Текст книги "Чёртовы куклы"
Автор книги: Николай Лесков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Прекрасно... благодарю, но я не хочу, чтобы вы со мною чинились: не обращайте внимания, что я здесь, и продолжайте работать, – я хочу не спеша осмотреть всё, что есть у вас в atelier.
И он начал скоро ходить взад и вперёд и вдруг опять сказал:
– Да где же, наконец, то?
– Что вы желаете видеть? – спросил Фебуфис.
– Что?
Герцог гневно метнул глазами и не отвечал, а его адъютант стоял переконфуженный, но статский сановник шепнул:
– Герцог хочет видеть ту картину... ту вашу картину... о которой все говорят.
– Ах, я догадываюсь, – отвечал Фебуфис и откатил подставку, на которой стояло обёрнутое лицом к стене полотно с новым многоличным историческим сюжетом.
– Не то! – вскричал герцог. – Что изображает эта картина?
– Она изображает знаменитого в шестнадцатом веке живописца Луку Кранаха.
– Ну?
– Он, как известно, был почтён большою дружбой Иоанна Великодушного.
– А что далее?
– Художник умел быть благороднее всех высокорожденных льстецов и царедворцев, окружавших Иоанна, и когда печальная судьба обрекла его покровителя на заточение, его все бросили, кроме Луки Кранаха.
– Очень благородно, но... что ещё?
– Лука Кранах один добровольно разделял неволю с Иоанном в течение пяти лет и поддерживал в нём душевную бодрость.
– Хорошо!
– Да, они не только не унывали в заточении, но даже успели многому научиться и ещё более возбудить свои душевные силы. Я на своей картине представил, как они проводили своё время: вы видите здесь...
– Да, я вижу, прекрасно вижу.
– Иоанн Великодушный читает вслух книгу, а Лука Кранах слушает чтение и сам пишет этюд нынешней знаменитой венской картины "Поцелуй Иуды"...
– Ага! намек предателям!
– Да, вокруг узников мир и творческая тишина, можно думать, что книга историческая и, может быть, говорит о нравах царедворцев.
– Дрянь! – оторвал герцог. – Вы прекрасно будете поступать, если будете всегда карать эти нравы.
Фебуфис продолжал указывать муштабелем на изображение Кранаха и говорил с оживлением.
– Я хотел выразить в лице Кранаха, что он старается проникнуть характер предателя и проникает его... Он изображает Иуду не злым, не скупцом, продающим друга за ничтожную цену, а только узким, раздражённым человеком.
– Вот, вот, вот! Это прекрасно!
– Это человек, который не может снести широты и смелости Христа, вдохновлённого мыслью о любви ко всем людям без различия их породы и веры. С этой картины Кранах начал ставить внизу монограммою сухого, тощего дракона в пятой манере.
– Помню: сухой и тощий дракон.
– Есть предание, будто он растирал для этого краску с настоящею драконовою кровью...
– Да... Но всё это не то! – перебил его герцог – Где же то?! Я хочу видеть вашу голую женщину!
– Голую женщину?
– Ну да, голую женщину! – подсказал ему старый сановник.
– Ту голую женщину, которая вчера была на этом мольберте, – подсказал с другой стороны адъютант.
– Ах, вы это называете то?..
– Ну да!
– Да, да.
– Но вы ошибаетесь, полковник, это ведь было не вчера, а позавчера.
– Оставьте спор и покажите мне, где голая женщина? – молвил герцог.
– Я думал, что она не стоит вашего внимания, ваша светлость, и убрал её.
– Достаньте.
– Она вынесена далеко и завалена хламом.
– Для чего же вы это сделали?
Фебуфис улыбнулся и сказал:
– Я могу быть откровенен?
– Конечно!
– Я так много слышал о вашей строгости, что проработал всю ночь за перестановкою моей мастерской, чтобы только убрать нескромную картину в недоступное место.
– Ненаходчиво. Впрочем, меня любят представлять зверем, но... я не таков.
Фебуфис поклонился.
– Я хочу видеть вашу картину.
– Чтобы доставить вам удовольствие, я готов проработать другую ночь, но едва могу её достать разве только к завтрашнему дню.
Посетителю понравилась весёлая откровенность Фебуфиса, а также и то, что он его будто боялся. Лицо герцога приняло смягченное выражение.
– Хорошо, – сказал он, – достаньте. Я остаюсь здесь ещё до завтра.
Он не стал ничего больше рассматривать и уехал с своими провожатыми, а Фебуфис обернул опять лицом к стене полотна с Сатаной и Кранахом, а Пандору поставил на мольберт и закрыл гобеленом, подвижно ходившим на вздержковых кольцах.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Устроив у себя в мастерской всё опять как было, по-старому, Фебуфис пошёл, по обыкновению, вечером в кафе, где сходились художники, и застал там в числе прочих скульптора, занимавшего помещение под его мастерскою. Они повидались дружески, как всегда было прежде, но скульптор скоро начал подшучивать над демократическими убеждениями Фебуфиса и рассказал о возне, которую он слышал у него в мастерской.
– Я не мог этого понять до тех пор, – говорил скульптор, – пока не увидал сегодня входившего к тебе герцога.
– Да, и когда ты его увидал, ты тоже ничего не понял.
– Я понял, что ты тоже не прочь подделываться.
– К кому?
– К великим мира.
– Ну!
– В самом деле! Да ещё к таким, как этот герцог, который, говорят, рычит, а не разговаривает с людьми по-человечески.
– Это неправда.
– Ты за него заступаешься!
– А отчего бы нет?
– Он тебя причаровал.
– Он держал себя со мною как бравый малый... немножко по-солдатски, но... он мне понравился, и я даже не хотел бы, чтобы о нём говорили неосновательно.
– Он купил чем-то твоё расположение.
Фебуфис вспыхнул. Его горячий и вспыльчивый нрав не дозволил ему ни отшутиться, ни разъяснить своего поведения, – он увидел в намеке скульптора нестерпимое оскорбление и в безумной запальчивости ответил ему ещё большим оскорблением. Завязался спор и дошёл до того, что Фебуфис схватился за стилет. Скульптор сделал то же, и они мгновенно напали один на другого. Их розняли, но Фебуфис, однако, успел нанести скульптору лёгкую царапину и сам получил довольно серьёзный укол в правую руку.
В дело сейчас же вмешалась полиция, – римские власти обрадовались случаю наказать художника, оскорбившего своею нескромною картиной кардинала. Фебуфис, как зачинщик схватки, ночью же получил извещение, что он должен оставить Рим до истечения трех суток.
Гнев овладел Фебуфисом в такой степени, что он не заботился о последствиях и сидел в своей мастерской, когда к нему опять вошли герцог-incognito с его молодым провожатым и старцем со звездою.
Фебуфис привстал при их входе и, держа правую руку на перевязи, левою открыл картину.
Высокий гость сразу обнял взглядом "Пандору", прищурил левый глаз и расхохотался – столько было в ней нескромного и в нескромном смешного. Картина, видимо, доставляла зрителям величайшее наслаждение и привела герцога в самое доброе расположение. Он протянул художнику руку. Тот извинился, что подаёт левую руку.
– Принимаю её, – отвечал гость, – она ближе к сердцу. А кстати, я слышал, с вами случилась неприятность?
– Я не обращаю на это внимания, ваша светлость.
– Однако вас высылают из папских владений?
– Да.
– В этой истории я оказываюсь немножко причинен... Я был бы очень рад быть вам полезен.
– Я на это не рассчитывал; но вы были мой гость, и я не хотел, чтобы о вас говорили неуважительно.
– Вы поступили очень благородно. Сколько стоит "Кранах"?
Фебуфис сказал цену.
– Это дёшево. Я её покупаю и плачу вдвое.
– Это сверх меры, и я...
– Ничего не сверх меры: благородная идея дорого стоит. И, кроме того, во всяком случае, я ещё ваш должник. Скажите мне, куда вы теперь намерены уехать и что намерены делать?
– Я застигнут врасплох и ничего не знаю,
– Обдумайтесь скорее. Вы ведь не в ладах с вашим государем.
– Да, ваша светлость.
– Это нехорошо. Я могу просить за вас.
– Покорно вас благодарю. Я не желаю прощения.
– Дурно. Впрочем, все вы, художники, всегда с фантазиями, но я хотя и не художник, а мне тоже иногда приходят фантазии: не хотите ли вы ехать со мною?
– Как с вами? Куда?
– Куда бог понесёт. Со мною вы можете уехать ранее, чем вам назначено, и мы посетим много любопытных мест... Кстати, вы мне можете пригодиться при посещении галерей; а я вам покажу дикие местности и дикий воинственный народ, быт которого может представить много интересного для вашего искусства... Другими никакими соображениями не стесняйтесь – это всё дело товарища, который вас с собой приглашает.
Фебуфис стоял молча.
– Значит, едем? – продолжал гость. – Сделаем вместе путешествие, а потом вы свободны. Рука ваша пройдёт, и вы опять будете в состоянии взяться за кисти и за палитру. Мы расстанемся там, где вы захотите меня оставить.
– Вы так ко мне милостивы, – перебил Фебуфис, – я опасаюсь, как бы мысль о разлуке не пришла очень поздно.
Гость улыбнулся.
– Вы "опасаетесь", вы думаете, что можете пожелать расстаться со мною, когда будет "поздно"?
Фебуфис сконфузился своей неясно выраженной мысли.
– Ничего, ничего! Я люблю чистосердечие... Всё, что чистосердечно, то всё мне нравится. Я приглашаю вас быть моим товарищем в путешествии, и если вы запоздаете расстаться со мною на дороге, то я приглашаю вас к себе и ручаюсь, что вам у меня будет не худо. Вы найдёте у меня много дела, которое может дать простор вашей кисти, а я подыщу вам невесту, которая будет достойна вас умом и красотою и даст вам невозмутимое домашнее счастье. Наши женщины прекрасны.
– Я это знаю, – отвечал Фебуфис.
– Только они прекрасные жены, но позировать в натуре не пойдут. Так это решено: вы мой товарищ?
– Я ваш покорнейший слуга.
– Прекрасно! И вы с этой же секунды увидите, что это довольно удобно: берите шляпу и садитесь со мною. Распоряжения и сборы об устройстве вашей студии не должны вас волновать. При ране, хотя бы и не опасной, это вредно... Доверьте это ему.
Гость показал глазами на своего адъютанта и, оборотясь слегка в его сторону, добавил:
– Сказать в посольстве, что они отвечают за всякую мелочь, которая здесь есть. Всё уложить и переслать на мой счёт, куда потребуется. Положитесь на него и берите вашу шляпу.
Фебуфис протянул руку провожатому и сказал:
– Мы квиты.
Тот вспыхнул.
Герцог посмотрел на молодых людей и произнес:
– Что между вами было?
– Пари, – ответил Фебуфис и коротко добавил, что граф ему проиграл маленькую услугу и теперешние его заботы он принимает за сквитку.
– И прекрасно! Честный человек всегда платит свои долги! А в чём было пари?
Фебуфис опять взглянул в лицо адъютанта, и ему показалось, что этот человек умрёт сию минуту.
– Извините, ваша светлость, – сказал Фебуфис, – в это замешано имя третьего лица.
– Ах, тайна! Что есть тайна, то и должно оставаться тайною. Я не хочу знать о вашем пари. Едем.
Фебуфис вышел вместе с герцогом и с ним же вместе уехал в роскошное помещение его посла.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Известие о том, что Фебуфис так спешно покидает Рим, и притом в сообществе могущественного лица, мгновенно облетело все художественные кружки. Фебуфис теперь не удалялся из Рима как изгнанник, а он выступал как человек, который одержал блистательную победу над своими врагами. Никто не сомневался, что Фебуфис не испугался бы изгнания из Рима и, может быть, вышел бы отсюда ещё с какою-нибудь новою дерзостью, но выйти так величественно, как он теперь выходит с могущественным покровителем, который добровольно назвался его "товарищем", – это было настоящее торжество. Все говорили: "А герцог-то, значит, совсем не такой грубый человек, как о нём рассказывают. Вон он как прост и как приветлив! Что ни говори, а он достоин симпатий!"
И вот молодые художники – все, кто знал Фебуфиса, побросали работы и весёлою гурьбой отправились на первую станцию, где надлежало переменять лошадей в экипажи путешественника и его свиты. Все они хотели проводить товарища и даже приветствовать его великодушного покровителя. В числе провожатых находились и Пик и Мак.
Здесь были цветы, вино, песни и даже было сочинено наскоро величанье "покровителю художников".
Герцог был очень доволен сюрпризом: он не спешил прерывать прощание товарищей и даже сам поднял бокал за "товарищей" и за процветание "всего изящного и благородного в мире".
Это возбудило такой всеобщий восторг, что герцог уехал, сопровождаемый долго не умолкавшими кликами самого непритворного и горячего восторга.
Экипаж, в котором ехали Фебуфис и адъютант, с разрешения герцога остался здесь до утра, когда оба путешественника были уложены в коляску и, удаляясь, должны были долго слышать вслед за собою нетрезвые крики друзей, смешивавших имена Луки Кранаха с именем Фебуфиса и имя герцога с именем Иоанна Великодушного. Более всех шумел Пик.
– Нет, каков герцог! Каков этот суровый, страшный герцог! – кричал он весь в поту, с раскрасневшимся лицом.
– Смотри, будь счастлив, Фебуфис!– вторили Пику другие.
– О, он будет счастлив! Он должен быть счастлив с таким покровителем!
– Ещё бы! такое покровительство хоть кого выведет к всемирной славе, тем более Фебуфиса. Но как он это обделал!
– А это штука, но что бы кто ни говорил, я ручаюсь за одно, что Фебуфис не дозволил себе ничего такого, что бы могло бросить тень униженного искательства на его поведение!
– Конечно, конечно!
– Я там не был, но я это чувствую... и я за это ручаюсь, – настаивал Пик.
– Конечно, конечно!.. Из нас никто там не был, но мы все ручаемся, что Фебуфис не сказал ни одного унизительного слова, что он не сделал перед герцогом ни одного поклона ниже, чем следует, и вообще... он... вообще...
– Да, вообще... вообще Фебуфис – благородный малый, и если скульптор имеет об этом иное мнение, то он может потребовать от каждого из нас отдельных доказательств в зале фехтовальных уроков, а Фебуфису мы пошлём общее письмо, в котором напишем, как мы ему верим, как возлагаем на него самые лучшие наши надежды и клянёмся ему в товарищеской любви и преданности до гроба.
– До гроба! до гроба!
Но в это время кто-то крикнул:
– Вы поклянитесь на своих мечах!
Все обернулись туда, откуда шёл этот голос, и увидали Мака.
Один Мак до сих пор упорно молчал, и это обижало Пика; теперь же, когда он прервал своё молчание фразой из Гамлета, Пик обиделся ещё более.
– Я не ожидал этого от тебя, Мак, – сказал он и затем вспрыгнул на стол и, сняв с себя шляпу, вскричал:
– Друзья, здесь шутки Мака неуместны! Восторг не должно опошлять! Восходит солнце, я гляжу в его огненное лицо: я вижу восходящее светило, я кладу мою руку на моё сердце, в которое я уместил мою горячую любовь к Фебуфису. Я призываю тебя, великий в дружбе Кранах!.. Кладите, друзья, свои руки не на мечи, а на ваши сердца, и поклянёмся доказать нашу дружбу Фебуфису всем и всегда... и всегда... и всегда... да... да... да!
У пришедшего в восторг Пика стало истерически дергать горло, и все его поняли, схватили его со стола, подняли его, и все поклялись в чём-то на своих сердцах.
И затем опять пили и пели все, кроме Мака, который тихо встал и, выйдя в сад, нашёл скрывавшуюся в густой куртине молодую женщину. Это была Марчелла. Она стояла одиноко у дерева, как бы в окаменении. Мак тронул её за плечо и сказал ей:
– Тебе пора домой, Марчелла. Пойдём, я провожу тебя.
– Благодарю, – отвечала Марчелла и пошла с ним рядом, но, пройдя недалеко по каменистой дороге, остановилась и сказала:
– Меня покидают силы.
– Отдохнём.
Они сели. До них долетали звуки пьяных песен.
– Как они противно поют! – уронила Марчелла.
– Да, – отвечал Мак.
– Он пропадёт?
– Не знаю, да и ты не можешь этого знать.
– Моё сердце это знает.
– Твоё сердце и здесь его не спасало.
– Ах да, добрый Мак, не спасало.
– Что же будем делать?
– Жалей его вместе со мною!
И она братски поцеловала Мака.
А там все ещё пели.
Такого взрыва восторженных чувств друзья не видали давно, и, что всего лучше, их пированье, начатое с аффектацией и поддержанное вином, не минуло бесследно. Художники на другой день не только послали Фебуфису общее и всеми ими подписанное письмо, но продолжали интересоваться его судьбою, а его многообещавшая судьба и сама скоро начала усугублять их внимание и сразу же обещала сделаться интересною, да и в самом деле скоро таковою сделалась в действительности.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Фебуфис вскоре же прислал первые письма на имя Пика. Как в жизни и в искусстве, так и в письмах своих он стремился быть более красивым, чем натуральным и искренним, но тем не менее письма его чрезвычайно нравились Пику и тем из их товарищей, которые имели сродные свойства самодовлеющих художественных натур воспоминаемого времени. Стоило молодой буфетчице кафе, куда адресовалась корреспонденция маленького Пика, показать конверт, надписанный на его имя, как все вскричали:
– Не от Фебуфиса ли? Письмо от Фебуфиса!
И если письмо было действительно от Фебуфиса, то Пик кивал утвердительно головою, и все вдруг кричали:
– Друзья, письмо от Фебуфиса! Радость и внимание! Пишет товарищ и друг венценосца! Читай, Пик!
Пик подчинялся общему желанию, раскрывал письмо, запечатанное всем знакомою камеей Фебуфиса, и читал. Тот описывал виденные им местности, музеи, дворцы и палаты, а также свои личные впечатления и особенно характер своего великодушного покровителя и свои взаимные с ним отношения. По правде сказать, это особенно всех интересовало. Их отношения часто приводили художников в такой восторг, что они все чувствовали себя как бы объединёнными с высоким лицом чрез Фебуфиса. В их дружеском круге не упоминалось более официальное величание этой особы, а вместо всего громкого титула ему дали от сердца исшедшее имя: "великодушный товарищ".
Иначе его не называл никто, кроме Мака, который, впрочем, имел от природы недоверчивый характер и был наклонен к насмешке над всякими шумными и надутыми чувствами и восторгами, но на него не обращали много внимания: он в самом деле был ворчун и, может быть, портил прямую линию самодовлеющему искусству, наклоняя его к "еретическому культу служения идеям".
По поводу путевых впечатлений Фебуфиса Мак не ликовал: он не только не интересовался ими, но даже был резок и удивлялся: что в них может интересовать других? Когда все слушали, что описывает Фебуфис, Мак или лениво зевал, или следил глазами по печатным строчкам газеты, ища встретить имя Джузеппе Гарибальди, тогда ещё известное очень немногим, в числе которых, впрочем, были Марчелла и Мак (Пик звал их: "организмы из уксусного гнезда". Уксусное гнездо тогда было в заводе). Понятно, что человеку такого духа было мало нужды до "путешествия с герцогом".
По взглядам Мака, Фебуфис был талантливый человек, который пошёл по
– Ты – "чёрный ворон", Мак, – говорил ему с обидою в голосе Пик. Завещай нам, чтобы мы из тебя сделали пугало.
– А ты, мой милый Пик, настоящий телёнок, и из тебя без всякого твоего завещания когда-нибудь приготовят такой же шнель-клёпс, как из твоего Фебуфиса.
– А из Фебуфиса уже готовят шнель-клёпс?
– Ну, конечно.
После таких перемолвок Пик давал себе слово ничего не говорить о Фебуфисе в присутствии Мака, но, однако, не выдерживал и при всяком новом известии спешил возвестить его при Маке. Да и трудно было удержаться, потому что известия приходили одно другого эффектнее. На шнель-клёпс не было ничего похожего, – напротив, между Фебуфисом и его покровителем образовалась такая настоящая, товарищеская дружба, что можно было опасаться: нет ли тут преувеличений?
– Шнель-клёпса не будет! – говорил Пик, похлопывая Мака.
Но Мак отвечал:
– Будет!
И вдруг в самом деле запахло шнель-клёпсом: пришло письмо, в котором Фебуфис описывал, как они сделали большой переезд верхами по горам, обитаемым диким, воинственным племенем. Прекрасно были описаны виды неприступных скал, падение гремящих потоков и удивительное освещение высей и дымящихся в тумане ущелий и долин; потом описывались живописные одежды горцев, их воинственный вид, мужество, отвага и простота их патриархальных обычаев, при которой сохранилось полное равенство и в то же время дружественность и гостеприимство с ласковостью, доходящею до готовности сделать приятное гостю даже с риском собственной жизни.
"В одном месте, – описывал Фебуфис, – я был чрезвычайно тронут этою благородною чертой, и у нас даже дошло дело до маленькой неприятности с моим патроном. Впрочем, всё это сейчас же было заглажено, и от неприятного не осталось ни малейшего следа, – напротив, мы ещё более сблизились, и я после этого полюбил его ещё более".
– Начинается что-то любопытное, – вставил слово Мак.
– Да, конечно, – отвечал Пик, – ведь ты слышишь: они "ещё более сблизились"; но слушайте, я продолжаю.
"Мы ещё более сблизились"... Да, вот где я остановился: "мы сблизились, – мы ехали вдоль узкой, покрытой кремнистою осыпью тропинки, которая вилась над обрывом горной речки. По обеим сторонам тропы возвышались совершенно отвесные, точно как бы обрубленные скалы гранита. Обогнув один загиб, мы стали лицом к отвесной стене, так сильно освещённой солнечным блеском, что она вся казалась нам огненною, а на ней, в страшной высоте, над свесившимися нитями зелёного диорита, мы увидали какой-то рассыпчатый огненный ком, который то разлетался искрами, то вновь собирался в кучу и становился густым. Мы все недоумевали, что это за метеор, но наши проводники сказали нам, что это просто рой диких пчёл. Горцы отлично знают природу своего дикого края и имеют преострое зрение: они определили нам, что этот рой только что отроился от старого гнезда, которое живёт здесь же где-нибудь в горной трещине, и что там у них должен быть мёд. Герцог пошутил, что здешние пчёлы очень предусмотрительны, что, живучи между смелых людей, они нашли себе такой приют, где их не может потревожить человек самый бесстрашный. Но старший в нашем эскорте, седоволосый горец со множеством ремешков у пояса, на которых были нанизаны засохшие носы, отрубленные у убитых им неприятелей, покачал своею красивою белою головой и сказал:
– Ты не прав, господин: в наших горах нет для нас мест недоступных.
– Ну, этому я поверю только тогда, – отвечал герцог, – если мне подадут отведать их мёда.
Услыхав это, старый горец взглянул в глаза герцогу и спокойно ответил:
– Ты попробуешь этого мёда.
С этим он сейчас же произнёс на своём языке какое-то нам непонятное слово, и один молодой красавец наездник из отряда в ту же минуту повернул своего коня, гикнул и исчез в ущелье. А старик молчаливым жестом руки дал нам знак остановиться.
Мы остановились, и должны были это сделать, потому что все наши провожатые стали как вкопанные и не двигались с места... Старец сидел на своём коне неподвижно, глядя вверх, где свивался и развивался золотистый рой. Герцог его спросил: "Что это будет?" – но он ответил: "Увидишь", и стал крутить в грязных пальцах свои седые усы.
Так прошло не более времени, чем вы, может быть, употребите на то, чтобы прочесть мои строки, и вдруг наверху скалы, над тем самым местом, где вился рой, промелькнул отделившийся от нас всадник, а ещё через мгновение мы увидали его, как он спешился около гребня скалы и стал спускаться на тонком, совсем незаметном издали ремне, и повис в воздухе над страшною пропастью.
Герцог вздрогнул, сказал: "Это чёрт знает что за люди!" – и на минуту закрыл рукой глаза.
Мы все замерли и затаили дыхание, но горцы стояли спокойно, и старик спокойно продолжал крутить свои седые усы, а тот меж тем снова поднялся наверх и через пять минут был опять среди нас и подал герцогу кусок сотового мёда, воткнутый на острие блестящего кинжала.
Герцог, к удивлению моему, похвалил его холодно; он приказал адъютанту взять мёд и дать горцу червонец, а сам тронул повод и поехал далее. Во всём этом выражалась как будто вдруг откуда-то вырвавшаяся противная, властительная надменность.
Это было сделано так грубо, что меня взбесило. Я не выдержал себя, торопливо снял с руки тот мой дорогой бриллиантовый перстень, который подарила мне известная вам богатая англичанка, и, сжав руку молодого смельчака, надел ему этот перстень на палец, а горец отстранил от себя протянутую к нему адъютантом руку с червонцем и подал мне мёд на кинжале. И я его взял. Я не мог его не взять от горца, который, отстранив герцогский подарок, охотно принял мой перстень и, взяв мою руку, приложил её к своему сердцу, но далее я соблюл вежливость: я тотчас же подал мёд герцогу, только он не взял... он ехал, отворотясь в сторону. Я подумал, что он обиделся, но это у меня промелькнуло в голове и сейчас же исчезло, вытесненное живым ощущением, которое сообщало мне вдохновляющее спокойствие горца.
Его сердце билось так же ровно, как бьётся сердце человека, справляющего приятную сиесту. Ни страх минувшей опасности, ни оскорбление, которое он должен был почувствовать, когда ему хотели заплатить червонец, как за акробатское представление, ни мой дорогой подарок, стоимость которого далеко превосходила ценность трехсот червонцев, – ничто не заставило его чувствовать себя иным, чем создала его благородная природа. Я был в таком восторге, что совсем позабыл о неудовольствии герцога и, вынув из кармана мой дорожный альбом, стал наскоро срисовывать туда лицо горца и всю эту сцену. Художественное было мне дорого до той степени, что я совсем им увлекся и, когда кончил мои кроки, молча подъехал к герцогу и подал ему мою книжку, но, вообразите себе, он был так невежлив, что отстранил её рукой и резко сказал: "Я не требовал, чтобы мне это было подано. Чёрт возьми, вы знаете, я к этому не привык!" Я спокойно положил мою книжку в карман и отвечал: "Я извиняюсь!" Но и это простое слово его так страшно уязвило, что он сжал в руке судорожно поводья и взгляд его засверкал бешенством, а между губ выступила свинцовая полоска.
Я помнил спокойствие горца и на всё это сверкание обратил нуль внимания, и... я победил грубость герцога. Мы поехали дальше; я всё прекрасно владел собою, но в нём кипела досада, и он не мог успокоиться: он оглянулся раз, оглянулся два и потом сказал мне:
– Знаете ли вы, что я никогда не позволяю, чтобы кто-нибудь поправлял то, что я сделал?
– Нет, не знаю, – отвечал я и добавил, что я вовсе не для того и показывал ему мой рисунок, чтобы требовать от него замечаний, потому что я тоже не люблю посторонних поправок, и притом я уверен, что с этого наброска со временем выйдет прекрасная картина.
Тогда он сказал мне уже повелительно: "Покажите мне сейчас ваш рисунок".
Я хотел отказать, но улыбнулся и молча подал ему альбом.
Герцог долго рассматривал последний листок: он был в худо скрываемом боренье над самим собою и, по-видимому, переламывал себя, и потом взглянул мне в глаза с холодною и злою улыбкой и произнёс:
– Вы хорошо рисуете, но нехорошо обдумываете ваши поступки.
– Что такое? – спросил я спокойно.
– Я чуть-чуть не уронил ваш альбом в пропасть.
– Что за беда? – отвечал я. – Этот смельчак, который сейчас достал мёд, вероятно, достал бы и мой альбом.
– А если бы я вырвал отсюда листок, на котором вы зачертили меня с таким особенным выражением?
– Я передал то выражение, которое у вас было.
– Всё равно, кто-нибудь на моём месте очень мог пожелать уничтожить такое своё изображение.
Я был в расположении отвечать дерзко на его дерзости и сказал, что я нарисовал бы то же самое во второй раз и только прибавил бы ещё одну новую сцену, как рвут доверенный альбом. – Но, – добавил я, – я ведь знал, что вы не "кто-нибудь" и что вы этого не сделаете.
– Почему?
– Потому, что вы в вашем положении должны уметь владеть собою и не
Лицо герцога мгновенно изменилось: он позеленел и точно с спазмами в горле прошипел:
– Вы забылись!.. мне тоже нельзя делать наставлений, – и на губах его опять протянулась свинцовая полоска.
Это все произошло из-за куска мёду и из-за того, что он не успел как должно поблагодарить полудикого горца за его отвагу, а я это поправил... Это было для него несносное оскорбление, но я хотел, чтобы мне не было до его фантазий никакого дела. Вместо того чтобы прекратить разговор сразу, я сказал ему, что никаких наставлений не думал делать и о положении его имею такое уважительное мнение, что не желаю допускать в нём никаких понижающих сближений.
Он не отвечал мне ни слова, и, вообразите, мне показалось, что он угомонился, но – позор человечества! – в это же время я вдруг заметил, что из всех его окружающих на меня не смотрит ни один человек и все они держат своих коней как можно плотнее к нему, чтобы оттереть меня от него или оборонить от меня. Вообще, не знаю, что такое они хотели, но во всяком случае что-то противное и глупое.
Я осадил своего коня и, поравнявшись с тем горцем, который доставал мёд, поехал с ним рядом.
Только здесь теперь, в безмолвном соседстве этого отважного дикаря, я почувствовал, как я сам был потрясён и взволнован. С ним мне было несравненно приятнее, чем в важной свите, составленной из людей, которые сделались мне до того неприятны, что я не хотел дышать с ними одним воздухом и решился на первой же остановке распроститься с герцогом и уехать в Испанию или хоть в Америку..."
– Прекрасно! – перебил Мак.
– Нет, ты подожди, что будет ещё далее! – вставил Пик.
– Я всему предпочёл бы, чтобы он сдержал это намерение и этим кончил.
– Нет, ты услышишь!
Другие вскричали:
– Да ну вас к чёрту с вашими переговорами! Письмо гораздо интереснее, чем ваши реплики!.. Читай, Пик, читай!
Пик продолжал чтение.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
"Я был очень зол на себя, что предпринял это путешествие с герцогом, на которого, признаться сказать вам, я, однако, не питал ни гнева, ни злобы. Всё это у меня ушло почему-то на долю его окружающих. Настроение было препротивное: все молчали. Так мы доехали до ночлега, где нам было приготовлено сносное для здешней дикой страны помещение. Все имели лица с самым натянутым, а некоторые с смешным и даже с жалким выражением. Если бы я не был очень недоволен собою, то я всего охотнее занялся бы занесением в мой альбом этих лиц, рассматривая которые всякий порядочный человек, наверное, сказал бы: "Вот та компания, в которой не пожелаешь себя увидеть в серьёзную минуту жизни!" Но мне было не до того, чтобы их срисовывать. Притом же это было бы уже крайне грубо. Я теперь имел твёрдое намерение немедленно же отстать от них и ехать в Америку.
Не понижая своего тона и способа держаться, я не старался и скрывать своего раздражения, – я отдалился от компании и не хотел ни есть, ни спать под одною с ними кровлей. Я отошёл в сторону и лёг на траве над откосом и вдруг захотел спать. Этим в моей счастливой организации обыкновенно выражается кризис моих волнений: я хочу спать, и сплю, и во сне мои досаждения проходят или по крайней мере смягчаются и представляются мне после в более сносном виде. Но я не успел разоспаться, как кто-то тронул меня за плечо, я открыл глаза и увидал герцога, который сидел тут же, возле меня, на траве и, не дозволяя мне встать, сказал:
– Простите меня, что я вас разбудил. Я не ожидал, что вы так скоро уснули, а я отыскал вас и хочу с вами говорить.
И сейчас же вслед за этим он стал горячо извиняться в своей запальчивости. На меня это страшно подействовало, и я старался его успокоить, но он с негодованием говорил о своей "проклятой привычке" не удерживаться и о ничтожестве характеров окружающих его людей. Он был так искренен и так умён и мил, что я забыл ему всё неприятное и зашёл в своём порыве дальше, чем думал. Может быть, я сделал большую глупость, но это уже непоправимо. Я, наверное, удивлю вас. Да! узнайте же, мои друзья, что я себе наметил место, и теперь приспело время выслать мне мои вещи, но не на моё имя, а на имя герцога, так как я, как друг его, отправляюсь с ним в его страну... Да, мои друзья, да, я называю его "другом" и еду к нему. Это решено и не может быть переменено, а решено это тут же, на этом ночлеге, среди диких скал, каплющих диким мёдом. Не я просился к нему и набивался с моею дружбой, а он просил меня "не оставлять его" и ехать с ним в его страну, где я встречу для себя большое поприще и, конечно, окажу услуги искусству, а вместе с тем и ему. Герцог – испорченная, но крупная натура, и я хочу быть полезен ему; его стала любить моя душа за его искренние порывы, свидетельствующие о несомненном благородстве его природы, испорченной более всего раболепною и льстивою средой. Я могу внести и, конечно, внесу в эту среду иное. А кстати, ещё об этой природе и об этой среде. Среда эта удивительна, и вам трудно составить себе о ней живое понятие. Я уже писал вам, как после истории с мёдом на кинжале эти люди смешно от меня удалялись, но они ещё смешнее опять со мною сблизились: это случилось за ужином, к которому он подвёл меня под руку, а потом вскоре сказал: