355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Рыбалкин » Воспоминания » Текст книги (страница 5)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:12

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Николай Рыбалкин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Ко времени боев в Сталинграде в Германский рейх уже было угнано около пяти миллионов [1] советских граждан. Попав в категорию пленных, мы с Костей Грошевым сразу же решили бежать и через день, что задумали, осуществили, но в конечном счете избежать общей участи, выпавшей на долю многих и многих десятков тысяч сталинградцев, нам не удалось. Короче говоря, отведенную нам по сценарию вождя роль заложников мы исправно выполнили, а дальше нас ожидала судьба остарбайтеров и узников фашистских лагерей.

Примечания:

[1] По официальным данным, заявленным советским представителем на Нюрнбергском процессе над главными немецкими военными преступниками, подданных Советского Союза было увезено на принудительные работы в Германию четыре миллиона девятьсот семьдесят восемь тысяч человек. Фактически цифра остарбайтеров была безусловно больше. Вернувшиеся на родину несли на себе клеймо побывавших в оккупации. Их не прописывали в городах, многие были арестованы. Сталинградец Рыбалкин, потерявший здоровье на химическом заводе, так и не смог попасть в Сталинград. В деревне он начал работать в клубе уволили, преподавал немецкий – уволили. В кампанию по борьбе с космополитизмом его избрали очередной жертвой. Только через много лет Рыбалкину удалось получить заочное образование и стать преподавателем иностранных языков (немецкого, французского и английского).

Неожиданные встречи и фортепьянные этюды.

Бывают же такие встречи. Сошла Ирка, одна из наших лагерных девчонок, с электрички на Алекеандерплац, выходит из вокзала, чтобы пересесть на трамваи, а навстречу ей спускается по лестнице её родной брат Денис. Из дому, из Орла, их увезли в Германию в одном эшелоне, но на берлинском распределителе брата взяли на одну фабрику, а сестру на другую. Несколько месяцев по воскресеньям Ирка, взяв с собой землячку Катю, отправлялась на розыски брата. Но как среда сотен больших и малых лагерей, разбросанных по огромному городу ж часто упрятанных на заводских задворках, как найти тот единственный, где находился ее Денис? Девчонки уже совсем отчаялись в безрезультатных поисках и были близки к тому, чтобы оставить их – и вот эта неожиданная встреча на станции метро в центре города

Ежа тетя Паша, моя землячка, приходит в один вновь разведанный лагерь, заходит в барак, и вдруг кто-то бросается ей на шею, стискивает в объятьях, целует, и только когда этот кто-то отпускает её, тетя Паша узнает свою близкую подругу Груню Гусеву, с которой они дома вместе работали на "Баррикадах". Расстались в Сталинграде под бомбежкой, а встретились в фашистском остлагере в Берлине.

Таким встречам и радовались и дивились, хотя если разобраться, то ничего невероятного в них не было, ведь таких встреч искали. Выйдя в город и увидев на улице русского – а своих русских мы узнавали безошибочно, – мы обязательно здоровались и расспрашивали, кто откуда. В центре города ходили по одним и тем же площадям и улицам. Поэтому чего же удивительного, что кому-то повезло встретиться с близким человеком, как встретилась Ирка с братом или тетя Паша с подругой, хотя искала последняя не подругу, а дочь Валентину, с которой ее тоже насильно разлучили на распределительном пункте.

Произошла и у меня такая нечаянная встреча. Тоже совершенно неожиданная, тем более, что случилась она в одно из тех воскресений, когда комендант в очередной раз не выпустил нас в город. Эту понравившуюся ему меру наказания он, однажды применив, практиковал потом по разным поводам. На сей раз предлогом послужила какая-то банка со спиртом, найденная будто вахманом при шмоне в лагерном бункере. Кто эту банку оставил там, да и существовала ли она на самом деле, было неизвестно, но комендант, раздраженный и злой, вызвал в субботу старост мужских штуб к себе в кабинет, обругал их дикарями, пьяницами и объявил, что мужчин завтра в город он не выпустит. "Довольно с вас и вшивых бараков", бросил он. Мужики однако истинную причину комендантского раздражения и гнева увидели в другом. Накануне мой французский напарник Роже Топар, регулярно передававший мне сообщения французского радио из Алжира, рассказал, что на русском фронте произошла грандиознейшая танковая битва. В сражении участвовали, конечно, не только танки, но то, что Топар услышал о танках, его особенно поразило. Он потрясал кулаками и рычал, передавая мне ярость и ожесточенность, с какой более тысячи бронированных машин, брошенных с обеих сторон, ревя моторами и грохая из пушек, устремились вперед, сошлись и, скрежеща гусеницами, наезжали друг на друга. "О Никола, такого еще в мире никогда не было" восклицал Роже. В результате немцы ретировались, а Красная Армия освободила несколько городов. Всех названий Топар не помнил, но Орел и Харьков, родные города знакомых ему русских девчонок, работавших в соседнем цехе, он запомнил точно. Эту новость я там же, на фабрике, передал Ефиму с Генчиком и Жене-харьковчанке, и к вечеру она стала известна уже всему лагерю. Харьковчанки и ликовали и плакали. "Город наш освободили, а мы здесь." А мужики понимающе переглядывались: продвигаются наши, продвигаются, хотя и не так скоро, как хотелось бы. И злое настроение коменданта прямо связывали с неудачами немцев на фронте.

Лишив мужчин выхода в город, комендант тем самым лишил их возможности хоть раз в неделю набить живот тем ослизлым картофельным салатом, который в берлинских пивных можно было заказать вместе с пивом или лимонадом. Единственное из съестного, что продавалось без карточек.

Я этот холодный, кисловатый салат, как и лагерную брюкву, из-за появившихся у меня некоторое время назад болей в желудке есть избегал, но выйти в город мне тоже было нужно. В одной знакомой пивной на соседней улице, где имели обыкновение собираться бельгийцы, мне в обмен на мыло, которое мы с моим французом Роже научились делать на фабрике, обещали принести булку хлеба.

Однако женщин в город выпустили, и тётя Паша, отправляясь в очередной обход лагерей в поисках Валентины, взяла с собой и моё мыло в расчете при случае обменять его если не на хлеб, то на десяток картошек для супа.

А я и мои товарищи, коли в город нас не выпустили, решили заняться банными делами. Что еще в лагере можно было придумать лучше? Налить в деревянную кадушку ведра два кипятку, разбавить его холодной струей из шланга и, сбросив с себя пропитанные фабричными испарениями шмотки, погрузиться по горло в парную воду. Классное удовольствие, ради которого еще надо было поработать.

Пока мы, разбив фанерные бочки из-под красителей, приготовили дрова и раздули в топке огонь, пока нагрели воду, а потом долго отпаривались в кадушках, прошло, наверно, довольно много времени, потому что вскоре после того, как я вернулся в свой барак, ко мне пришла уже вернувшаяся в лагерь тетя Паша.

– Слушай, Николай, там тебя за воротами одна наша сталинградская девчонка дожидается.

– Что? Девчонка? Меня?

– Ну, тебя. Две они там стоят, я с ними вместе от шоколадной фабрики шла. Спрашивают: у вас сталинградские есть? С Баррикад? Я говорю: есть. А эта черненькая, как твою фамилию услыхала, так у нее глаза и засветились. Она с тобой в одном классе училась. Юлей зовут.

– Юля? Была у нас такая, дочка нашей же учительницы. Но они вообще-то из Ленинграда, а к нам уже зимой в сорок втором приехали.

– Этого не знаю, не говорила, но все твои приметы назвала. Такой, говорит, смугловатый, теперь шестнадцать лет, у Сорока домиков жил. Беги, а то у них времени мало.

Я выбежал из барака. "Неужели Юля?"

У ворот за сеткой забора стояли две девчонки, одна высокая, крупная, с широким лицом, другая – тоненькая, аккуратно повязанная темным с красными разводами легкие шарфом. "Эта?" – устремил я глаза на тоненькую. Девчонка скользнула по мне взглядом и отвела его в сторону. Я в неуверенности замедлил шаги. Но в следующее мгновение в темных глазах девушки блеснуло оживление, и бледное лицо ее осветила улыбка. Да, это была она, Юля. Её и глаза, и улыбка, но все как-то неуловимо изменившееся, словно передо мной стояла не та Юлейка, которую я знал год назад, а похожая на неё другая девчонка.

– Здравствуй, Коля! – сказала она, коснувшись руками разделявшей нас решетки. – Я тебя не сразу узнала. Ты так изменился.

– И ты тоже. Но как ты оказалась здесь? Я считал, что вы с Ольгой Михайловной ушли за Волгу. Юля, отвернув на миг наполнившиеся влагой глаза, покачала головой.

– Но Ольга Михайловна тоже с тобой?

Две непослушные слезинки всё-таки скатились по её щекам, она смахнула их кончиками пальцев.

– Нет, Коленька, маму я потеряла. В ту бомбежку, помнишь? Когда мы с тобой на острове встретились. Боюсь так думать, но ее, наверно, уже нет. Она тогда в центр города поехала и не вернулась. Мы с бабушкой ждали ее, искали, из-за этого и на переправу идти всё откладывали. Думали: уйдем, а она вернется и не найдет нас. И дождались, что немцы поселок заняли. А потом нас и с бабушкой разбили. Меня сюда увезли, а она в Белой Калитве осталась.

– Вот, значит, как. А я-то думал...

Мне вдруг стало неловко, что за всё время бомбежки там, у нас дома, я ни разу не навестил её, хотя ведь было однажды недолгое затишье, когда я сбегал к Ваське Чанскому и Ване Щеглову, тоже нашим одноклассникам. А к Юле из-за своей дурацкой стеснительности не добежал, не хотелось показаться навязчивым, у нас же была вроде только школьная дружба.

– Но слушай, Юля, – посмотрел я в её большие, карие глаза, – а почему ты про Ольгу Михайловну так думаешь? Её, конечно, могло серьёзно ранить, но кто-то подобрал, отправили в госпиталь, а потом за Волгу.

– Да, конечно, – грустно улыбнулась Юля. – Иногда я тоже так говорю себе. А сегодня даже о ней здесь, в соседнем с вами лагере, спрашивала. Но ладно, как у тебя-то получилось? С кем ты здесь?

Я в нескольких словах передал, как разлучился с матерью и как оказался в этом лагере.

Юлина подруга, деликатно сказав, что подождет её у сквера на трамвайном кольце, тихо пошла вдоль лагерного забора.

– Я сейчас, Таня, сейчас, – просительно отозвалась Юля, по её липу скользнула тень тревоги. – Но слушай, Коля, эта тетя, с которой мы, пришли сюда, сказала, что ты болеешь. Что с тобой?

– Да с желудком что-то. Знаешь, Юля, я вижу, вы торопитесь, ты скажи, где ты живешь, и я в воскресенье, как только нас выпустят, найду тебя.

– Мы живем за городом, у бауэра, такой решетки у него нет, но сторожит он нас, как настоящий тюремщик. В восемь вечера запирает на замок, а если опоздаешь, то сажает в чулан.

Таня, дойдя до сквера, перешла на другую сторону улицы и, дожидаясь Юлю, остановилась на углу.

– Извини, Коля, нам надо ехать. А то темный чулан, это у нас ещё не самое худшее.

– Но ты скажи адрес, я приеду.

– На автобусе здесь недалеко, только я сама приеду к тебе. Теперь я знаю, где ты, обязательно приеду. – Юля дотронулась до моих пальцев, просунутых сквозь ячейки решётки, за которую я держался рукой, прощально кивнула и побежала догонять уже исчезнувшую за углом подругу.

Постояв у забора, я побрел в барак. Сейчас мне хотелось бы побыть где-нибудь одному, но это было невозможно. Лагерник, отделившийся от всех и одиноко стоявший где-то у забора или посреди двора, невольно привлекал к себе ещё большее внимание. Побыть наедине с собой здесь можно было только в гуще людей.

Встреча здорово взбудоражила меня. Юлины большие, темные глаза как бы продолжали стоять передо мной. Большие, тревожные и затаенно-печальные. Это выражение скрытой боли я замечал в ней и тогда, в школе, когда они приехали к нам из блокадного Ленинграда, где у нее умер отец и ещё кто-то из родственников. А теперь она потеряла и мать, и то прежнее затаённое проступило в ней теперь еще заметнее. Но сейчас в ней появилось и что-то еще, какая-то внутренняя напряженность, словно её томил некий страх, которому она усиленно сопротивлялась. Но чего именно она боялась? Своего надзирателя-хозяина? Или чего-то ещё?

Ночью, после отбоя, я долго не спал, вспомнились опять мать с сестренкой, отец, а когда заснул, то привиделся сон, который потом еще не раз в разных вариациях повторялся. Будто пробрался ко мне в лагерь с группой разведчиков отец, хотя в действительности отец в армии был не разведчиком, а сапером, пробрался, нашел меня и говорит: "Пошли". Ему стало точно известно, что я заболел, и вот он пришел выручить меня и доставить в наш советский госпиталь. "А как же другие? – спрашиваю я. – У меня здесь товарищи, Юля". "Всех мы взять не можем, говорит отец, нас здесь только трое, и за нами по следу идут эсэсовцы". – "Но Юля в опасности". – "Ладно, Юлю возьми" согласился отец, и я уже было бросаюсь бежать, чтобы найти тот дом бауэра, где Юлин хозяин держит её в тёмном чулане, но тут из мрака ночи появляются упомянутые эсэсовцы, раздаются выстрелы, разведчики прикрывают отход, а мы с отцом кидаемся за барак, падаем и подползаем под проволоку забора. Заборов почему-то много, мы подползаем под одну проволочную стенку, вторую, третью, снова трещат очереди автоматов, и жгучая боль пронзает мне живот. "Такое ранение – конец", думаю я, и зажимаю рану ладонью, чтобы хоть немного унять боль. С этой болью я и проснулся, не сразу поняв, где я и что со мной, пока не сообразил, что отец, Юля и эсэсовцы – всего лишь сновидение. Но резь в животе была настоящей, это у меня болел желудок. Я покрутился на одном боку, перевернулся на другой, но резь не проходила. Тогда я спустился вниз, вышел на двор, где yжe было похоже на раннее утро. Из приоткрытой двери кухни пробивалась полоска электрического света. Я взял из стоявшего возле бункера штабеля ящиков пустую бутылку из-под лимонада и попросил дежурившую на кухне девчонку налить в неё горячей воды. Вернувшись в барак и снова забравшись на свою верхотуру, я прижал горячую бутылку к животу.

К общему лагерному подъему острые боли в желудке на какое-то время сникли, ушли. А все тревоги фантастического сна остались.

В положении остарбайтера тревожного было более чем предостаточно.

В декабре прошлого года мы собственными глазами видели, как нацисты управились с берлинскими евреями, со своими же гражданами, как посадили их в огромные черные автофургоны и увезли в какой-то таинственный концлагерь Аушвиц, из которого, как сказал мне потом мастер Швейке, люди не возвращаются. И отправили только за то, что евреи, по расистской идеологии, были неарийского происхождения. А мы тоже были неарийцы, унтерменши, недочеловеки. Да к тому же еще и "осты", зараженные бациллами коммунизма. Так сказать, виноватые вдвойне. Оставлять таких на земле германский фашизм не собирался. Временно, пока рейх нуждается в рабочем быдле, он этих "остов" до какого-то момента терпит, но только до какого-то момента.

Или эти постоянные бомбежки. Начавшиеся в марте налеты на Берлин осенью продолжились с такой отменной регулярностью, что редкий день или ночь проходили без сирен, пальбы зениток и грохота бомб. После каждого выхода в город кто-нибудь из солагерников обязательно приносил известие то об одном разбомбленном лагере, то о другом. Мы пока отделались только тем, что от зажигалок сгорел наш сталинградский барак, а из других арбайтслагерей приходили известия совершенно трагические. Как в случае с Иринкиным братом Денисом, которого она так долго искала, нашла, а потом через месяц, отправившись к нему в район Веддинга, где он находился в лагере при какой-то металлической фабрике, Ирка вдруг узнала, что брата она снова потеряла, но теперь уже навсегда. Застигнутые бомбёжкой на работе Денис и другие русские, бельгийцы, немцы – всего около семидесяти человек – укрылись в подвале пятиэтажного фабричного корпуса. Но от прямого попадания мощной фугаски все здание от верхнего этажа до нижнего рухнуло и всех сидевших в подвале похоронило под собой. До их трупов добрались только через восемь дней. По надписям, оставленным на стене убежища, узнали, что замурованные погибли не сразу, какое-то время ещё были живы, а потом умерли от недостатка воздуха. Задохнулись.

А эта химическая, отравлявшая нас своими ядами фабрика, на которой мы гибли с раннего утра до позднего вечера. И этот вечно сосущий под ложечкой голод.

Вторая зима из трёх, проведенных в Германии, отпечаталась в памяти как самая долгая и тягостная. Воскресные вылазки за салатом всё чаще оканчивались неудачей. В городе всё меньше оставалось пивных, где можно было получить этот дежурный деликатес военного времени. А скоро он и совсем исчез.

Постоянное голодание, ядовитое зловоние фабрики, не оставлявшее тебя и в лагере, промозглая зима, простуды, ночные бункерные бдения в бомбежки всё это изнуряло, накапливалось раздражением, злостью и нередко прорывалось в бараках ссорами, руганью, а то и драками.

Никто особенно не удивился, когда в украинском бараке молодые хлопцы отколотили некоего приблатненного Миху из их же штубы за то, что он стащил у соседа полпайки хлеба, которую тот оставил в шкафу на утро.

А меня в ту зиму и особенно весной, кроме всего прочего, донимали ещё и эти жестокие боли под ложечкой. Ночью в лагере с ними ещё как-то удавалось справляться с помощью горячей бутылки, а днем на фабрике приходилось совсем худо. Мастер Швенке как человек наблюдательный это сразу заметил и, подробно расспросив о характере болей, совершенно уверенно определил, что это у меня язва желудка – по-немецки "гешвюр", и добавил, что у него тоже есть такое приобретение и он-то знает, какая это мучительная штука. "После обеда останься в бараке, – сказал он. – Если комендант спросит, почему не на работе, скажи, что это я, мастер, отпустил тебя". Так я и сделал, но на другой день, помня о случае со Степаном-белорусом, снова потащился на фабрику. Степан вместе с женой и двумя детьми занимали место в семейном отсеке барака, по ночам его мучил кашель, одна кухонная особа, жившая в соседней штубе, донесла об этом коменданту, а тот вместе с врачом, осуществлявшим санитарный надзор, отправил его в специальный больничный лагерь в Бухе, в пригороде Берлина, а когда Ганна, жена Степана, дня через два робко спросила у коменданта про своего мужа, то в ответ услышала, что у него обнаружился туберкулез, и он уже умер. Причину столь скороспешной смерти в лагере все поняли и серьезно болеть остерегались. А я тем более, так как весной у меня к зловредной "гешвюр" прибавился еще и кашель. Безопасно кранковать можно было только сославшись на какую-нибудь случившуюся травму. Поэтому когда на фабрике мне накатилась на ступню пятисоткилограммовая железная бочка и раздавила пальцы, я почти обрадовался: около двух недель пролежал в бараке. А потом, чтобы продлить этот лазарет, я уже сам придумал маскировочную травму. Порезав ладонь об острый край бидона, я приложил к ране тряпку, щедро смоченную в крепком растворе каустика. На другой день рука распухла и покраснела как кусок сырой говядины. Я показал ее коменданту и опять долго валялся на своей верхотуре, время от времени растравляя рану. Однако язвенное обострение не проходило, и я здорово залежался. Какое-то время ничего не ел, сперва из-за болей, а потом уже навалилось такое состояние, что ничего не хотелось, только бы не терзали эти чертовские боли и только бы тебя не трогали. И вот тогда ко мне пришли сначала тётя Паша с миской картофельного супа, приготовленного на электроплитке, одолженной на часок у девчонок на кухне, потом француз Роже, с которым мастер Швенке передал пакетик с лекарством из своего запаса и полфунта сливочного масла, которое его фрау удалось купить по фальшивой продовольственной карточке, сброшенной с английского самолета. А пару дней спустя староста штубы Алексей, с которым у меня были дружеские отношения, заглянув в очередной раз в мой угол, сказал: "Знаешь, я все-таки боюсь, как бы они не отправили тебя по той дорожке, по какой отправили Степана. И сегодня я упросил коменданта, чтобы он хотя бы на время освободил тебя от фабрики и послал в огородную бригаду. Твой мастер Швенке редкий человек, хороший, но цех, в котором вы с ним работаете, гиблое место, ты отравился там. А в огородной бригаде ты хоть на воздухе побудешь. С Иваном-огородником я тоже договорился".

Ладно, спасибо, сказал я им всем – и Алексею с тетей Пашей, и французу Poже, и Паулю Швенке с его доброй и смелой фрау.

Один из двух участков плантации, куда меня на другой день послал комендант вместе с группой привезенных недавно белорусских крестьянок, находился километрах в двух от лагеря, рядом с загородным фабричным складом бочек с лаками. На ходьбу туда и обратно да еще дважды в день мы затрачивали добрую половину рабочего времени. И одно это уже было заметным облегчением. Не говоря о том, что и остальную часть дня мы, пользуясь в первое время отсутствием начальства, больше отогревались на теплом весеннем солнце, чем вскапывали поле. И воздух здесь после фабрики казался изумительно чистым. В общем, поначалу огородная бригада для меня послужила как бы тем уступом на краю пропасти, за который сорвавшемуся с крутой тропы путнику удалось зацепиться. Зацепиться, чтобы передохнуть и снова карабкаться. Через пару недель я почувствовал себя лучше, а потом и довольно окрепшим, чтобы расстаться с плантацией, потому как я уже понял, что долго я здесь не задержусь. Мне ужасно не понравился числившийся в этой группе старшим сорокапятилетний Иван Тарасенко. Бывший колхозный бригадир из днепропетровской деревни, наловчившийся командовать колхозными бабами, он и здесь, в Германии, всячески помыкал несчастными белорусками, сваливая на них всю самую тяжелую земляную работу, сам же, изображая из себя классного агронома, за лопату не брался. Грузный, с узкими щелками глаз на рыхлом, заплывшем лице он был до того мне неприятен, что я, наверно, только из-за него уже через неделю сбежал бы из этой бригады, если бы не ожидавшие меня на фабрике ядовитые красители и Алексей, настаивавший, чтобы я не торопился уходить с плантации. А потом на моем горизонте снова появилась Юля, и меня целиком захватили уже другие события.

После той короткой встречи в прошлом году Юля надолго исчезла. Скупо упомянув, что живет у бауэра, но где именно, не сказала, пообещала скоро сама приехать и не приехала. Правда, в одно из воскресений в декабре, когда я вечером вернулся из города в барак, мужики мне передали, что днем меня спрашивала и поджидала у ворот какая-то девчонка. По их описанию это могла быть Юля, но полной уверенности у меня в этом не было. Я ждал её всю осень, зиму. И вот когда я уже начал думать, что с ней, наверно, произошло что-то непоправимое, и мы уже никогда не встретимся, она вдруг, как в сказке, внезапно появилась.

В то воскресенье ворота лагеря открыли с утра, и я, сходив к Роже Топару в его общежитие по делам нашего мыльного гешефта, возвращался обратно. Вышел на Густавштрассе и тут увидел опять на другой стороне улицы уже не раз прогуливавшуюся здесь тоненькую юную немку с двумя гигантскими рыжими сенбернарами. Ухоженные, с лоснившейся шерстью собаки на поводке были такими, необычайно огромными, что не обратить на них внимания, а вместе с ними и на их белокурую, пышноволосую хозяйку было просто невозможно. А за этой девушкой из какой-то явно аристократической семьи, нагоняя её, шла другая в такой же белоснежной блузе и с такими же пышно рассыпанными по плечам локонами, только не светлыми, а темными. Я уже готов был подумать, что это две подруги, как неожиданно в черненькой узнал Юлю. Я перебежал улицу и встал на её пути. Юля, чуть не столкнувшись со мной, вскинула на меня испуганный взгляд, затем с облегчением перевела дыхание и улыбнулась.

– Ты ко мне? – спросил я. – Ну конечно, спрашиваешь! Здравствуй!

– Здравствуй! Ты куда пропала? И следов не оставила.

– Я не пропала, – тряхнула головой Юля. – Вот появилась. И сегодня, если не прогонишь, на целый день. – Юля опять улыбнулась.

– Ну что ты говоришь! Я тебя ждал. Думал, с тобой что-нибудь случилось. Ты болела?

– Было, но не в этом дело. Я тебе обо всем расскажу. Здесь есть такое место, чтоб можно было спокойно побродить?

Я провёл Юлю через Гамбургерплац на улицу, идущую от нашего лагеря к парку Вайссензее. Здесь между высокой кирпичной стеной кладбища с одной стороны и порядком домов с другой тянулась длинная аллея под старыми каштанами, тихая и совершенно безлюдная.

– Где ты живешь-то? – спросил я. – А то опять исчезнешь, и я опять не буду знать, где тебя найти.

– Но я к тебе приезжала.

– Значит, все-таки это была ты? Мне говорили о какой-то девчонке.

– Да? Ну хорошо, что хоть сказали. А живу я в Шёнесдорфе.

– По названию деревня, а где это?

– По названию да, но это, собственно, пригород Берлина. Недалеко отсюда.

– И действительно красивое место, что называется Шёнесдорф?

– Ну, немцы любят всем своим восторгаться. У них всё "шён": Шёнерланд, Шёнефельд, Шёнесдорф.

– Да, таких названий здесь много: Шёнхаузен, Шёнхолц, Шёнеберг... Юля изучающе заглянула мне в лицо,

– Знаешь, Коля, мне к тебе нужно немного привыкнуть, ты все-таки изменился. Будто тот же Коляджамбу и немножко не тот. Как ты себя чувствуешь?

– Да ничего. А что все-таки случилось у тебя?

– Случилось? Да нет, пока, не случилось. Просто Циппель нас никуда не выпускает.

– Циппель – это хозяин, бауэр?

– Да, он бауэр, даже преуспевающий. У него пятнадцать коров, лошади, посевы, овощи. Двух батраков имеет. Пивную содержит. Да еще сдает фабрике, на которой мы работаем, сарай под наше жилье, и он же наш комендант. Как говорит Татьяна, хватает и руками и ногами.

– Значит, бауэр и одновременно ваш комендант?

– Да.

– Нацист?

– Ну конечно, иначе как бы он это комендантство получил? А оно очень выгодно. За ним он от фронта прячется да еще использует нас как бесплатную рабсилу.

– А сколько вас?

– Тридцать девчонок. Шесть дней работаем на фабрике, а в воскресенье на него. Всё прошлое лето занимались прополкой. Осенью копали картошку, брюкву. Да ещё посылает чистить коровники. И Брунгилъда его тоже по субботам несколько девчонок берёт – пивную убираем и в комнатах. А вечером он пересчитывает нас и запирает на замок.

– Да, деловой у вас хозяин.

– Ещё какой! Вчера пришел запирать, а одной не хватает. Даша, она из Винницы, вышла на полчаса к одному парню, земляку, и опоздала. Так этот Циппелъ сел в штубе за стол, дождался, когда она пришла, и при всех избил ее. Чтобы другие боялись.

– Ничего себе тип. Но сегодня все-таки отпустил вас?

– Ты думаешь? С утра повёз всех в поле. Остались только эта Даша, сказалась больной, и мы с Татьяной, сегодня наша с ней очередь штубу убирать. А Татьяна меня отпустила. Так что ты не обижайся, пожалуйста, что осенью я не приехала.

– Ну ещё чего! Я ж понимаю.

Мы прошли каштановую аллею и свернули налево, к парку.

– А что за фабрика, где вы работаете?

– Швейная. Там есть и ткацкий цех и ещё, который тряпье перерабатывает, но в основном швейная. Солдатские телогрейки изготовляет и ещё что-то. Мы ведь каждая делаем только какую-то деталь, а для чего она, не знаем. Там еще немки работают, полячки, французы.

– Значит, большая фабрика?

– Да, довольно-таки. Двухэтажное, старое здание с пристройкой.

Миновав квартал жилых, многоквартирных домов, мы зашли в парк, постепенно спускавшийся к озеру. Здесь русским гулять не разрешалось. Я отпорол свой "ост", а у Юли на блузке знака не было. Без "остов", этих прямых обозначений национальности, нас с ней вполне можно было принять за французов: оба мы были смугловатые, темноволосые, а я к тому же свои вихры, собираясь утром к Топару, на французский манер смазал для блеска парафинолем.

– Если появится шупо, то перекинемся парой слов по-французски, – сказал я.

– Это можно. Попасть в полицию я бы не хотела. Циппели меня спасать не будут

– А хозяйка, эта Брунгильда, тоже вредная?

– Еще, может, вреднее, чем он, хотя с кулаками пока не бросается. Но нам с Татьяной она с самого начала зубы показала.

– За что?

– А, был случай. Когда мы к ним попали, она спросила, кто из нас говорит по-немецки. Все промолчали. Девчонки действительно языка не знают, а мы с Татьяной не признались: очень нужно было с ними объясняться. А потом одна у нас там сильно заболела. Ну, Татьяна – она у нас самая смелая – пошла к Циппелю и на хорошем немецком прямо потребовала, чтобы он вызвал врача. Припугнула его непонятной болезнью, что, мол, может, это тифус. А когда врач приехал, Татьяна куда-то вышла, и переводить пришлось мне. В общем, обе засветились. Так Брунгильда после завела нас в пивной зал и набросилась: "Вы кто, шпионки? Почему скрывали, что знаете немецкий? Хотите, чтобы вами гестапо занялось?" Хорошо еще, что Циппель зашел и вмешался. "Ладно, говорит, оставь их. Я сам разберусь". Он-то больше на кулак полагается.

– А она, значит, на гестапо? Тоже нацистка?

– Так арийка же. Некоторым человекоподобным это льстит. Ладно, ну их к шуту, давай лучше о чём-нибудь другом.

Мы подошли к озеру. Гуляющих в парке оказалось совсем немного. Стайка длинноногих девчонок школьного возраста, несколько старух с детьми на скамейках и прогуливающаяся по дорожке пара, молодая женщина и военный с костылем, старательно учившийся ходить на протезе. На озере плавало несколько лодок и сидевшие в них рядом с взрослыми девушками немчата-подростки озорно перекликались друг с другом.

– Слушай, Коля, а где Шура Черенков? Вы же с ним, кажется, рядом жили? – спросила Юля.

На мысль о Черенкове ее, по-видимому, навела эта резвящаяся на озере немчура. Вспомнила, как мы тогда, Шурка, она, я и Валерка Першин, тоже вот так резвились на Волге. Но то воскресенье закончилось бомбежкой и связалось с событиями, к которым мне её возвращать не хотелось. Её бы сейчас чем-нибудь развлечь, подумал я. Но чем? Повезти в этот чинный и скучный Тиргартен с его парадными статуями всяких там курфюрстов и канцлеров? Или в этот открытый для всех на Унтер-ден-Линден музей, где они демонстрируют гордость германской нации, оружие всех времён, в том числе и бомбы, какие они сбрасывали на нас в нашем городе? Не очень-то большое удовольствие.

Юля тронула меня за руку.

– Ты чего молчишь? Я спросила у тебя про Черенкова.

– А чего сказать? Что вспомнила про Шурея, ты молодец, он был хороший парень. Но его уже нет.

– Да? – Юля, идя рядом, снова заглянула мне в лицо. – Как это случилось?

– А ещё там, дома. Прямое попадание... Слушай, Юля, я знаю здесь одну киношку, куда мы как "Французы" вполне можем пройти.

– Это опять маскироваться? Не хочу. Мне надоело бояться, Коля. Пойдем просто так, куда-нибудь.

Мы обогнули озеро. Небольшое, почти совершенно круглое, с лодочной станцией и мостками, оно было такое окультуренное, с такими выровненными, сглаженными берегами, что скорее походило на искусственно сооруженный бассейн, чем на озеро. Сразу за ним был лестничный подъём на проспект с многоэтажными домами, трамвайной линией и автострадой. Собственно, это была центральная часть Вайсеензее. Я предложил Юле зайти в пивную, где мы с Ефимом и Олегом однажды ели салат. Теперь здесь салат не давали, однако тёмное сладкое пиво получить было можно. Но Юлейка опять отрицательно покачала головой. Тогда мне пришла мысль, куда ее повезти. Мы прошли до Антонплаца, и тут, взяв Юлю за руку, я вскочил вместе с ней в подошедший к остановке трамвай, идущий в центр города.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю