Текст книги "На ножах"
Автор книги: Николай Лесков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 58 страниц)
Глава пятая
Последний из могикан
Висленев в это время жил в одном из тех громадных домов Невского проспекта, где, как говорится, чего хочешь, того просишь: здесь и роскошные магазины, и депо, и мелочная лавка, и французский ресторан, и греческая кухмистерская восточного человека Трифандоса, и другие ложементы с парадных входов на улицу, и сходных цен нищенские стойла в глубине черных дворов. Население здесь столь же разнообразно, как и помещения подобных домов: тут живут и дипломаты, и ремесленники, и странствующие монахини, и погибшие создания, и воры, и несчастнейший класс петербургского общества, мелкие литераторы, попавшие на литературную дорогу по неспособности стать ни на какую другую и тянущие по ней свою горе-горькую жизнь калик-перехожих.
Житье этих несчастных поистине достойно глубочайшего сострадания. Эти люди большею частию не принесли с собою в жизнь ничего, кроме тупого ожесточения, воспитанного в них завистию и нуждой, среди которых прошло их печальное детство и сгорела, как нива в бездождие, короткая юность. В их душах, как и в их наружности, всегда есть что-то напоминающее заморенных в щенках собак, они бессильны и злы, – злы на свое бессилие и бессильны от своей злости. Привычка видеть себя заброшенными и никому ни на что не нужными развивает в них алчную, непомерную зависть, непостижимо возбуждаемую всем на свете, и к тому есть, конечно, свои основания. Та бедная девушка, которая, живя о бок квартиры такого соседа, достает себе хлеб позорною продажей своих ласк, и та, кажется, имеет в своем положении нечто более прочное: однажды посягнувшая на свой позор, она, по крайней мере, имеет за собою преимущество готового запроса, за нее природа с ее неумолимыми требованиями и разнузданность общественных страстей. У бедного же писаки, перебивающегося строчением различных мелочей, нет и этого: в его положении мало быть готовым на позорную торговлю совестью и словом, на его спекуляцию часто нет спроса, и он должен постоянно сам спекулировать на сбыт своего писания. Отсюда и идет всякое вероятие превосходящая ложь, продаваемая в самых крупных дозах, за самую дешевую цену.
Висленев в эту пору своей несчастной жизни был рангом повыше описанных бедных литературных париев и на десять степеней их несчастнее. Как Горданова преследовали его призраки, так были свои призраки и у Висленева. Он не мог спуститься до самых низменностей того слоя, к которому пришибли его волны прибоя и отбоя. Сила родных воспоминаний, влияние привычек детства и власть семейных преданий, сказывавшихся в нем против его воли неодолимою гадливостью к грязи, в которой, как в родной им среде, копошатся другие, не допускали Висленева да спокойного пренебрежения к доброму имени людей и к их спокойствию и счастию. Висленев мог быть неразборчивым в вопросах теоретического свойства, но буржуазной гадости он не переносил. Он по своему воспитанию и образованию был гораздо более приспособлен к литературным занятиям, чем большинство его собратий по ремеслу. Относительная разборчивость в средствах вредила Висленеву на доступном ему литературном рынке, он не мог поставлять массы дешевого базарного товара, и за дешево же заготовлял произведения более крупные, которые, в его, по крайней мере, глазах, были достойными всеобщего внимания. Мы видели, что на одно из них «о провинциальных правах» Висленев даже делал ссылку пред Гордановым, это было то самое произведение, о котором последний отозвался известным стихом:
Читал, и духом возмутился,
Зачем читать учился.
На самом же деле Горданов уже немножко зло выразился о писании своего приятеля: статьи его с многосоставными заглавиями имели свои достоинства. Сам редактор, которому Висленев поставлял эти свои произведения, смотрел на них, как на кунштюки, но принимал их и печатал, находя, что они годятся.
Продолжительное кривлянье имеет два роковые исхода: для людей искренно заблуждающихся оно грозит потерей смысла и способности различать добро от зла в теории, а для других – потерей совести. Висленев, защищаемый домашними привычками, попал в первую категорию и зато особенно много потерял в житейских интересах. Ему, литератору с университетским образованием, литература давала вдесятеро менее, чем деятелям, ходившим в редакции с карманною книжечкой «об употреблении буквы е». Заработок Висленева почти равнялся тому казенному жалованью, которого, по словам Сквозника-Дмухановского, едва достает на чай и сахар. Висленев много добросовестнейшего труда полагал в свою недобросовестную и тяжкую работу, задача которой всегда состояла в том, чтобы из данных, давших один вывод путем правильного с ними обращения, сделать, посредством теоретической лжи и передержек, вывод свойства противоположного.
К тому же, на горе Висленева, у него были свои привычки: он не мог есть бараньих пилавов в греческой кухмистерской восточного человека Трифандоса и заходил перекусить в ресторан; он не мог спать на продырявленном клеенчатом диване под звуки бесконечных споров о разветвлениях теорий, а чувствовал влечение к своей кроватке и к укромному уголку, в котором можно бы, если не успокоиться, то по крайней мере забыться.
Это сибаритство не скрывалось от его собратий, и Висленев некоторое время терпел за это опалу, но потом, с быстрым, но повсеместным развитием практичности, это ему было прощено, и он работал, и неустанно работал, крепясь и веруя, что литература для него только прелюдия, но что скоро слова его примут плоть и кровь, и тогда… при этом он подпрыгивал и, почесав затылок, хватался за свою работу с сугубым рвением, за которым часто не чувствовал жестокой тяжести в омраченной голове и гнетущей боли в груди.
К такому положению Висленев уже привык, да оно вправду не было уже и тяжко в сравнении с тем, когда он, по возвращении в Петербург, питался хлебами добродетельной Ванскок. Висленев даже мог улучшить свое положение, написав сестре, которой он уступил свою часть, но ему это никогда не приходило в голову даже в то время, когда его питала Ванскок, а теперь… теперь самый жизнелюбивый человек мог бы свободно поручиться головой, что Висленев так и дойдет до гроба по своей прямой линии, и он бы и дошел, если бы… если бы он не потребовался во всесожжение другу своему Павлу Николаевичу Горданову.
Глава шестая
Горданов дает шах и мат Иосафу Висленеву
Черный день подкрался к Иосафу Платоновичу нежданно и негаданно, и притом же день этот был весь с начала до конца так лучезарно светел, что никакая дальнозоркость не могла провидеть его черноты.
В этот день Иосаф Платонович встал в обыкновенное время, полюбовался в окно горячим и искристым блеском яркого солнца на колокольном кресте Владимирской церкви, потом вспомнил, что это стыдно, потому что любоваться ничем не следует, а тем паче крестом и солнцем, и сел на софу за преддиванный столик, исправляющий должность письменного стола в его чистой и уютной, но очень, очень маленькой комнатке.
Все было в самом успокоительном порядке; стакан кофе стоял на столе, дымясь между высоких груд газет, как пароходик, приставший на якорь в бухту, окруженную высокими скалами. И какие это были очаровательные скалы! Это были груды газет с громадным подбором самых разноречивых статей по одному и тому же предмету, направо были те, по которым дело выходило белым, налево те, по которым оно выходило черным. Висленев, с помощью крапа и сыпных очков, готовился с чувством и с любовью доказать, что черное бело и белое черно. Это была его специальность и его пассия.
Но прежде чем Висленев допил свой стакан кофе и взялся за обработку крапа и очков в колоде, предложенной ему на сегодняшнюю игру, ему прыгнул в глаза маленький, неопрятно заделанный и небрежно надписанный на его имя пакетик.
Висленев, грызя сухарь, распечатал конверт и прочел: «Примите к сведению, еще одна подлость: Костька Оболдуев, при всем своем либерализме, он женился на Форофонтьевой и взял за нею в приданое восемьдесят тысяч. Пишу вам об этом со слов Роговцова, который заходил ко мне ночью нарочно по этому делу. Утром иду требовать взнос на общее дело и бедным полякам. Завтра поговорим. Анна Скокова».
Висленев повернул два раза в руках это письмо Ванскок и хотел уже его бросить, как горничная квартирной хозяйки подала ему другой конверт, надписанный тою же рукой и только что сию минуту полученный.
«Я задыхаюсь, – писала отвратительнейшим почерком Ванскок. – Я сама удостоверялась обо всем: всё правда, мне ничего не дали на общее дело, но этого мало: знайте и ведайте, что Оболдуев обломал дела, он забрал не только женины деньги, но и деньги свояченицы, и на эти деньги будет… издаваться газета с русским направлением! Бросьте сейчас работу, бросьте все и бегите ко мне, мы должны говорить! P. S. Кстати, я встретила очень трудное место в переводе. Кунцевич „canonisé par le Pape“ [17]17
канонизирован папой (франц.).
[Закрыть]я перевела, что Иосаф Кунцевич был расстрелян папой, а в сегодняшнем нумере читаю уже это иначе. Что это за самопроизвол в вашей редакции? Попросите, чтобы моими переводами так не распоряжались».
Висленев, сложив оба письма вместе и написав Ванскок, что он не может спешить ей на помощь, потому что занят работой, сел и начертал в заголовке: «Василетемновские тенденции современных москворецко-застенковых философо-сыщиков». Но он далее не продолжал, потому что в двери его с шумом влетела маленькая Ванскок и зачастила:
– Получили вы оба мои письма? Да?
– Да, получил, – отвечал спокойно Висленев.
– Все это отменяется! – воскликнула Ванскок, бросая в угол маленький сак, с привязанною к нему вместо ручек веревочкой.
– Ничего не было?
– Нет, напротив, все было; решительно все было, но представлены доказательства, так что это надо обсудить здесь; знаете о чем идет дело?
Висленев качнул отрицательно головой.
– Русское направление в моде.
– Ну-с?
– За него буду собирать деньги и обращать их на общее дело. Я нахожу, что это честно. Висленев молчал.
– И потом, – продолжала Ванскок, – явится, знаете, кто?
Висленев сделал опять знак, что не знает.
– Не догадываетесь?
– Не догадываюсь же, не догадываюсь.
Ванскок подошла к окну и на потном стекле начертала перстом: «с-у-п-с-и-д-и-я».
– Буки, – проговорил Висленев.
– Нет не буки, а это верно.
– Буки, буки, а не покой… понимаете, не супсидия, а субсидия.
– А, вы об этом? Все это вздор. Итак, будет дана субсидия, и мы все это повернем в пользу общего дела, и потому вредить этому не надо.
– Вас надувают, Ванскок.
– Очень может быть, я даже и сама уверена, что надувают, но по крайней мере так говорят, и потому надо этому помогать, а к тому же есть другая новость: возвратился Горданов и он теперь здесь и кается.
Висленев принял эту новую весть недружелюбно, но несколько замечаний, сделанных Ванскок насчет необходимости всяческого снисхождения к свежим ранам, и кипа бумаг, вынутых из саквояжа и представленных Ванскок Висленеву, как подарок в доказательство дружественного расположения Горданова к Висленеву, произвели в уме последнего впечатления миролюбивого свойства. Висленев, освободясь от довольно продолжительного визита Ванскок, тотчас же углубился в чтение бумаг, принесенных ему от Горданова. Подарок пришел Висленеву как нельзя более по сердцу, и он не мог от него оторваться до самого вечера. Он не оставил бы свои занятия и вечером, если бы его часу в восьмом не посетил жилец соседней комнаты, Феоктист Меридианов, маленький желтоволосый человечек, поставляющий своеобразные беллетристические безделки для маленькой газеты со скандальной репутацией.
Феоктист Меридианов вошел к Висленеву без доклада и без сапогов: тихо, как кот, подошел он в мягких кимрских туфлях к углубленному в чтение Висленеву и произнес:
– Здравствуйте, любезный сосед по имению. Висленев вздрогнул и немножко встревоженно спросил:
– Что вам угодно?
Феоктист Меридианов хрипло захохотал и, плюхнув на диван против Висленева, отвечал:
– Вот какой бон-тон: «что вам угодно?» А мне ничего от вас, сударь мой, не угодно, – продолжал он, кряхтя, смеясь и щурясь, – я так, совсем так… осведомиться, все ли в добром здоровьи мой сосед по имению, Иосаф Платоныч Висленев, и более ничего.
– А-а, ну спасибо вам, а я зачитался и не сообразил.
– Что же это вы читаете?
– Очень интересные бумаги по польскому делу.
– Это «щелчок», что ли, вам приволок?
– Какой щелчок? – спросил с нескрываемым удовольствием Висленев.
– Да вот эта стрижка-ерыжка, как вы ее называете?
– Ванскок!
– Ну Ванскок, а я все забываю, да зову ее «щелчок», да это все равно. Я все слышал, что она тут у вас чеготала, и не шел. Эх, бросьте вы, сэр Висленев, водиться с этими нигилисточками.
– Что это вас беспокоит, Феоктист Дмитрич? мне кажется, до вас это совсем не касается, с кем я вожусь.
– Да, касаться-то оно, пожалуй, что не касается, а по человечеству, по-соседски вас жалко, право жалко.
Висленев улыбнулся и, заварив чай из только что поданного самовара, спросил:
– Какие же предвидите для меня опасности от «нигилисточек»?
– Большие, сэр, клянусь святым Патриком, очень большие – женят.
– Ну вот!
– Чего «вот», право, клянусь Патриком, женят, а мне вас жалко… каков ни есть, все сосед по имению, вместе чай пьем!
– Вот видите, как вы заблуждаетесь! Ванскок сама первостатейный враг брака.
– Это, отец Иосаф, все равно, враг, а к чему дело придет, и через нее женитесь; а вы лучше вот что: ко мне опять сваха Федориха заходила…
– Ах, оставьте, Меридианов, это даже и в шутку глупо!
– Нет-с, вы позвольте, она уже теперь не купчиху предлагает, а княжескую фаворитку, танцовщицу… – Меридианов сильно сжал Висленева за руку и добавил, – только перевенчаться и не видать ее, и за то одно пятнадцать тысяч? Это не худая статья, сэр, клянусь святым Патриком, не худая!
– Ну, вот вы и женитесь.
– Не могу, отец, рад бы, да не могу, рылом не вышел, я из простых свиней, из кутейников, а нужен из цуцких, столбовой дворянин, как вы. Не дремлите, государь мой, берите пятнадцать тысяч, пока нигилисточки даром не окрутили. На пятнадцать тысяч можно газету завести, да еще какую… у-у-х!
– Отойди от меня, сатана! – отшутился Висленев, для которого мысль о своей собственной газете всегда составляла отраднейшую и усладительнейшую мечту.
– Чего сатана, а я бы вам стал какие фиэтоны строчить, просто bon Dieu [18]18
Господи (франц.).
[Закрыть]оборони! Я вот нынче что соорудил. Вот послушайте-ка, – начал он, вытаскивая из кармана переломленную пополам четвертушку бумаги. – Хотите слушать?
– Пожалуй, – отвечал равнодушно Висленев.
Феоктист Меридианов прищурился, тихо крякнул и, нетерпеливо оглянувшись по комнатке, заговорил:
– Идет, видите ли, экзамен, ребятишек в приходское училище принимают и предстоит, видите, этакая морда, обрубок мальчуган Савоська, которого на каникулах приготовил медицинский студент Чертов.
– Гм! Фамилия недурна!
– Да, и с направлением, понимаете?
– Понимаю.
– Ну, слушайте же, – и Меридианов, кряхтя и щурясь, зачитал скверным глухим баском.
«– Читать умеешь? – вопросил Савоську лопоухий педагог.
– Ну-ка-ся! – отвечал с презрением бойкий малец.
– И писать обучен?
– Эвося! – еще смелее ответил Савоська.
– А закон Божий знаешь? – ветрел поп.
– Да коего лиха там знать-то! – гордо, презрительно, гневно, закинув вверх голову, рыкнул мальчуган, в воображении которого в это время мелькнуло насмешливое, иронически-честно-злобное лицо приготовлявшего его студента Чертова».
– Что, хорошо? Можете вы этакую штуку провести в своей серьезной статье, или нет?
Но прежде чем Висленев что-нибудь ответил своему собеседнику, послышался тихий стук в дверь, причем Меридианов быстро спрятал в карман рукопись и сказал: «вот так у вас всегда», а Висленев громко крикнул: взойдите!
Дверь растворилась, и в комнату предстал довольно скромно, но с иголочки одетый в чистое платье Горданов.
Висленев немного смешался, но Павел Николаевич протянул ему братски руки и заговорил с ним на ты. Через минуту он уже сидел мирно за столом и вел с Висленевым дружеский разговор о литературе и о литературных людях, беспрестанно вовлекая в беседу и Меридианова, который, впрочем, все кряхтел и старался отмалчиваться. Не теряя напрасно времени, Горданов перешел и к содержанию бумаг, присланных им Висленеву чрез Ванскок.
– Бумажки интересные, – отвечал Висленев, – и по ним бы кое-что очень хлесткое можно написать.
– Я затем их к тебе и прислал, – отвечал Горданов. – Я знаю, что у меня они проваляются даром, а ты из них можешь выкроить пользу и себе, и делу.
Висленеву эта похвала очень нравилась, особенно тем, что была выражена в присутствии Меридианова, но он не полагался на успех по «независящим обстоятельствам».
– Что же, теперь ведь цензуры нет, – говорил простодушно Горданов.
– Мало что цензуры нет, да есть другие, брат, грозы.
– Зато есть суд и на грозу.
– Да ищи того суда, как Франклина в море: по суду-то на сто рублей оштрафуют, а без суда на пять тысяч накажут, как пить дадут. Нет, если бы это написать, да за границей напечатать.
– И то можно, – ответил Горданов.
– Если только есть способы?
Горданов сказал, чтобы Висленев об этом не заботился, что способы будут к его услугам, что он, Горданов, сам переведет сочинение Висленева на польский язык и сам пристроит его в заграничную польскую газету.
Затем Павел Николаевич еще побеседовал приветно с Висленевым и с Меридиановым и простился.
– А ничего это, что я говорил при этом лоботрясе? – спросил он у Висленева, когда тот провожал его по коридору.
– Это ты о Меридианове-то?
– Да.
– Полно, пожалуйста, это дремучий семинарист, в котором ненависть-то, как старый блин, зачерствела.
– Да, черт их нынче разберет, они все теперь ненавистники и все мастера на все руки, – отвечал Горданов.
– Нет, этот не такой.
– А мне он не нравится; знаешь, слишком молчалив и исподлобья смотрит. А впрочем, это твое дело, я говорил у тебя.
– Понимаю и принимаю всю ответственность на себя, будь совершенно покоен.
– Ну, и прекрасно.
И с этим Горданов ушел.
– А мне сей субъект препротивен, – сказал Висленеву в свою очередь Меридианов, когда Висленев, проводив Горданова, вернулся в свой дортуар.
– Чем он вам не хорош?
– Очень хорош, совсем даже до самого дна маслян. Зачем это он постучал, прежде чем войти?
– Так водится, чтобы не обеспокоить.
– Да; и вам вот это, небось, нравится, а меня от таких финти-фантов тошнит. Прощайте, я пойду к Трифандосу в кухмистерскую, с Бабиневичем шары покатаю.
– Прощайте.
– А вы опять сочинять?
– Да.
– А Федорихе что же сказать; нужны вам пятнадцать тысяч или не нужны?
– Да вы что же это, не шутите?
– Нимало не шучу.
– Ну, так я вам скажу, что я вам удивляюсь, что вы мне это говорите, я никогда себя не продавал ни за большие деньги, ни за малые, и на княжеских любовницах жениться не способен.
Меридианов «презрительно-гордо» пожал плечами и сказал:
– А я вам удивляюсь и говорю вам, что будете вы, сэр, кусать локоть, клянусь Патриком, будете, да не достанете. Бабиневич ведь, только ему об этом сказать, сейчас отхватит, а он ведь тоже из дворян.
– Сделайте милость и оставьте меня с этим.
– Сделаем вам эту милость и оставим вас, – отвечал Меридианов и, не прощаясь с Висленевым, зашлепал своими кимрскими туфлями.
Глава седьмая
Продолжение о том, как Горданов дал шах и мат Иосафу Висленеву
Читатель может подумать, что автор не сдержал своего слова и, обещав показать в предшествовавшей главе, как Павел Николаевич Горданов даст шах и мат другу своему Иосафу Висленеву, не показал этого хода; но это будет напрасно: погибельный для Висленева ход сделан, и спасения Иосафу Платоновичу теперь нет никакого; но только как ход этот необычен, тонок и нов, то его, может быть, многие не заметили: проникать деяния нашего героя не всегда легко и удобно.
Иосаф Платонович работал энергически, и в пять или в шесть дней у него созрела богатырская статья, в которой вниманию врагов России рекомендовались самые смелые и неудобоприложимые планы, как одолеть нас и загнать в Азию.
Горданов не раз навестил в эти шесть дней Висленева и слушал его статью в брульонах с величайшим вниманием, и с серьезнейшим видом указывал, где припустить сахарцу, где подбавить перцу, и все это тонко, мягко, деликатно, тщательно храня и оберегая болезненное авторское самолюбие Иосафа Платоновича.
– Я тебя не учу, – говорил он Висленеву, – и ты потому, пожалуйста, не обижайся; я знаю, что у тебя есть свой талант, но у меня есть своя опытность, и я по опыту тебе говорю: здесь посоли, а здесь посахари.
Висленев слушался, и произведение его принимало характер все более лютый, а Горданов еще уснащал его прибавками и перестановками и все напирал на известный ему «ихний вкус».
Со времени смешения языков в их нигилистической секте, вместе с потерей сознания о том, что честно и что бесчестно, утрачено было и всякое определенное понятие о том, кто их друзья и кто их враги. Принципы растеряны, враги гораздо ревностнее стоят за то, за что хотели ратовать их друзья; земельный надел народа, равноправие всех и каждого пред лицом закона, свобода совести и слова, – все это уже отстаивают враги, и спорить приходится разве только «о бревне, упавшем и никого не убившем», а между тем враги нужны, и притом не те враги, которые действительно враждебны честным стремлениям к равноправию и свободе, а они, какие-то неведомые мифические враги, преступлений которых нигде нет, и которые просто называются они. Против этих мифических их ведется война, пишутся пасквили, делаются доносы, с нимичувствуют бесповоротный разрыв и намерены по гроб жизни с ними не соглашаться. Во имя этих мифических их заиграл на Висленеве и Горданов. Он говорил ему, как надо приспособиться, чтобы допекать их, так чтобы оничувствовали; но как ни осторожно Горданов подходил с своими указаниями к Висленеву, последнего все-таки неприятно задевало, что его учат, и он даже по поводу указаний Горданова на их вкус и права отвечал:
– Ну, и довольно, ты мне скажи, на какой вкус, и этого с меня и довольно, а я уже знаю как потрафить.
И он потрафлял: статья, поправлявшаяся в течение ночи, к утру становилась змея и василиска злее, но приходил Горданов, прослушивал ее и находил, что опять мягко.
– Не то, – говорил он, – чтобы чего недоставало, напротив, здесь все есть, но знаешь… Поясню тебе примером: тебя, положим, попросили купить жирную лошадь…
– Я и куплю жирную, – перебил Висленев.
– Да, но она все-таки может не понравиться, или круп недостаточно жирен, или шея толста, а я то же самое количество жира да хотел бы расположить иначе, и тогда она и будет отвечать требованиям. Вот для этого берут коня и выпотняют его, то есть перекладывают жир с шеи на круп, с крупа на ребро и т. п. Это надо поделать еще и с твоею прекрасною статьей, – ее надо выпотнить.
– Я этого даже никогда и не слыхал, чтобы по произволу перемещали жир с одной части тела на другую, – отвечал Висленев.
– Ну, вот видишь ли, а между тем это всякий цыган знает: на жирное место, которое хотят облегчить, кладут войлочные потники, а те, куда жир перевесть хотят, водой поманивают, да и гоняют коня, пока он в соответственное положение придет. Не знал ты это?
– Не знал.
– Ну, так знай, и, если хочешь, дай мне, я твою статью попотню. Согласен?
– Бери.
– Нет, я это тут же при тебе. Видишь, вот тут это вон вычеркни, а вместо этого вот что напиши, а сюда на место того вот это поставь, а тут…
И Горданов как пошел выпотнять висленевскую статью, так Висленев, быстро чертивший то тут, то там, под его диктовку, и рот разинул: из простого, мясистого, жирного и брыкливого коня возник неодолимый конь Диомеда, готовый растоптать и сожрать всех и все.
– Молодецко! – воскликнул, радуясь, сам Висленев.
– Теперь бы кому-нибудь прочесть, чтобы взглянуть на впечатление, – посоветовал Горданов.
Висленев назвал своего «соседа по имению», Феоктиста Меридианова, который пришел в своих кимрских туфлях и все терпеливо прослушал, и потом, по своему обыкновению, подражая простонародному говору, сказал, что как все это не при нем писано, то он не хочет и лезть с суконным рылом в калачный ряд, чтобы судить о такой политичной материи, а думает лишь только одно, что в старину за это
Дали б в назидание
Так ударов со сто,
Чтобы помнил здание
У (имя рек) моста.
Горданов при этих словах Меридианова изловил под столом Висленева за полу сюртука и сильно потянул его вниз, дескать осторожность, осторожность!
– Этот человек совсем мне не нравится, – заговорил Горданов, когда Меридианов вышел. – Он мне очень подозрителен, и так как тебе все равно отдавать мне эту статью для перевода на польский язык, то давай-ка, брат, я возьму ее лучше теперь же.
– На что же?
– Да так, знаешь, про всякий случай от греха.
Висленев бестрепетною рукой вручил свое бессмертное творение Горданову.
Да и чего же было, кажется, трепетать? А трепетать было от чего.
Если бы Висленев последовал за Гордановым, когда тот вышел, унося с собою его выпотненную статью, то он не скоро бы догадался, куда Павел Николаевич держит свой путь. Бегая из улицы в улицу, из переулка в переулок, он наконец юркнул в подъезд, над которым красовалась вывеска, гласившая, что здесь «Касса ссуд под залог движимостей».
Здесь жил литератор, ростовщик, революционер и полициант Тихон Ларионович Кишенский, о котором с таким презрением вспоминала Ванскок и которому требовался законный муж для его фаворитки, Алины Фигуриной.
К Кишенскому вела совершенно особенная лестница, если не считать двух дверей бельэтажа, в коих одна вела в аптеку, а другая в сигарный магазин. Три же двери, окружающие лестничную террасу третьего этажа, все имели разные нумера, и даже две из них имели разные таблички, но все это было вздор: все три двери вели к тому же самому Тихону Кишенскому или как его попросту звали, «жиду Тишке». Три эти двери значились под №№ 7-м, 8-м и 9-м. Над 8-м, приходившимся посредине, была большая бронзовая дощечка с черным надписанием, объявлявшим на трех языках, что здесь «Касса ссуд». На правой двери, обитой новою зеленою клеенкой с медными гвоздями, была под стеклом табличка, на которой красовалось имя Тихона Ларионовича, и тут же был прорез, по которому спускались в ящик письма и газеты; левая же дверь просто была дверь № 9-й. Входя в среднюю дверь или дверь № 8-й, вы попадали в довольно большой зал, обставленный прилавками и шкафами. За прилавками сидела немецкая дама, говорившая раздавленным голосом краткие речи, касающиеся залогодательства, и поминутно шнырявшая за всяким разрешением в двери направо, по направлению к № 7-му. В № 7-м была хорошая холостая квартира с дорогою мебелью, золоченою кроватью, массивным буфетом, фарфором и бронзой, с говорящим попугаем, мраморною ванной и тем неодолимым преизбытком вкуса, благодаря которому меблированные таким образом квартиры гораздо более напоминают мебельный магазин, чем человеческое жилье. В № 9-м… но об этом после.
Герой наш пожал электрическую пуговку у двери номера седьмого и послал свою карточку чрез того самого лакея, решительный характер и исполнительность которого были известны Ванскок. Пока этот враждебный гений, с лицом ровного розового цвета и с рыжими волосами, свернутыми у висков в две котелки, пошел доложить Тихону Ларионовичу о прибывшем госте, Горданов окинул взором ряд комнат, открывавшихся из передней, и подумал: «однако этот уж совсем подковался. Ему уже нечего будет сокрушаться и говорить: „здравствуй, беспомощная старость, догорай, бесполезная жизнь!“ Но нечего бояться этого и мне, – нет, мой план гениален; мой расчет верен, и будь только за что зацепиться и на чем расправить крылья, я не этою мещанскою обстановкой стану себя тешить, – я стану считать рубли не сотнями тысяч, а миллионами… миллионами… и я пойду, вознесусь, попру… и…»
И в эту минуту Павел Николаевич внезапно почувствовал неприятное жжение в горле, которым обыкновенно начинались у него приступы хорошо знакомых ему спазматических припадков. Он взял над собою власть и пересилил начинающийся пароксизм как раз вовремя, потому что в эту самую минуту в глубине залы показалась худощавая, высокая фигура Кишенского, в котором в самом деле было еще значительно заметно присутствие еврейской крови. Лицо его было довольно плоско и не украшалось характерным израильским носом, но маленькие карие глазки его глядели совершенно по-еврейски, и движения его были порывисты. Кишенский был одет в роскошном шлафоре, подпоясанном дорогим шнуром с кистями, и в туфлях не кимрской работы, а в дорогих, золотом шитых, туфлях; в руках он держал тяжелую трость со слоновою ручкой и довольно острым стальным наконечником. Возле Кишенского, с одной стороны, немножко сзади, шел его решительный рыжий лакей, а с другой, у самых ног, еще более решительный рыжий бульдог.
– Господин Горданов! – заговорил на половине комнаты Кишенский, пристально и зорко вглядываясь в лицо Павла Николаевича и произнося каждое слово отчетисто, спокойно и очень серьезно. – Прошу покорно! Давно ли вы к нам? А впрочем, я слышал… Да. Иди в свое место, – заключил он, оборотясь к лакею, и подал Горданову жесткую, холодную руку.
После первых незначащих объяснений о времени приезда и о прочем, они перешли в маленький, также густо меблированный кабинетец, где Кишенский сам сел к письменному столу и, указав против себя место Горданову, не обинуясь спросил: чем он может служить ему?
Горданов всего менее ожидал такого приема.
– Вы меня спрашиваете так, как будто я должен заключить из ваших слов, что без дела мне не следовало и посещать вас, – отвечал Горданов, в котором шевельнулась дворянская гордость пред этим ломаньем жидка, отец которого, по достоверным сведениям, продавал в Одессе янтарные мундштуки.
– Нет, не то, – отвечал, нимало не смущаясь, Кишенский, – я бы ведь мог вас и не принять, но я принял… Видите, у меня нога болит, легонький ревматизм в колене, но я встал и, хоть на палку опираясь, вышел.
Проговорив это тем же ровным, невозмутимым, но возмущающим голосом, которым непременно научаются говорить все разбогатевшие евреи, Кишенский отвернулся к драпировке, за которою могла помещаться кровать, и хлопнул два раза в ладоши.
Драпировка слегка всколыхнулась, и вслед затем через залу, по которой хозяин провел Горданова, появился знакомый нам рыжий лакей.
– Иоган, дайте нам чаю, – велел ему Кишенский, совершенно по-жидовски вертясь и нежась в своем халате.
– Откуда вы себе достали такого «гайдука Хрызыча»? – спрашивал Горданов, стараясь говорить как можно веселее и уловить хотя малейшую черту приветливости на лице хозяина, но такой черты не было: Кишенский, не отвечая улыбкой на улыбку, сухо сказал: