощанье. Ни о чём грустном больше ни слова.

Друзья надели шляпы и пошли в таверну, где собрались их другие товарищи, и всю ночь шло пированье, а на другой день Пика усадили в почтовую карету и проводили опять до той же станции, до которой провожали Фебуфиса. Карета умчалась, и Пик под звук почтальонского рожка прокричал друзьям последнее обещание: "писать всё и обо всём", но сдержал своё обещание только отчасти, и то в течение очень непродолжительного времени.

Мак видел в этом дурной признак: наивный, но честный и прямодушный Пик, без сомнения, в чём-нибудь был серьёзно разочарован, и, не умея лгать, он молчал. Спустя некоторое время, однако, Пик начал писать, и письма его в одно и то же время подкрепляли подозрения Мака и приносили вести сколько интересные, столько же и забавные.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Для начала он, разумеется, описывал в них только свою встречу с Фебуфисом и как они оба в первую же ночь "напились по-старинному, вспоминая всех далёких оставшихся в Риме друзей", а потом писал о столице герцога, о её дорого стоящих, но не очень важных по монтировке музеях, о состоянии искусства, о его технике и направлении и о предъявляемых к нему здесь требованиях. Всё это, в настоящем художественном смысле, для людей, понимающих дело, было жалко и ничтожно, но затем содержание писем изменялось, и Пик скоро забредил о женщинах. Он неустанно распространялся о женщинах, в изучении которых вдруг обнаружил поразившие Мака разносторонние успехи. По его описаниям выходило, что в этой стране всего лучше женщины. Особенно он превозносил их милую женственность и их удивительную скромность, "Самый амур здесь совершает свой полёт не иначе, как благословясь и в тихом безмолвии, на бесшумных крылышках, – писал Пик. – Кто чувствует склонность к семейной жизни и желает выбрать себе верную и достойную подругу, тот должен ехать сюда, и здесь он, наверное, найдёт её. Сам герцог – образцовый супруг, и, любя семейную жизнь, он покровительствует бракам. Это даёт патриархальный тон и направление жизни. Случается, что герцог сам даже бывает сватом и после заботится о новобрачных, которых устроил. Девушки в хороших семействах здесь так тщательно оберегаются от всего, что может вредить их целомудрию, что иногда не знают самых обыкновенных вещей, – словом, они наивны и милы, как дети. Очень скромны и взрослые. Такова жизнь. Что везде считается вполне позволительным, как, например, обедать в ресторанах или ходить и ездить одной женщине по городу, – здесь всё это почитают за неприличие. Ни одной сколько-нибудь порядочной женщины не встретишь в наёмном экипаже и не увидишь в самом лучшем ресторане. Если бы женщина пренебрегла этим, то её сочли бы падшею, и перед нею не только закрылись бы навсегда все двери знакомых домов, но и мужчины из прежних знакомых позволили бы себе с нею раскланяться разве только в густые сумерки. О девушках нечего и говорить: они под постоянною опекой. Я часто сравниваю всё это с тем, что видел раньше среди римлянок и наезжих в ваш "вечный город" иностранок, и мне здесь и странно и нравится, я чувствую себя тут точно в девственном лесу, где всё свежо, полно сил и... странная вещь! – но я вспоминаю тебя, Мак, и начинаю размышлять социально и политически. А почему? А вот почему: ты всё любишь размышлять об упадке нравов и об общих бедствиях и ищешь от них спасения... Ах, друг! может быть, спасение-то именно здесь, где стоит воле захотеть, чтобы что-нибудь сделалось, и оно сейчас же становится возможным, а не захотеть – всё станет невозможно? И всё это оттого, что жизнь удержана в удобной форме".

Дочитав письмо до этого места, Мак положил листок и стал собирать на него мастихином загустевшие на палитре краски. Соображения Пика его более не интересовали, а на вопросы товарищей о том, что пишет Пик, он отвечал:

– Пик пишет, что он живёт в таком любопытном городе, где женщины целомудренны до того, что не знают, отчего у них рождаются дети.

– Вот так раз!

– Что же? Этим ведь, пожалуй, можно быть довольным, – заметили другие и стали делать по этому случаю различные предположения.

– Да, – отвечал Мак, – и он этим очень доволен.

– По-моему, он там может неожиданно и скоро жениться.

– А отчего и нет, если там это выгодно?

– В таких местах что больше и делать! – заключил Мак, – или учиться или жениться. Учиться трудно – жениться занятнее.

На письмо же то, о которое Мак вытер свой мастихин, он вовсе не отвечал Пику, но, вспоминая иногда о приятеле, в самом деле думал, что он может жениться.

– Отчего, в самом деле, нет? Ведь несомненно, что есть такой сорт деятелей, которые прежде начала исполнения всяких своих планов надевают себе на шею эту расписанную колодку. Почему же не сделать этого и Пику, или даже они оба там с этого начнут и, пожалуй, на этом и кончат.

И подозрение ещё усиливалось тем, что в новом письме Пик писал уже не о женщинах вообще, а особенно об одной избраннице, которую он в шаловливом восторге называл именем старинной повести: "Прелестная Пеллегрина, или Несравненная жемчужина". Он о ней много рассказывал. Мак должен был узнать из этого письма, что "прелестная Пеллегрина" была дочь заслуженного воина, покрытого самыми почтенными сединами, ранами и орденами. Пеллегрина получила от природы милое, исполненное невинности лицо, осенённое золотыми кудрями, а герцог дал ей за заслуги отца на свой счёт самое лучшее образование в монастыре, укрывавшем её от всяких соблазнов во все годы отрочества. Пик увидал её первый раз на выпускном экзамене, где она пела, как Пери, одетая в белое платье, и, рыдая, прощалась с подругами детства, а потом произошла вторая, по-видимому, очень значительная встреча на летнем празднике в загородном герцогском замке, где Пеллегрина в скромном уборе страдала от надменности богато убранных подруг, которые как только переоделись дома, так и переменились друг к другу. Тут зато Пеллегрина показала ум и характер: она всё видела и поняла, но совсем не дала заметить, что страдает от окружающей кичливости, и тем до того заинтересовала маленького Пика, что он познакомился с их домом и стал здесь как родственник. Он то играет в шахматы с воином, покрытым сединами, то ходит по лесам и полям с Пеллегриною. Отец Пеллегрины – добродушный простяк, бесконечно ему верит и только посылает с ними заслуженную и верную служанку (он сам давно вдов и на войне храбр, но дома, в недрах своего семейства, кротче агнца). Впрочем, Пик и Пеллегрина пока только собирают бабочек и букашек, причем наивность Пеллегрины доходит до того, что она иногда говорит Пику: "Послушайте, вы художник, посмотрите, пожалуйста, – вы должны знать – это букан или букашка?"

Мак не стал отвечать и на это письмо, а затем от Пика пришёл только листочек с описанием маскарадов, которые ему казались верхом жизненного великолепия, и с возвещением о большом путешествии, которое он и Фебуфис намеревались сделать летом с художественною целью внутрь страны. На том переписка друзей оборвалась.

В Риме если не совсем позабыли о Фебуфисе и о Пике, то во всяком случае к ним охладели и весь случай с Фебуфисом вспоминали как странность, как каприз или аристократическую прихоть герцога.

– В самом деле, для чего этому отдалённому властителю Фебуфис? Чего он с ним возится? Неужто он в самом деле так страстно любит искусство, или он не видал лучшего художника? Не следует ли видеть в этом сначала каприз и желание сделать колкость чёрным королям Рима? Неужто, в самом деле, в девятнадцатом веке станут повторяться Иоанн с Лукой Кранахом? Вздор! Совсем не те времена, ничто не может их долго связывать, и, без сомнения, фавор скоро отойдёт, и герцог его бросит.

– А может быть, его немножко удержит трусость.

– Перед кем и перед чем?

– Перед талантливым художником, который всегда может найти средство отплатить за дурное с собою обращение.

– Какие глупости! Какие наивные, детские глупости! Что вы о себе и о них думаете? Какое это средство? – спросил Мак.

– Полотно, на котором можно всё увековечить. А Фебуфис всегда останется талантом.

Мак махнул рукою и сказал:

– Вы дети! Поверьте, что тому, кому вверил себя упоминаемый вами "талант", никакой стыд не страшен. Он, я думаю, почёл бы за стыд знать, что такое есть боязнь стыда; а что касается "таланта", то с ним расправа коротка: ничто не помешает оставить этот талант и без полотна, и без красок, и даже без божьего света. Да и без того... этот талант выцветет... Не забывайте, что птицы с яркоцветным оперением, перелиняв раз в клетке, утрачивают свою красивую окраску.

– Но зато они выигрывают в некоторых других отношениях.

– Да, они обыкновенно жиреют, перестают дичиться, утрачивают лёгкость и подвижность – вообще становятся, что называется, ручными.

Но нам время оставить теперь этих пессимистов и оптимистов и последовать за Фебуфисом и Пиком, с которыми, в их новой обстановке, произошли события, имевшие для них роковое значение.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

По прибытии в столицу своего покровителя Фебуфис не был им покинут и позабыт. Напротив, он тотчас же был прекрасно устроен во всех отношениях и не лишался даже знаков дружбы и внимания, которыми пользовался во время путешествия. Конечно, теперь они виделись реже и беседовали при других условиях, но всё-таки положение Фебуфиса было прекрасное и возбуждало зависть в местном обществе, и особенно среди приближённых герцога. Повелитель, которого боялись и трепетали все его подданные, держал себя с привезённым художником запросто, и Фебуфис этой линии не портил. К чести его, он значительно изменился и, вкусив мало мёду на кинжале, посбавил с себя заносчивости, а держался так скромно, как этого требовало положение. Участие в придворной жизни его не тяготило: сначала это ему было любопытно само по себе, а потом стало интересно и начало втягивать как в пучину... Ещё позже это стало ему нравиться... Как никак, но это была жизнь: здесь всё-таки шла беспрестанная борьба, и кипели страсти, и шевелились умы, созидавшие планы интриг. Всё это похоже на игру живыми шашками и при пустоте жизни делает интерес. Фебуфис стал чувствовать этот интерес.

Такою вовсе не рассчитанною и не умышленною переменой в своём поведении Фебуфис чрезвычайно утешил своего покровителя, и герцог стал изливать на него ещё большие милости. Художнику дали отличное помещение, усвоили ему почётное звание и учредили для него особенную должность с большим содержанием и с подчинением ему прямым или косвенным образом всех художественных учреждений. Положение Фебуфиса в самом деле как будто готовилось напоминать некоторым образом положение Луки Кранаха. Правда, не все смотрели на это серьёзно, но, по мнению многих, Фебуфис будто мог уже оказывать влияние на отношение своего могущественного протектора к людям разнообразных положений, и у него явились ласкатели и искатели. Когда герцог посещал его мастерскую, он в самом деле говорил не об одном искусстве, а и о многом другом, о чём не все смели надеяться иметь с ним беседы. Человека с таким положением привечали лица, занимающие самые высокие и почётные должности. Фебуфис быстро очутился в так называемом лучшем обществе и здесь тоже держал себя с большим достоинством. Для приобретения веса и значения в этом обществе ему не нужно было употреблять никаких усилий, всё давалось ему даром, но всё это ему скоро прискучило. Герцог тотчас заметил это и сказал ему: "Ты не в своей компании" – и предложил ему выписать к себе кого-нибудь из его римских друзей, причём сам же и назвал Пика.

Пик, сколь известно, был выписан и представлен герцогу, но он ему не понравился, – герцог нашёл, что "он очень смешон", и велел назначить его преподавателем искусств в избранном воспитательном женском заведении, что и погубило Пика, сблизив его с златокудрою дочерью покрытого сединами воина.

С прибытием Пика Фебуфису стало веселее; они работали и понемножку предавались кутежам, в которых, впрочем, находили здесь только хмельной чад, но не веселье. Оба они чувствовали себя здесь не по себе, и оба друг от друга это скрывали. Иногда они собирались оказать какое-то большое влияние на что-то в искусстве, но всякий раз это кончалось ничем. Обо всём надо спрашиваться у герцога, а он не любил не им задуманных перемен. Фебуфис скоро понял, что шнурок, на котором он ходит, довольно короток, а Пик в пределах своей деятельности попробовал быть смелее: он дал девицам рисовать торсы, вместо рыцарей в шлемах, и за это, совершенно для него неожиданно, был посажен на военную гауптвахту "без объяснений". Это его так обидело, что он тотчас же хотел бросить всё и уехать в Рим, но вместо того, отечески прощённый герцогом, тоже "без объяснений", почёл эту неприятность за неважное и остался.

– Что делать, если это здесь бывает со всеми!

Работать друзья могли только по заказам герцога, и он же был и ценителем их произведений. В искусстве всё зависело от него, как и во всём прочем: он осматривал все произведения учеников с мелом в руке и писал своею рукой на картине своё безапелляционное решение. Фебуфис – их главный руководитель – при этом только стоял и молчал. Пик говорил ему: "Для чего ты не возразишь?" – но тот не возражал. Без сомнения, он понимал, что находится здесь только для вида и для парада. Программы допускались только старые, совсем не отвечавшие новым живым стремлениям, обозначавшимся уже в других европейских школах. В Риме слышали об этом "академизме" и смеялись над ним. Фебуфису по-настоящему надо было сознаться, что его положение несносно, и уйти от него, но в нём жила фальшивая гордость: он не хотел быть синицею, которая летала нагревать шилом море. Он решался лучше кое-что перенести и пошёл по этой дороге уступок, чувствуя, что она вьётся куда-то, всё понижаясь, под гору, но раздражительно отрицал это, коль скоро то же самое замечали другие. В таких борениях ему был тяжек и Пик, и ещё более некоторые умные люди из местных, и особенно главный начальник внутреннего управления, по фамилии Шер, который сам слыл за художника и в самом деле разумел в искусстве больше, чем герцог. Этот, как его называли, "внутренний Шер", был умён, пьян и бесстыден и допускал со всеми очень странное, фамильярное обращение, близко граничившее с наглостью. Фебуфиса он, по-видимому, считал ниже, чем бы тому хотелось, и называл его "величайшим мастером по утвержденному герцогом образцу".

Это приводило Фебуфиса в досаду, но тем не менее кличка плотно к нему пристала.

И директор был не один, который смотрел на привезённого герцогом фаворитного артиста как на что-то полусмешное-полужалкое, из чего, может быть, где-то, пожалуй, и сделали бы что-нибудь ценное, но из чего здесь ничего выйти не должно и не выйдет. Всё это, однако, нимало не помешало Фебуфису прогреметь в стране, сделавшейся его новым отечеством, за величайшего мастера, который понял, что чистое искусство гибнет от тлетворного давления социальных тенденций, и, чтобы сохранить святую чашу неприкосновенною, он принёс её и поставил к ногам герцога. Герцог её не оттолкнул, как он не отталкивает ничего, что можно спасти. Приезжие мастера заставляли будто завидовать столице герцога все те страны, где искусство падало, нисходя до служебной роли гражданским и социальным идеям. И за то они отблагодарят герцога, – они в угоду ему распишут небо. Пика это не испортило, потому что при ограниченности его дарования он оставался только тем, чем был, но Фебуфис скоро стал замечать свою отсталость в виду произведений художников, трудившихся без покровителей, но на свободе, и он стал ревновать их к славе, а сам поощрял в своей школе "непосредственное творчество", из которого, впрочем, выходило подряд всё только одно очень посредственное. Общий европейский восторг при появлении картины Каульбаха "Сражение гуннов с римлянами", наконец, был нестерпимым ударом для его самолюбия. Фебуфис почувствовал, что вот пришёл в мир новый великий мастер, который повлечёт за собою последователей в идейном служении искусству. Тогда Фебуфис решительно стал на сторону противоположного направления, а герцог это одобрил и поручил ему "произвести что-нибудь более значительное, чем картина Каульбаха".

Внутренний Шер его расцеловал и сказал ему за обедом в клубе на "ты":

– Пришло твоё время прославиться!

По герцогскому приказу Фебуфис начал записывать огромное полотно, на котором хотел воспроизвести сюжет ещё более величественный и смелый, чем сюжет Каульбаха, – сюжет, "где человеческие характеры были бы выражены в борьбе с силой стихии", – поместив там и себя и других, и, вместо поражения Каульбаху, воспроизвёл какое-то смешение псевдоклассицизма с псевдонатурализмом. В Европе он этим не удивил никого, но герцогу угодил как нельзя более.

– Тебе это удалось, – сказал герцог, – но всего более похвально твоё усердие, и оно должно быть награждено.

Ему отпустили большие деньги и велели газетам напечатать ему похвалы. Те сделали своё дело. Была попытка поддержать его и в Риме, но она оказалась неудачною, и суждения Рима пришлось презирать.

– Они не хотят видеть ничего, что явилось не у них; чужое их не трогает, – объяснял герцогу Фебуфис.

– Ты это прекрасно говоришь: да, ты им чужой.

– С тех пор как я уехал сюда...

– Ну да!.. ты мой!

– Им кажется, что я здесь переродился.

– Это и прекрасно. Ты мой!

– Нет, они думают, что я всё позабыл...

– Забыл глупости!

– Нет – разучился.

– А вот пусть они приедут и посмотрят. Это всё зависть!

– Не одна зависть, – я знаю, что они мне не прощают...

– Что же это такое?

– Измену.

– Чему?

– Задачам искусства.

– Задачи искусства – это героизм и пастораль, вера, семья и мирная буколика, без всякого сованья носа в общественные вопросы – вот ваша область, где вы цари и можете делать что хотите. Возможно и историческое, я не отрицаю исторического, но только с нашей, верной точки зрения, а не с ихней. Общественные вопросы искусства не касаются. Художник должен стоять выше этого. Такие нам нужны! Ищи таких людей, которые в этом роде могут быть полезны для искусства, и зови их. Обеспечить их – моё дело. Можно будет даже дать им чины и форму. У меня они могут творить, ничем не стесняясь, потому что у меня ведь нет никаких тревог, ни треволнений. Только трудись. Я хочу, чтобы наша школа сохранила настоящие, чистые художественные предания и дала тон всем прочим. Обновить искусство – это наше призвание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю