Текст книги "Соглядатай, или Красный таракан"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Спасибо, не хочу, – ответила я.
– Да как же так? Я ведь для вас петуха зарезала, – расстроилась Катерина. – Не хочу, чтобы он немцам достался. Сколько тут народу проходило – я всех угощала. Куры у меня такие знатные были – красивые, рябенькие хохлатки, и зимой, и летом неслись! Теперь ни одной нет. И гусей тоже порубила. Чем фрицам они достанутся, пусть наши люди досыта поедят.
– Да как же вы зиму переживёте? – спросила я. – Ребёнка будет чем кормить?
– Корова осталась у меня, – ответила Катерина. – В погребе – картошка, капуста, овощь всякая припасена. Если идолы не отнимут, то перезимуем…
Я слушала её рассказ. Голос Кати постепенно приглущался и вскоре совсем стих. Я очнулась от звука ложки, выпавшей из моей руки в миску.
– Извините, Катерина, – прошептала я и, свалившись головой на подушку, мгновенно заснула.
(Бабушка, милая бабушка! Ты подробно описала и Катерину, и её малыша, который родился уже без отца: он ушёл на фронт и никогда не увидел своего первенца – погиб в первом же бою… И всех, кого встречала на своём пути домой, тоже подробно описала, и все разговоры, и все имена-фамилии сохранила твоя память. Наверное, ты хотела, чтобы тот, кто станет читать твои бумаги, тоже принял их как близких, сердечных людей? Таких сейчас ох как мало осталось! Ну, кто ж будет резать ради гостя последнего петуха? Или мыть незнакомому человеку больные ноги в струпьях и гное… О, как меня поразила твоя простая фраза: «С попутчиками свыкаешься за несколько часов пути, а если ещё и разделишь с ними пищу и кров, то они становятся тебе почти родственниками».
Я не стал перепечатывать на машинке это место твоей рукописи. Ты, бабушка, слишком уж жалобно описывала, как утром соскочила с кровати, но твои ноги сплелись, будто они из ваты, а не из костей и плоти – и ты рухнула на доливку, и завыла: «У-у-у-в-в-вы! Ноженьки, мои ноженьки! Как же я жить-то теперь стану, безногая калека?» И прибежала Катерина, и успокоила тебя, и ты ещё два дня у неё пробыла: она тебя мазала какими-то снадобьями, поила отварами трав, ухаживала как за малым дитятей – и твои ноги отошли, болячки подсохли, и ты сумела-таки дойти до родного села, и никому никогда не бахвалилась умением переносить все невзгоды… А, впрочем, я не о том хотел сказать! Ну, почему, скажи на милость, почему ты никогда-никогда не рассказывала обо всём этом мне? Всегда отделывалась какой-нибудь короткой фразой типа «Всем былонесладко, и мне – тоже». Что, мол, тут особого: вся страна жила трудно, тревожно, на пределе сил… Но героиню ты из себя не выписываешь, хотя все мемуаристы обычно приукрашивают своё прошлое…
Впрочем, ладно. Тут какой-то непорядок в рукописи. Вроде бы не хватает нескольких листов? О, точно! Из тетрадки выдернуты четыре странички. Зачем? Этого ты мне уже не объяснишь. Как жаль, что в последний год я так мало с тобой разговаривал! Вечно спешил, бежал-скакал, сам себя порою забывал. О, Господи, когда же будет та остановка, с которой можно спокойно оглянуться назад? А может, этого лучше вообще не делать? Вот ведь жена Лота оглянулась и превратилась в соляной столб… Орфей оглянулся – Эвредика вернулась в мир теней…)
И вот я дома. Сижу на русской печи, как мне велела мать. Вдруг, слышу, кто-то в сени зашёл, стучит в хату.
– Заходите!
Вошёл полицай Василий.
Мама мне уже много нарассказывала о нынешней сельской власти и панах-оборотнях. Этот Василий был бригадиром. Когда немцы подходили к соседнему району, пришло указание: поджечь скирды хлеба и эвакуировать население. Однако Василий подговорил ещё одного бригадира – Ивана, и они спрятались под скирдами, а как только услышали стрекот фашистских мотоциклов, так и вышли на дорогу с поднятыми вверх руками. «Большевики заставляли нас поджечь хлеб, а мы не послушались и сберегли его для вашей армии», – сказали они врагам. За это их произвели в полицаи.
– Здравствуйте, – сказал Василий.
– Здравствуйте, коли не шутите…
– Вот ты какая… Даже жалко, – он пристально смотрел на меня. – Больно уж хороша!
– Что вам нужно? – довольно мрачно спросила я, давая понять, что не желаю с ним долго разговаривать.
– Пан староста узнал, что ты вернулась домой, и велел завтра увести тебя в управу. Там всех комсомольцев берут на учёт…
– А почему завтра? У меня ноги больные. Я хочу хоть немножко отдохнуть и подлечиться…
– А что у тебя?
– Ящур.
– Жаль… Но это не беда, заживёт и пройдёт. Вот только давай с тобой дружбу заведём…
Он взял меня за плечи и притиснул к своей груди. От неожиданности я ткнулась головой ему в плечо и мигом отпрянула.
– Ну, что вы, дядя Вася?
– Какой я тебе дядя Вася? Давай будем встречаться…
– Как вам не стыдно! У вас жена, дети…
– Да откуда жена о нас узнает, если сами не разболтаем? Я знаю одно укромное место… Ну?
– Отойдите от меня! Кричать буду. Стекло разобью. Пусть соседи слышат!
– О, какая несговорчивая! Что ж, завтра утром к девяти часам чтоб в управе была, – сказал он и пошёл к дверям, но остановился и оглянулся:
– А я бы тебя, дурёху, всегда мог бы защищать. Никто бы тебя тут не тронул. Понятно?
– Не нужна мне ваша защита. Я не преступница.
– Ну-ну! Посмотрим, какие песни ты запоёшь завтра…
И наступило завтра. Мама собрала мне узелок с едой, заплакала:
– Ты ж, дочка, смотри, не огрызайся там, будь они прокляты, ироды! Теперь ихняя власть: что захотят, то и сделают.
– Мама, ну что вы всё плачете да причитаете! Я не маленькая. Вы сами меня учили: «Судьбу на коне не обскачешь». Один раз родилась – один раз и помирать буду.
– Дай Бог, чтоб ты вернулась, – мама перекрестила меня. – Ладно, ладно, не смотри на меня как коршун на куропатку. Знаю, что комсомольцы ни в Бога, ни в чёрта не верят. А всё ж – спаси тебя Бог!
Со мной в управу пошли ещё две молодые женщины. Их туда вызвали, чтобы разобраться, почему несколько дней не выходили на работы. У обеих, оказывается, болели дети, и полицай Василий об этом, конечно, знал. Но, кобель проклятый, потребовал от них того же, чего и от меня хотел добиться. Ничего не получилось.
– Ой, девчонки, – вздохнула рослая, широкоскулая Полина. – Как надоели эти полицаи… Скорей бы наши вернулись! Я б от радости свечу в церкви поставила.
– Вот подожди, придём в управу – там нам всем троим поставят свечу, – сказала Уля. – Кнутом по заднице!
– А кто из нас первой в кабинет пойдёт? – спросила Полина. – Я такая трусиха… Сейчас от смеха ржу, а как о кнуте подумаю – дрожу.
– Может, и не так больно, как стыдно, – сказала Уля. – При всех заголяться – ой!
В управе я первой шагнула в кабинет начальника полиции Мартыненки. Все знали, что его хотели судить за то, что он проворовался в районной сберкассе. Его уже даже посадили в КПЗ – камеру предварительного задержания, откуда он вышел при немцах героем. Надо же, пострадал от советской власти!
– Что лыбишься, комсомолка? – закричал Мартыненко. – Признавайся, жидобольшевики прислали тебя для шпионажа? Почему не выходишь на работу? Саботируешь новый порядок?
– У меня ноги больные, – ответила я. – Мне надо поле…
– Молчать! Ты с потрохами продалась коммунистам! Тебе не по душе наша власть!
– Чья власть? Ваша или немецкая?
Этот ворюга почему-то не вызывал страха. Его слова о новом порядке и моей якобы продажности даже рассмешили меня.
– Никому я с потрохами не продавалась, – продолжала я. – Это пусть проститутки продаются…
– Да ты у меня этапом в Германию пойдёшь! – взревел Мартыненко и стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнул тяжелый чернильный прибор. – Ишь, огрызаешься!
И тут открылась дверь, вошёл молодой полицай и, отстранив меня с пути, быстро подлетел к Мартыненке.
– Что? Уже едут? – левый глаз начальника полиции дернулся и закрылся.
Полицай кивнул и, наклонившись к уху начальника, что-то зашептал. Сообщение, видимо, растревожило Мартыненку. Он, побледнев, стиснул зубы.
– Что прикажете делать? – спросил молодой полицай.
– Сейчас решим, – ответил Мартыненко. – Не видишь, у меня постороннее лицо, – и сердито закричал на меня:
– Вот что, голубушка: не выйдешь завтра на работу – пеняй на себя! Забирай своих подружек и чеши подобру-поздорову. Ваша тройка будет у меня под наблюдением. Ну, пошла!
Я, как ошпаренная, выскочила в коридор, подхватила девчат под руки и потащила их к выходу.
– Ой, слава Богу, хоть он тебя не бил, – радовалась Полина. – Если б я первой пошла, то толку бы не было: разревелась бы и слова не вымолвила…
– А ты, видать, за нас постояла, – сказала Полина. – Отсюда без наказания никто ещё не уходил…
Мне стало неловко оттого, что они меня так благодарили. Неизвестно, чем бы закончился наш поход, если бы Мартыненку не отвлекли какие-то важные дела.
Я шла рядом с девчатами, но в их воркотню не вслушивалась, а на вопросы отвечала односложно: да – нет. Думала о том, что нет у меня умения приспосабливаться и, непокорная, самой себе порой вредить начинаю. Отчего-то вспомнила, как первоклассницей ходила по леваде в школу. Левадой у нас называли берег, где летом косили очерет – камыш, которым крыли крыши, а то и стены из него делали: обмазанные глиной, они были крепки и устойчивы.
По ледяной корке я дошла до середины речки, и тонкий, как стекло, лёд вдруг прогнулся и раскололся. Я, малышка, ушла в воду по пояс. Но вместо того, чтобы выкарабкаться и вернуться назад, домой, я упрямо двинулась вперёд. Благо, речка мелкая, не утонешь! И вскоре выбралась на берег, встала на пожухлую траву. На мне была шубка из овчины, вода с неё текла ручьём, но я её не сняла. Шла быстро, почти бежала, и хотя в сапожках чавкала вода, не сильно замёрзла.
В школе присела возле обогревателя, и моя кожушка стала прогреваться, пошёл из неё пар.
– Мария, а ты почему не разделась? – спросила учительница, войдя в класс. – Некультурно сидеть в классе в шубе…
– Мария Васильевна! А она вся дымится, – сказала моя соседка по парте.
Все засмеялись, а Мария Васильевна подошла ко мне:
– В чём дело? Да ты вся мокрая!
– Она чуть не утонула, – объяснили ученики. – Но домой идти не хочет, боится пропустить занятия.
Иди сейчас же домой! – сказала учительница. – Ты ведь простынешь!
Ага, – упрямо крутнула я головой. – На улице я ещё сильней простыну. Никуда не пойду…
Так и просидела четыре урока у обогревателя. Кожушка моя высохла, да так, что стала вроде как жестяная. Отец это сразу заметил:
– Где это ты шубку спекла?
– Сушилась у обогревателя, – повиноватилась я.
– Холера ты упрямая! – вскипел отец. – Что, нельзя было домой вернуться? Ишь, какая героиня! Боится занятия пропустить! Ну, смотри у меня: заболеешь – я тебе ремешком по первое число всыплю…
Но простуда обошла меня стороной. Видно, я хорошо «пропарилась» в школе.
Ночь сменяла день, и день сменял ночь, и неделя летела за неделей… Где-то далеко шла война, а у нас в селе ничего о ней не знали. Полицай Василий, правда, время от времени сообщал:
– Непобедимая германская армия снова нанесла большевикам сокрушительное поражение! Не ждите, девки, женихов с фронта. Они не вернутся!
А я верила, что мой Саша обязательно вернётся. Он, наверное, писал письма на мой общежитский адрес. Хотя – какие там письма! Он ведь знал, что город захвачен фашистами.
Я жалела, что мы не успели зарегистрироваться. Получалось, что у моей дочери нет отца. Безотцовщина. Нагулянная. Господи, как я переживала и мучилась от этого!
(И снова вырвано несколько страниц…
Первое упоминание о дочке – неожиданно и даже странно. Бабушка лишь однажды в своих записках туманно намекнула, что не только целовалась с офицером Сашей.
Бабушка, что ты скрывала? Разве так ли это уж важно – есть у ребёнка законный отец или нет? Главное: вы с моим дедом любили друг друга! Ты никогда не рассказывала мне о нём. Если я начинал тебя расспрашивать, ты отмахивалась: «Некогда лясы точить! Да и что рассказывать? Его убили на войне!» И всё, больше ничего…
Как жаль, что я никогда не видел деда Александра! Не сохранилось ни одной его фотографии. Как жаль…)
Мама радовалась внучке. И ещё она радовалась, что поскольку я теперь кормящая молодая мать, то меня не угонят в Германию. Но не тут-то было! Меня тоже погнали на медкомиссию.
– Годная, – равнодушно сказал пожилой доктор и перешёл к следующей девушке, чтобы ощупать её кожу и послушать грудную клетку.
– У меня дочка есть, – сказала я. – Второй месяц пошёл…
– Разве? – доктор недоумённо пожал плечами. – Ничего не знаю! По документам ты незамужняя…
Я решила одеться и незаметно уйти. Может, меня не хватятся?
– Куда ты? – спросила регистраторша. – Иди к столу…
А уж от этого стола я попала в группу девушек, которых повели на станцию к вагонам.
Собираясь утром на комиссию, я отказалась от узелка, собранного мамой на всякий случай. Она положила в него бельё, кофту, кое-что из продуктов. «Меня не заберут в Германию, – уверено сказала я. – В этой комиссии тоже ведь люди сидят. Понимают, что младенца без матери нельзя оставлять…» На что мама тяжело вздохнула: «Ой, доченька! Эти продажные шкуры ещё хуже немцев! Они стараются перед ними выслужиться… У них есть план по угону нашей молодёжи… И они его должны выполнить и перевыполнить!» Но я рассмеялась: «Не выдумывай, мама… С нами на комиссию пойдёт и Саша, старостин сынок. Неужели его тоже в Германию погонят? Нас там проверят, осмотрят и отпустят, вот увидишь…»
И вот я сижу на полу вагона рядом с этим Сашей.
– Если когда-нибудь вернусь домой, я убью его, гада, – мрачно сказал он. – Родного сына не мог защитить!
– А может, он договорился с управой? – предположил кто-то из нас. – Вот ты едешь с нами, все это видят, а на какой-нибудь станции тебя потихоньку назад вернут…
– Да зачем всё это?
– А чтобы упрёков не было, что сына выгородил, а других в рабство отправил…
– Ничего вы не знаете, – ответил Саша. – Этот гад свято верит, что фашисты пришли навсегда. Он мне так и сказал: попадёшь, мол, в Германию – вернёшься оттуда новым хозяином, хорошо заживёшь.
Поезд шёл быстро, и останавливался несколько раз в сутки всего на четверть часа где-нибудь на чистом перегоне. «На оправку!» – кричали русские охранники. Мы лезли под вагоны, а немцы смеялись и отворачивались.
В Перемышле выгрузились. Нас повели на дезинфекцию в баню. Снова был медосмотр. Нескольких человек отбраковали. Среди них была и моя односельчанка Маша.
Она работала в колхозе прицепщицей. Как-то ночью упала на плуг и покалечила ногу. Рана долго не заживала. По совету матери она дорогой проковыряла кожу и втихаря от нас втирала чеснок. На медкомиссии сказала, что открылась и загноилась её старая рана. Машу забраковали. Ведь фюреру нужны были здоровые, сильные рабы.
Я очень жалела, что мама вылечила мои язвы травами и какими-то мазями. Сейчас они б мне были в радость!
А наши мечты о побеге не осуществились. Как мы ни сговаривались, как ни обсуждали свои действия – всё это так и осталось мыльными пузырями.
Из Перемышля нас увезли в распределительный лагерь. В нем вечно толпились немецкие бюргеры. Пожилые люди брали себе работников из лагеря по льготе – за сыновей, воюющих на Восточном фронте.
Я нарочно вымазала лицо сажей, ходила неряхой. И никто из этих противных стариков с маслянистыми глазами так и не выбрал меня в свою прислугу. По наивности, я думала, что никому не нужных девчат отправят обратно по домам. Ну, не дура ли?
И снова нас втолкали в вагоны, и снова – дорога.
Рано утром поезд остановился.
– Шнель! Шнель! Ап!
Охранники построили нас в колонны, погнали в какой-то тоннель, откуда мы вышли на удивительно чистое асфальтированное шоссе.
– Шнель! Шнель! Стой!
Первое, что кинулось в глаза, – это сетка из колючей проволоки, натянутая по частоколу. На столбах прибиты планки, тоже затянутые «колючкой».
Вторая, внутренняя сетка, была без колючек и крепилась к столбам, на которых белели «ролики» для электропроводов. На углах высились башни. На них стояли охранники, вооружённые автоматами и пулемётами.
От этой картины мороз прошёл по коже, а сердце сжалось и превратилось в сплошную болевую точку… Ну, не знаю, где найти слова, чтобы описать тот ужас, что я пережила!
Ворота лагеря, как широкая, ненасытная пасть, заглатывала девчат и ребят партию за партией.
Листая бабушкины записки, ловлю себя на странном ощущении: будто бы читаю то, что уже откуда-то знаю. Будто бы я это когда-то писал сам под её диктовку.
«Мы писали, мы писали, наши пальчики устали…»
Откуда во мне эта усталость?
Вроде не у станка стою и не землю пашу.
Но наваливается порой такая тяжесть, свинцовая угрюмость заполняет каждую клеточку тела, в затылке холодеет, и хочется закрыть глаза, и никого и ничто не видеть. Ощущение такое: если буду противиться сонливости и отупению, то в голове взорвётся что-то тяжёлое, плотное и тревожное – этот комок боли давит изнутри на череп, и кажется: вот-вот он лопнет – как нагноившийся фурункул…
Это состояние наступает внезапно, и тогда я просто отключаюсь: сижу с открытыми глазами, уставясь в одну точку, ни о чём не думая, и если не помогает, то ложусь на диван; подушку – под голову, и, словно с кручи, срываюсь в тягучий сон, липкий как растаявшая карамель. Вероятно, муха, попавшая в сироп, испытывает то же самое. И всё же эта отключка нужна, потому что иначе не выдержишь этой гнетущей, тупой усталости.
В последнее время с трудом переношу монотонные, без эмоциональных всплесков речи, музыку, тексты, фильмы. Но отчего же уснул на фильме «Кабаре»? Я его мечтал посмотреть с тех пор, как услышал песенки Лайзы Минелли… Лет двадцать тому назад мне подарили маленькую виниловую пластинку: «Мани, мани, мани… «Кинофильм в нашей стране долго не показывали. Что-то смущало цензоров. Наверное, поведение обаятельного красавца-барона? Он соблазнил и Салли, и её друга. А может, всё проще: в фильме поднимался «еврейский» вопрос, и Кто-то Там Наверху решил, что не нужно нам такое кино, когда люди тысячами так и прут, так и ломятся из России если не в Израиль, то куда угодно, лишь бы не жить в этом дурдоме.
А теперь смотри «Кабаре» и всё, что хочешь, хоть каждый день по несколько раз. Включай видик, загружай кассету и – «Мани, мани, мани…»
Но я уснул. Помню только начало и конец фильма, а всё остальное – тяжёлый, томительный полусон…
Наверное, эта усталость передалась мне по длинной цепочке от всех тех, кто жил до меня – они выбивались из последних сил, чтобы выжить: набеги половцев, иго Золотой орды, рабство, немота и скованность, оброк и барщина, запах ладана и речи вождей, о Боги, – сотни лет томительного ожидания свободы! Усталость – в генах…
Я сидел в кресле, дремал и не видел этот фильм. «Отключка» продолжалась, наверное, долго, потому что когда я очнулся и пошёл на кухню, то увидел: эмалированный чайник почернел и дымился. Вода из него выкипела полностью.
Чертыхаясь, я поставил на конфорку турчанку и только нацелился всыпать в неё кофе, как звякнул телефон.
– Сергей Николаевич? – спросил женский голос. – Это Римма Петровна, мы к вам сегодня приезжали по факту кражи…
– Да, – тупо подтвердил я.
– В принципе, – продолжала Римма Петровна, – нужно было посылать целую бригаду, но у нас людей – раз-два, и обчёлся. Может, к вам ещё кто-то из наших сотрудников подъедет.
– Хорошо, – сказал я, чтобы хоть что-то сказать.
– Наш стажёр нашёл кое-что любопытное, – сообщила Римма Петровна, и я услышал, как она чиркнула спичкой и выдохнула дым в трубку. – Он, конечно, не ас-дактилоскопист, скорее – любитель, ну, понимаете, юноше пока интересно всё. Тем не менее, «пальчики», оставленные грабителем, есть в нашей картотеке.
– Прекрасно! Ловите его…
– Вы не знакомились недавно с каким-нибудь молодым человеком? – не обращая внимания на мою реплику, продолжала Римма Петровна. – Лет так двадцати пяти, блондин, на левой щеке круглая родинка, лицо овальное…
– Нет, не знакомился, я вообще человек мало контактный.
– Но вы – художник, – возразила Римма Петровна. – Возможно, кто-то заказывал вам работу?
– Нет. Если мне нужны деньги, я пишу портреты-пятиминутки. Прямо на улице, у входа в художественный музей…
– А-а, это там, где собирается городская тусовка? Вот, там вы и видели этого человека. Разве нет?
– Может, и видел, но не разговаривал, тем более, не давал ему ключей от своей квартиры. И потом, последний раз я был там недели две назад…
(«Уходи, – сказал Мишка. – Ты нам всю малину портишь. Договорились же: стольник с носа за портрет. А ты чё творишь? Берешь вдвое меньше…» Я усмехнулся: «Послушай, за такую работу вообще стыдно бабки брать, разве что – за бумагу и карандаш…»
Мишка насупился, поддернул носом свои круглые очки – он это классно делал: дужки держались плохо, и очки постоянно сползали на кончик носа, и тогда Мишка сморщивался и водил «рубильником» из стороны в сторону, пока его «велосипеды» не занимали привычное положение.
«Чё ты гонишь? – возмутился он и презрительно скривился: Классик сраный! Ты выше всех себя ставишь, да? Ну какого х… сюда ходишь, всю тусовку парафинишь? Сказано: стольник – значит, цену не спускай. Ты усёк наконец или ещё надо объяснять? – и выразительно кивнул в сторону тёмных аллей парка. – Вон там, в кустах, и объясним…»
Девица, которая мне позировала, уже начала тревожно поглядывать в нашу сторону. Фактуристая такая девица: ни выпуклостей,ни углублений, зато ноги чуть ли не из ушей растут, просто замечательные ноги, люкс! Я успокаивающе помахал ей: сейчас, мол, вернусь, детка. А Мишке сказал: «Извини, старик. За эту пачкотню я денег вообще бы не брал. Нужда заставляет. А во сколько я себя оцениваю – это моё дело, понял?»
«Ну-ну», – сощурился Мишка.
«Х… согну», – нагло ответил я.
А девицу я всё-таки дорисовал, эдакий весёлый шарж: голова, очень даже похожая на оригинал, и сразу – пара стройных ножек, а на полу – золотая туфелька.
«О! – девица цокнула языком. – Как интересно! Сколько я должна?»
«Нисколько, – ответил я, собирая этюдник. – Дарю! Гуд бай, дарлинг…»)
– И всё-таки постарайтесь, пожалуйста, вспомнить, – настаивала Римма Петровна. – Дело в том, что тот человек, о котором веду речь…
– Не помню. Не видел я его!
–… входит в доверие, узнает привычки нового знакомого, изготавливает дубликаты ключей и совершает кражу, – продолжала эта зануда. – Конкретное воплощение криминального сценария, конечно, отличается в деталях, но его основа одна и та же.
– Понял, – сказал я. – Однако новых знакомых у меня нет…
– Вы уверены? – Римма Петровна вздохнула, я услышал, как она снова чиркнула спичкой. – Ну что ж, сценарий, видно, изменён. И всё же, если что-то вспомните, то позвоните…
Короткие гудки в телефонной трубке совпали с тихим, но явственным шипеньем. Господи, я совсем забыл, что поставил на плиту турчанку!
Чайник сжёг. Турчанку тоже чуть не постигла та же участь. Да что ж это за напасти?
К чёрту! Выдерну телефонный штепсель из розетки… Ни с кем не хочу говорить. И слышать никого не хочу. Не получается настоящий кофе – положу в чашку растворимый. Наверное, скоро вообще придётся перейти на эрзац. Как бабушка учила? Горсть желудей, горсть сухих корней одуванчика. Обжариваешь… Интересно, масло надо лить на сковородку? Не помню… Ладно, обжариваешь – как умеешь, перемалываешь, добавляешь, если есть, муку из жареных зерён сои ( надо говорить: бобов! тоже мне, умник: соя – не горох), эту смесь заливаешь горячей водой и минуты две кипятишь. Получается бурда, смутно напоминающая плохой индийский кофе. Ещё надо умудриться «включить» фантазию на полную катушку, чтобы обдурить самого себя. Эрзац, он и есть эрзац.
Кажется, этот рецепт из той, «германской», жизни бабушки…