355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Рассказы кстати (Цикл) » Текст книги (страница 10)
Рассказы кстати (Цикл)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:28

Текст книги "Рассказы кстати (Цикл)"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Глава пятнадцатая

Никого не собирали на эти похороны, кроме эскадрона, в котором служил покойник, но люди во множестве сами пришли отовсюду. Вдоль всего пути от гостиницы вплоть до кладбищенской церкви стали люди разного положения. Женщин больше, чем мужчин. Им никто не внушал, о чем надо жалеть, но они сами знали, чту надо оплакать, и плакали о погибшей молодой жизни, которая сама оборвала себя «за благородность». Да-с, я вам употребляю то слово, какое все говорили друг другу.

– За благородство свое, голубчик, помер!

– Себя не пожалел для милого сердца! Стоит этакая подгородной слободы баба-тетеха и причитает:

– Соколик ты ясный… жизнюшку свою положил за благородность…

И, куда ни повернитесь, все в том же роде что-то тепло, тепло и фамильярно лепечут. Непременно на «ты» и чтоб поласковей – будто до сердца обнимает.

– Крошка ты милый!.. молодой, благородный!..

– Ангел ты мой чувствительный!.. Как тебя не любить было!

И всё так… Дворянки, купчихи, поповны, мещанки, горничные и хоровые цыганки – и особенно эти последние, как профессорины и жрицы трагического стиля в любви, – все лепечут дрожащими устами теплые словца и плачут о нем, как о лучшем друге, как о собственном возлюбленном, которого будто последний раз держат и ластят у сердца.

А всё ведь это женщины не ахти какие, и они Сашу совсем и не знали, может быть ни разу не видали и, пожалуй, может быть даже совсем ни за что и не полюбили бы его, когда бы знали его со всем, что в нем было хорошего и дурного. А вот тут, когда он «за благородство» да за «милое сердце», – тут уж нет ни минуты, чтобы рассуждать и отрезвлять себя каким-нибудь рассуждением, а надо причитать и плакать… Вон из тела душа просится…

Иннокентий однажды так всех тронул: вышел да вместо ораттрства говорит: «Он в гробе – давайте плакать», вот и все, – и слезы льются и льются из глаз. Это была какая-то общая трясовица сердец. Женщины вглядывались в проносимое мимо лицо Саши (там носят покойников в открытом гробе), и все находили его очень обыденное личико самым величественным и прелестным… Так, говорят, и написано: «верность до гроба!»

Что за дело, что, может быть, не совсем то было написано? Они читали то, что видели их глаза, – и этого довольно.

 
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман.
 

Губы нервно дрожат, и лица мокры от слез; все нежны, все с ним говорят:

– Усни, усни, мой страдальчик!

В церкви иное настроение, еще острее. Ораторское искусство и не дерзает ни на минуту испортить тот священный строй, к которому все выше и выше возводит сердца песнотворческий гений Дамаскина. Его поэтический вопль и жжет и заживляет рану.

 
Иду в незнаемый я путь,
Иду меж страха и надежды;
Мой взор угас, остыла грудь,
Не внемлет слух, сомкнуты вежды;
Лежу безгласен, недвижим,
Не слышу вашего рыданья
И от кадила синий дым
Не мне струит благоуханье.
Но, вечным сном пока я сплю,
Моя любовь не умирает,
И ею всех я вас молю,
Пусть каждый за меня взывает:
Господь! В тот день, когда труба
Вострубит мира преставленье, —
Прими усопшего раба
В твои блаженные селенья.
 

И уж я вам, милостивые государи, доложу, что уж действительно… припадали с этим к господу-то!.. Да ведь с слезами-с, с каким плачем-с!.. Как велик грех Саши-розана по богословской науке – в этом оплакивавшие его были не знатоки, но уж умоляли «принять его в блаженные селенья» так неотступно, что я, право, не знаю, как тут согласить этот душевный вопль с точными положениями оной науки… Я бы в этом запутался.

Нынче многие укоряют наших, что они очень плохие ораторы. Не напрасно ли? Правда, что ораторы – плохие, да ведь не везде хорошо говорить, где принято. Есть случаи, где просто лучше плакать, где вопли «прими» и «прости» пристойней рацей, которые иной как пойдет разводить, так и договорится до чего-нибудь такого, чтт либо оскорбляет разум, либо оскорбляет чувство. Вспомните шиллеровского великого инквизитора. Зато я и люблю погребение по восточному чину. Приходят и уходят как-то… точно на зов пророка Исаии: «Приидите и стяжемся»… Но где тут стязаться? Кто победит – ясно. А ты вот все можешь, ты призвал, ты изменил зрак и положил «красоту», как «неимущую вида» – так ты же «забудь», «прости» и «презри» все, чем он не оправдал себя перед тобою

 
Все пепел, призрак, тень и дым,
Исчезнет все, как вихорь пыльный,
Исчезнет все, что было плоть,
Величье наше будет тленье, —
Прими усопшего, Господь,
В твои блаженные селенья.
 

Снова всё опять к тому же и к тому: «прости!»

Вспомнишь притчу о вельможе, который «никого не боялся и ничего не стыдился», а между тем когда и к такому усердно пристали, то и он сказал наконец: «сделаю», – и успокоишься.

Он ли, который сам создал ухо, чтобы все слышать, он ли задремлет, он ли уснет, он ли не сделает, что просит голос стольких растроганных душ…

Пусть даже и «вере могила темна», но уж пристойнее и трогательнее обходиться с этим, как придумали обходиться восточные христиане, кажется, невозможно. Со вкусом поэт был Дамаскин!

Еще случай тут вышел на Сашиных похоронах со вдовою одного бывшего вельможи. Это была дама родовитая, умная, очень воспитанная, а называлась она «змеею». Кличка эта была глупая, змеей эту даму звали не за зло, которого она решительно никому не делала, а за презрительность, про которую говорили много. Она будто не любила ничего своего, русского – ни языка, ни веры, ни обычая, а все презирала, и презирала не с легкомыслием, не с фатовской замашкой, которые легче простить, – а прочно, глубоко и искренно, с каким-то сознанием. Она ничего не порицала и не отвергала, а считала все русское даже не заслуживающим внимания… Она даже удивлялась, что географы на ландкартах Россию обозначают… Такие дамы тогда были. А и эта, услыхав, что все плачут по каком-то офицере, который «застрелился за благородство», – велела открыть двойную дверь на своем балконе, мимо которого несли Сашу, и вышла с лорнетом. Я ее помню: высокая, в гранатовой шубке на собольем меху, стоит и смотрит в лорнет.

А юный наш Саша, с открытым лицом, словно оторванная ветка плывет перед нею по людным волнам.

«Змея» подавила вздох и сказала стоявшей с ней англичанке:

– Юность безумна везде – безумие же иногда схоже с геройством, а героизм нравится массе.

Англичанка отвечала:

– О yes![21]21
  О да! (англ.)


[Закрыть]
– и при этом прибавила, что ее интересует замечаемое дружное, всеобщее чувство. «Змея» из деликатности к желанию чужестранки согласилась пойти в церковь, где надо всем поставит последнюю точку молоток гробовщика по гробовой крышке.

Глава шестнадцатая

Против всяких законов архитектоники и экономии в постройке рассказа я при конце его ввел это новое лицо и должен еще сказать вам об этой даме, чтобы вы знали – до чего она была язвительна. Когда супруг ее был на земле, они однажды принимали у себя такое лицо, перед которым хозяин хотел показаться в блеске своего значения, а она презирала мужа, как и всех, или, может быть, немножко более. Муж это знал и запросил у нее пардона. Только одного просил: «Не опровергайте меня». Она посмотрела на него и согласилась.

– Я даже готова вас поддержать.

Муж ей поклонился на этом. Высокий гость был доброго нрава и иногда любил говорить запросто. Так и в этот раз он пожелал слушать администратора за чаем, который кушал, получая чашку прямо из рук хозяйки. Хозяин и пошел ему читать, как он все видел, все знал, все предохранял, предупреждал и устраивал общее благо… Говорил он, говорил и, наконец, ошибся и что-то правду сказал. А «змея» сейчас его здесь и поддержала, и прошипела:

– Voilà ça c'est vrai.[22]22
  Вот это действительно правда (франц.).


[Закрыть]

Ничего больше – только и сказала, а гость не выдержал, потупился и рассмеялся, у нее поцеловал руку, а супругу ее сказал:

– Ну, хорошо, хорошо, довольно: я буду верить, что tout зa est vrai[23]23
  все это правда (франц.).


[Закрыть]

Так она его с этим и похоронила, и с той поры жила здесь с одною своей англичанкой и читала иностранные книги.

На людях ее никогда не видали, и потому теперь, когда она с своею англичанкою показалась в церкви, где отпевали Сашу, – на нее все взглянули, и всякий потеснился, и им двум нашлось место. Даже толпа будто сама их придвинула вперед, чтобы посмотреть на них. Но высшим велением угодно было, чтобы ничто постороннее не отвлекало общего внимания от того, что ближе касалось бедного Саши.

В то самое мгновение, как две важного вида дамы подвигались вперед, на пороге дверей еще появилась одна женщина – скромная, в черной шелковой шубке: одежда ее как пеплом посыпана дорожным сором, лицо ее – воплощенье горя…

Ее никто не знал, но все узнали, и в толпе пронеслось слово:

– Мать!

Все ей дали широкий путь к драгоценному для нее гробу.

Она шла посреди раздвинувшейся толпы – скоро, протянув вперед перед собой обе руки, и, донесясь к гробу, – обняла его и замерла…

И пало и замерло с нею все… Все преклонили колена, и в то же время все было до того тихо, что когда «мать» сама поднялась и перекрестила мертвого сына, – мы все слышали ее шепот:

– Спи, бедный мальчик… ты умер честно.

Ее уста произнесли эти слова тихим, едва заметным движением, а отозвались они во всех сердцах, точно мы все были ее дети.

Молоток гробовщика простучал, гроб понесли к выходу; отец вел под локоть эту печальную мать, а глаза ее тихо смотрели куда-то вверх… Она верно знала, где искать сил для такого горя, и не замечала, как к ней толпились со всех сторон молодые женщины и девушки и все целовали ее руки, как у святой…

От могилы к воротам кладбища снова тот же натиск и то же движение.

У самых ворот, где стоял экипаж, «мать» как бы что-то поняла из окружающего: она обернулась и хотела сказать «благодарю», но пошатнулась на ногах. Ее поддержала стоявшая возле «змея» и… поцеловала ее руку.

Так всех растрогал и расположил к себе наш бедный Саша, так был оценен всеми простой и, может быть, необдуманный порыв его – «не выдать женщину».

Никто не останавливался над тем, чтт это за женщина и стоила ли она такого жертвоприношения. Все равно! И что это была за любовь – на чем она зиждилась? Все началось точно с детской, точно «в мужа с женою играли», – потом расстались, и она, по своей малосодержательности, быть может, счастлива, мужа ласкает и рождает детей, – а он хранит какой-то клочок и убивает себя за него… Это все равно! Он – то хорош, он всем интересен! О нем как-то легко и приятно плакать.

Словом, никого тут нельзя отметить титлом особого величия, а все серьезно и верно ведут свои роли, – вот как актеры занимавшей недавно Петербург мейнингенской труппы. Все серьезно поставлено!

Англичанка, про которую я, например, говорил вам, – лицо нам всех более постороннее. Ей выходка Саши, верно, должна была представляться совсем не так, как плакавшим о нем хоровым цыганкам; и довольно бы ей, кажется, прийти, посмотреть и уйти в себя снова. Так нет же – и она хотела свой штрих провести на картине. Она писала свои заметки о России, и, разумеется, делала это основательно, сверялась с тем, кто прежде ее посещал нашу родину и что говорил о наших нравах, а потом обо всем дознавала в новом, что видела, и отмечала. В старых справках она почерпнула, что «на жен нет подлей как на Москве», а дабы верно отметить новый факт, она выбрала время и адресовалась к самому Сашину отцу. Она послала ему деликатное письмо, в котором выражала сочувствие его скорби и чрезвычайному достоинству, с каким он и его жена перенесли свое горе. В заключение она просила позволения знать: кто руководил их воспитанием, давшим всем им столько достойного чувства?

Старик отвечал, что его жена училась во французском пансионе, а его воспитанием руководил monsieur Ravel[24]24
  господин Равель (франц.).


[Закрыть]
из Парижа.

Англичанка находила странность в этом известии, но «змея» помогла ей, сказав:

– Если бы их учил семинарист, то вы, быть может, даже не получили бы ответа.

Тогда думали, что все грубое и неприкладное к жизни идет из семинарий, и винили их так же искренно и неосновательно, как в последовавшую за тем недавнюю эпоху хотели было заставить всех нас судить о вещах с грацией мыслителей из «Бурсы» Помяловского.

Глава семнадцатая

Остается покончить с уголовщиной, которая во всяком разе была в моей истории. Украдены или нет деньги, а вспомните, что ведь было положено возвратить их поляку, и к этому еще было добавление.

Кроме полковых товарищей, явился еще добровольный плательщик, и притом самый настойчивый – это Сашин отец. Поляку стоило больших усилий отказаться от его требований немедленно принять эти деньги, но Август Матвеич их не взял. Вообще он вел себя во всей этой истории в высшей степени деликатно и благородно, и мы ни в чем не находили, чтобы его укорить или заподозрить. В том, что деньги были и пропали, уже никто из нас не сомневался. Да и как иначе: раз он не берет предлагаемых ему денег, то какую же он мог иметь цель, чтобы сочинить всю эту хлопотливую историю с кровавым концом?

Городское общество, для которого наше ночное происшествие не могло остаться в совершенном секрете, было того же мнения, но одна голова обдумала дело иначе и задала нам загвоздку.

Это был неважный и несколько раз уже мною вскользь упомянутый коридорный наш Марко. Он был парень замысловатый, и, несмотря на то, что через него мы и узнали об Августе Матвеиче, – Марко теперь стоял не на его и даже не на своей стороне и так нам по секрету и высказывался.

– Я, – говорит, – себя клятве и отлучению за это готов поддать, потому что я о нем вам доложил, но как теперь я подразумеваю, то это не столько моя вина, как божие попущение. А ваше нынешнее на него расположение больше ничего, как – извините – это за то, что он не русского звания и через него об нас прошла слава про заведение, и полиция без причины, под разными выдумками, услужающих забирает и все напрасно к этим деньгам сводит, чтобы путались… Грех один только, грех, и ничего больше, как грех, – заключал Марко и уходил к себе в темную каморочку, где у него был большой образник и перед ним горела неугасимая лампада.

Его иногда становилось жалко: он, бывало, по целым часам стоит здесь и думает.

– Все думаешь, Марко?

Пожмет плечами и отвечает:

– Льзя ли, сударь, не думать… Такое несчастье… срам, и позор, и гибель душе христианской!

Те, кто более с ним разговаривали, первые стали иметь мысли, которые потом мало-помалу сообщились и прочим.

– Как хотите, – говорили, – Марко, разумеется, простой человек, из крестьян, но он умен этим… нашим простым… истинно русским умом.

– И честен.

– Да, и честен. Иначе бы, разумеется, хозяин его не поставил над делом. Он человек верный.

– Да, да, – поддакивал наш батюшка, пуская себе дым в бороду.

– А он, смотря просто, видит, может быть, то, чего мы не видим. Он судит так: для чего ему было это делать? Денег он не берет. Да ему деньги и не надобны…

– Очевидно не надобны, если не берет, когда ему их предлагают.

– Конечно! Это не из-за денег и делано…

– А из-за чего же?

– А-а, уж об этом вы не меня, а Марко спрашивайте. И батюшка так поддерживал:

– Да, да, да – отселе услышим Марко.

– А что же глаголет Марко?

– А Марко глаголет: «Не верь поляку».

– Но почему же?

– Потому, что он есть поляк и неверный.

– Ну, позвольте, позвольте! Однако ведь неверный – это одно дело, а вор – это совсем другое. Поляки народ амбиционный, и о них этак думать… не того… нечестно.

– Да позвольте, пожалуйста, – перебивает вдохновленный Марко рассказчик, – «этак думать», «этак думать»; а сами, наверное, вовсе и не знаете, о каком думанье говорится… О воровстве нет и речи, нет и подозрения, а поляку именно то самое и принадлежит, что сами ему присвоиваете, – то есть именно амбиция.

– Да что же ему нужно было, чтобы пропали деньги?

– Поляку-то?

– Да-с.

– Вам в голову ничего не приходит?

Все начали думать: «Что такое мне приходит в голову?»

– Нет – ничего не приходит.

– Это оттого, что у нас с вами, батюшка, головы-то дворянством забиты, а простой, истинно русский человек – он видит, что поляку надо.

– Да что же ему надо, – говорите, ведь это всех касается!

– Да, это всех касается-с. Ему в авантаже его родины было, чтобы нас обесславить…

– Батюшки мои!

– Конечно-с! – пустить в ход, что в обществе русских офицеров может случиться воровство…

– А ну как это в самом деле так!

– Да нечего гадать: это так и есть!

– Ах, черт бы его взял!

– Экий коварный народ эти поляки! И батюшка поддержал, сказав:

– Да, да, да.

А потом еще подумали и нашли, что соображения Марко не следует скрыть от командира, но только не надо обнаруживать, что это от Марко, потому что это может вредить впечатлению, а указать какой-нибудь источник более авторитетный и безответственный.

– В трактире, в бильярдной кто-то говорил…

– Нет, – это нехорошо. Полковник скажет: как же вы слышали такую мораль и не вступились. Арестовать надо было, кто это говорил.

– Надо выдумать другое.

– Да что?

Вот тут нам батюшка и помог:

– Лучше всего, – говорит, – сказать, что в общей бане слышали.

Это всем понравилось. В самом деле, ведь умно: баня – место народное, там крик, шум, говор, вместе все голые жмутся и вместе на полке парятся – вместе плескаются… А кто сказал?.. разбери-ка поди или заарестуй… Всех разве надо брать, потому что тут все люди ровненькие, все голенькие.

Так и сделали; и батюшку же самого упросили с этим и пойти.

Он согласился и на другой же день все выполнил.

Полковник тоже этим слухом заинтересовался и говорит:

– И что всего хуже, что это уже сделалось общей молвою… в народе, в бане говорится. Батюшка отвечает:

– Да, да, да! всё в бане… Я это все в бане слышал.

– И что же вы… решительно не могли узнать, кто это говорил?

– Не мог-с. Да, да, да, решительно не мог.

– Очень жалко.

– Да… я очень хотел узнать, но не мог, потому что все, да… знаете, в бане все одинаковы. Нас, духовных, еще кое-как отличить можно, потому мы мужчины, но с косами, а простые люди, кои без этого, все друг на дружку похожи.

– Вы бы могли за руку схватить того, кто говорил.

– Помилуйте – намыленный сейчас выскользнет!..

И притом, как я в это время на полке парился, то мне даже нельзя было его и достать.

– Ну да – если нельзя достать, так тогда, разумеется, нечего… А только, я думаю, все-таки это пока лучше оставить так… Теперь ведь уж несколько времени прошло, а через год этот поляк ведь дал слово приехать… Я думаю, он свое слово сдержит. А вот вы расскажите мне, как по-духовному надо думать о снах? Пустяки они или нет?

Батюшка отвечает:

– Это все от взгляда.

– Как от взгляда?

– Да, то есть нет – я не то хотел… есть сны от бога, просветительные, есть и иные – есть сны натуральные от пищи, есть сны вредные от лукавого.

– То-то вот, – отвечает полковник, – но, однако, и это еще не точно. А вот как вы отнесете такой сон. Моя жена – вы знаете – очень молодая женщина, и покойный корнет был ей и родня и друг ее детства, а потому смерть его ее страшно поразила, и она сделалась как бы суеверна. Притом мы потеряли ребенка, и она перед тем видела сон.

– Скажите!

– Да, да, да. Что касается до снов, то она относится к ним – как вы сейчас сказали. Я этого не разделяю, но опровергнуть не хочу, хотя очень знаю, что если на ночь поужинать, то сон снится «бя» какой – стало быть, это от желудка.

– Да, и от желудка, – согласился батюшка, – даже всего больше от желудка, – но ему пришлось еще помучиться.

– Да-с, – продолжал полковник, – но ведь вот то и дело, что у нее это не сон, а видения…

– Как видения?

– Да-с, понимаете – она не во сне видит, не закрытыми глазами, а видит наяву и слышит…

– Это странно.

– Очень странно, – тем более что она его никогда не видала-с!

– Да, да, да… Это вы про кого же?

– Ну, понятно, про поляка!

– Ага-га… да, да, да! – понимаю.

– Моя жена тогда его не видала – потому что тогда, во время этого несчастного приключения, она была в постели, – так что не могла даже проститься с несчастным безумцем, мы смерть его от нее скрыли, чтобы молоко не бросилось в голову.

– Боже спаси!

– Ну да… Разумеется, уж лучше смерть, чем это… Наверное – безумие. Но представьте вы себе, что он ее постоянно преследует!..

– Покойник?

– Да нет – поляк! Я даже очень рад, что вы ко мне после баньки зашли и что мы об этом разговорились, потому что вы в своей духовной практике что-нибудь все-таки можете почерпнуть.

И тут полковник рассказал батюшке, что бедняжке, нашей молодой, розовенькой полковнице, все мерещится Август Матвеич, и, по приметам, как раз такой, каков он есть в самом деле, то есть стоит, говорит, где-то перед нею на виду, точно как бывают старинные аглицкие часы в футляре…

Батюшка так и подпрыгнул.

– Скажите, – говорит, – пожалуйста! Часы! Ведь его так и офицеры прозвали.

– Ну, я потому-то вам и рассказываю, что это удивительно! А вы еще представьте себе, что в зале у нас словно назло именно и стоят такие хозяйские часы, да еще с курантами; как заведут: динь-динь-динь-динь-динь-динь, так и конца нет, и она мимо их с сумерек даже и проходить боится, а вынесть некуда, и говорят, будто вещь очень дорогая, да ведь и жена-то сама стала их любить.

– Чего же это?

– Нравится ей мечтать… что-то этакое в маятнике слышит… Понимаете, как он идет… размах свой делает, а ей слышится, будто «и-щщу и и-щщу». Да! И так, знаете, ей это интересно и страшно – жмется ко мне, и чтобы я ее все держал. Думаю, очень может быть, она опять в исключительном положении.

– Да, да… и это может быть с замужнею, это… очень может быть… И даже очень быть может, – отхватал сразу батюшка и на этот раз освободился и прибежал к нам, в самом деле как будто он из бани, и все нам с разбегу высыпал, но потом попросил, чтобы мы никому ни о чем не сказывали.

Мы, впрочем, этими переговорами не были довольны. По нашему мнению, полковник отнесся к сообщенному ему открытию недостаточно внимательно и совсем некстати свел к своим марьяжным интересам.

Один из наших, хохол родом, сейчас нашел этому и объяснение.

– У него, – говорит про полковника, – мать зовут Вероника Станиславовна.

Другие было его спросили:

– Что вы этим хотите сказать?

– А ничего больше, кроме того, что ее зовут Вероника Станиславовна.

Все поняли, что мать полковника, конечно, полька и что ему, значит, о поляках слышать неприятно.

Ну, наши тогда решили к полковнику больше не обращаться, а выбрали одного товарища, который был благонадежен нанести кому угодно оскорбление, и тот поехал будто в отпуск, но в самом деле с тем, чтобы разыскать немедленно Августа Матвеича и всучить ему деньги, а если не возьмет – оскорбить его.

И найди он его – это бы непременно сделалось, но волею судеб последовало совсем другое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю