Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Николай Рыбалкин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Ну! Тут на неделю думаю растянуть, и то рада.
– Нет, каша хорошая, – повторил Павел.
Я взглянул на Павла и подумал, как он неузнаваемо изменился. Еще недавно я знал его здоровым жизнерадостным человеком. Он работал на заводе, учился в вечернем техникуме, любил возиться со своими сынами-двойняшками и еще ухитрялся заниматься спортом. Одно время мы с ним вместе ходили в легкоатлетическую секцию общества "Зенит", он во взрослую группу, а я в детскую. В первые дни войны Павла взяли на фронт, а через несколько месяцев он вернулся домой с осколком мины в легком и совсем глухой от контузии. Теперь, сильно похудевший, страдающий одышкой, с мешками под глазами, он стал похож на старика, хотя ему не было и тридцати лет.
– Пойдем, – кивнул мне Павел.
Мы вышли за поселок. У Разгуляевки и слева от нее, за бугром, опять грохотало, только сегодня опять ближе, чем накануне.
Сокращая путь, мы пошли небольшой дорогой, а взяли левее, по малохоженой тропе. Миновали полоску молодых лесопосадок, перелезли через проходивший по балке противотанковый ров, вошли во вторую полосу озеленения, и тут неожиданно позади нас раздался резкий всполошный окрик:
– Стой! Стой!
Я дернул Павла за плечо и обернулся. По лесопосадке, махая рукой, к нам бежал солдат.
– Стой! Стой! Ни с места!
Что такое? Мы опять остановились. Солдат, очень рассерженный, подошел вплотную и приказал:
– Идите за мной! Ни шагу в сторону!
Мы послушно пошли за солдатом. Судя по его всполошному окрику, мы зашли на участок, куда нам заходить было не только не положено, но и опасно.
Спускаясь обратно в балку, я посмотрел по сторонам и только теперь заметил стоявшую за кустами тальника зеленую повозку, распряженных лошадей и еще двух красноармейцев, возившихся возле штабеля каких-то прикрытых брезентом ящиков.
Солдат вывел нас к противотанковому рву и уже спокойно спросил:
– Куда идете?
– Да вон туда, на просо, – показал я рукой. – Вчера я туда ходил и никто меня не останавливал.
– Вчера ходил, а сегодня нельзя. Идите назад.
Павел, внимательно наблюдавший за солдатом, молча показал мне взглядом: пошли.
Мы вылезли из балки и поднялись на пригорок.
– Ты понял, на что мы напоролись? – обернулся ко мне Павел.
Я кивнул головой: да.
– Минное заграждение. Чуть они нас не проморгали. Пойдем по дороге.
Между молодыми кленами и кустами маслёны мы вышли на дорогу и, спустившись по ней, снова пересекли балку у изгиба Мечетки. Теперь я был внимательнее и заметил, что балка и здесь не пуста. Справа, немного в стороне от дороги, под желтеющими вербами стояли армейские повозки и кухня.
В стороне Разгуляевки опять загрохотали раскатистые взрывы.
– Ты смотри, где они уже пашут, – сказал я, когда мы вышли за полосу озеленения.
Павел, следивший за движением моего лица, посмотрел на взметнувшиеся за железной дорогой султаны пыли.
– Наши окопы бомбят. "Юнкерсы", штурмовики.
Бомбили совсем близко. Когда штурмовики выходили из пике, показывая брюхо и желтые на концах обрубленные крылья с черными крестами, они переваливали через полотно железной дороги и разворачивались всего в нескольких сотнях метров от нас.
На просяном поле никого не было. И проса тоже не было, все подобрали, наверно, еще вчера.
Павел изучающе посмотрел на железнодорожную насыпь с редеющей за ней полоской пыли, потом повернулся ко мне.
– Пойдем? – предложил он, кивнув в сторону насыпи.
Я понял. Он показывал на видневшиеся за насыпью товарные вагоны на линии. Откуда, я слышал, вчера кое-кто из нашего поселка принес оклунки зерна. Говорили, что набирали из горящих вагонов.
– Но там опасно, так что решай. Мне-то хоть умри, а иди: дома совсем нечего жевать.
– Пойдем, – сказал я.
Отбомбившиеся самолеты скрывались за бугром. За насыпью захлопали разрывы мин.
Мы сошли с дороги и по шуршащему под ногами жнивью пошли напрямую к насыпи.
Мины продолжали грохать. Некоторые рвутся у самого полотна. Я настороженно прислушиваюсь. Павел внимательно глядит то вперед, то на небо, то на меня. Лишенный возможности ориентироваться по слуху, он старается возместить этот недостаток зрительными наблюдениями.
Поросшая редкими кустарниками железнодорожная насыпь вблизи оказывается не такой безлюдной, какой она выглядела издали. На всем видимом протяжении она изрыта окопами, и в родном из них, справа от нас, метрах в сорока, под кустами шиповника мы замечаем двух военных. Голова одного в пилотке то появляется, то исчезает за бровкой окопа, другой, в фуражке, по-видимому, командир, смотрит в бинокль в сторону Разгуляевки.
И тут я опять слышу гул фашистских самолетов. Они появляются с юга и идут на нас. Глаза невольно шарят по земле в поисках места, где можно спрятаться. Прямо перед нами вдоль полотна, связывая между собой окопы и щель с бревенчатым накатом, тянется узкая траншея. Возле щели, свесив ноги в траншею, сидит молодой загорелый красноармеец с винтовкой.
Бомбардировщики делают небольшой разворот в сторону Разгуляевки и гуськом, один за одним, как хищные горбоносые птицы, устремляются к земле. Завыли их сирены. Грохают взрывы, над видневшейся невдалеке станцией и левее от нее, на пригорке вскидываются фонтаны земли и дыма.
А в небе напротив нас уже плывет другая стая штурмовиков. И эти, кажется, не собираются сворачивать на станцию. Красноармеец, я вижу, уже спустился в траншею. Мы подались к нему и тоже спрыгнули в траншею. Самолеты продолжают летать прямо над нами. Теперь их бомбы, если они их сбросят, для нас не опасны, упадут где-то дальше. Но штурмовики не бросают бомб, они делают над нами разворот и уходят по кругу для нового захода.
– Теперь будут кружить, сволочи, – ругается красноармеец и сплевывает на бруствер. – Какой день уже душу выматывают.
– А ты что здесь, охраняешь? – спрашивает его Павел, показывая взглядом на стоявшие перед нами составы товарных вагонов.
– Да, стою тут как дурак
– Почему дурак? – стараюсь я поддержать разговор.
– А потому что приходят сюда такие, как вы, с мешками, а я должен отгонять вас. Вчера ни к одному вагону никого не подпустил, орал на всех, стрелял в воздух, а потом прилетели эти гады, набросали фугасок с зажигалками и целый эшелон с зерном сожгли. Только зря людей гнал.
– А ты не гони, – сказал я. – Кто бы сюда без нужды полез?
– А для чего тогда меня тут поставили?
– Не знаю. Может, диверсантов ловить?
– Диверсантов... Вон они – диверсанты, – указал солдат на косяк штурмовиков, заходивших со стороны солнца.
Самолеты, гудя, приближаются и с противным воем начинают пикировать на пригорок перед нами и на станцию. Сквозь железные рамы сгоревших вагонов нам видно, как вскидывается земля и какие-то обломки, гремят взрывы, траншея напряженно вздрагивает.
– Третий раз уже сегодня долбят, – говорит солдат. – Вчера семь раз прилетали.
За первой партией следуют еще две. Несколько бомб падают уже недалеко от нас, вокруг насыпи. Мы укрываемся на дне траншеи. Когда самолеты удаляются, Павел кивает мне и вылазит из траншеи.
– Ну, мы пошли, – говорит он красноармейцу и показывает на свой мешок под мышкой.
Красноармеец молчит. В полосе бомбежки, где еще не рассеялись дым и пыль, начинают хлопать мины. У станции мины молотят особенно настойчиво. Там же стучат пулеметы и бахают винтовочные выстрелы.
– Там есть разбитые вагоны, – кричит нам вдогонку красноармеец.
Мы бежим вдоль составов. Из какого-то окопа справа слышится голос:
– Сатурн... Сатурн... Алло, Сатурн...
Как назло нам попадаются все закрытые вагоны. И мы бежим дальше, еще дальше. Наконец дорогу преграждает глубокая воронка от бомбы. Возле нее вагон со срезанным углом и на развороченной щебенке ворох золотистого зерна. Мы бросаемся к вороху и нагребаем зерно в мешки. Павел тяжело дышит. В спешке я не успеваю разглядеть, что это за зерно. Кажется, рожь, от нее идет тонкий, щекочущий ноздри запах. В голове мелькает счастливая мысль, как обрадуется мать, когда я принесу это зерно домой. И тут, вскинув глаза, я вижу, как метрах в пятидесяти от нас спереди из-за вагонов выходят немцы. Три настоящих немца в зеленых мундирах с засученными рукавами и автоматами у живота. От неожиданности я растерялся и не знаю, куда деваться. Павел с силой дергает меня за полу пиджака и ныряет под вагон. Из кустов на насыпи справа вдруг длинно строчит автомат. Один из немцев оседает и валится на шпалы. Двое других, отстреливаясь, кидаются назад за вагоны. Из-за насыпи раздаются еще выстрелы, за вагонами отвечают, поднимается отчаянная трескотня. Схватив свои околунки, пригинаясь, мы бросаемся назад по водосточной канаве. За насыпью хлопают винтовочные выстрелы, сзади трещат автоматы, над головами посвистывают пули. Напротив места, где мы сидели с красноармейцем, нас настигает тонкий нарастающий вой и – трах! – раздается резкий сухой разрыв. И сейчас же трахает еще сзади над вагонами, за насыпью, и пошло рваться то там, то здесь, со всех сторон.
– Мины, – задыхаясь, шепчет Павел и, волоча за собой мешок, ползет по насыпи и сваливается в траншею.
Я ныряю за ним и с облегчением перевожу дыхание. Траншея – это почти спасение, здесь и мины, и бомбы не сразу достанут. Мы проталкиваемся с мешками до ответвления, ведущего в щель, где в прежней позе, пригнувшись и выглядывая из укрытия, стоит наш знакомый караульный с винтовкой. Здесь Павел останавливается, дальше идет открытое поле.
– Давай передохнем, – беззвучно, одними губами произносит Павел.
Мы приседаем на корточки друг против друга и я близко вижу бледное, без кровинки лицо и темные, с пристальным, как бы спрашивающим взглядом, глаза, вижу его судорожно вздымающуюся грудь, и мне становится ужасно жалко его.
Вокруг продолжают рваться мины. Мы выжидаем, время от времени выглядывая из траншеи.
От пригорка за железной дорогой, который только что бомбили штурмовики, к нам бегут несколько красноармейцев с винтовками. Не добежав до насыпи, они падают и начинают отстреливаться. По другую сторону полотна, по низу, держась ближе к насыпи, от станции цепочкой подходят бойцы с оружием, скатками, лопатами. Один, раненый в ногу, опирается на винтовку. Другого, с забинтованной головой, несут на плащ-палатке. У окопа, из которого, по моему предположению, раздавались позывные, высовывается голова в командирской фуражке, бойцы останавливаются и занимают места на насыпи. Раненого в голову проносят мимо нас и затаскивают в щель под бревенчатый накат. Я успеваю заметить его запыленное лицо с закрытыми глазами и лейтенантские кубики на петлицах гимнастерки.
Минометный обстрел то редеет, то усиливается. Я не тороплю Павла, хотя чувствую, что долго сидеть нам здесь нет смысла. Чем дальше, тем здесь, похоже, будет жарче. Нам осталось только вырваться за эту обстреливаемую полосу, впереди я вижу спокойное поле.
Наконец Павел немного отдышался, и хотя мины продолжают еще рваться близко за полотном, где залегла цепь красноармейцев, он, взглянув на меня, поднимается, выбрасывает из траншеи сначала мешок с зерном, потом довольно проворно выскакивает сам и вскидывает мешок на спину. Я проделываю то же самое, но в тот момент, когда я уже ощутил на себе тяжесть ноши, Павел торопливо пошел вперед, кто-то из военных на насыпи подает команду "Воздух!" и я слышу в небе рокот моторов. Я взглянул вверх – и вижу, как два разворачивающихся фашистских бомбардировщика вываливают вереницы бомб, и одна из них пошла на цепь красноармейцев за полотном, а другая несется прямо на нас.
– Па-а-вел! – заорал я во все горло. – Па-вел!
Но Павел не слышал и продолжал идти. А покачивающиеся в воздухе бомбы неотвратимо неслись на нас. Ну, что было делать с этим человеком! Чуть не плача, я снова заорал, бросил мешок, чтобы кинуться за Павлом, но тут кто-то сзади, налетев, обрушился на меня всем телом, сбил с ног. И мы, как с обрыва, рухнули с ним вниз, в траншею. В то же мгновение с треском один за одним грохнули взрывы. Что-то тяжелое смяло и прижало меня, я задыхался от пыли и вони горелой серы. За первыми взрывами раздались еще. Придавившая меня тяжесть оказалась молодым караульным солдатом и моим мешком, который мы с ним опрокинули, падая в траншею.
– Ты что, свихнулся со своим Павлом? – выругался он, скатившись с меня и приподымаясь с колен.
За полотном треснули еще взрывы. Я выбрался из-под мешка и сел на дне окопа. В голове до тошноты звенело и шумело. Все-таки я здорово ударился о стенку траншеи.
– Это же передовая, – продолжал отчитывать меня солдат. – А вы лазите тут! Жить надоело?
Взрывы, кажется, стихли. От окопов на насыпи доносятся голоса солдат. Я выскочил из траншеи и бросился к Павлу. Весь обсыпанный землей, он сидел рядом с рассеченным пополам мешком и рассыпанным вокруг зерном. Согнувшись, Павел одной рукой зажимал другую выше локтя.
– Ранило? – наклонился я над ним.
Из-под судорожно сжатых пальцев в обрамлении лохмотьев оторванного рукава торчал окровавленный обрубок руки.
– Оторвало... – простонал Павел сквозь зубы. – Перевязать...чем-нибудь.
– Подожди, я сейчас. Подержи еще.
Я кинулся назад к солдатским окопам. У солдат тоже что-то случилось. На насыпи суетилось несколько человек. Слышались крики: "Осторожно! Осторожно!" Двое, торопливо орудуя лопатами, выбрасывали землю из разрушенного окопа. "Наверно, кого-то завалило", – мелькнула в голове догадка.
– Бинта у вас нет? – побежал я к обернувшемуся ко мне пожилому солдату с зеленой сумкой на боку. – Человека вон перевязать надо.
Солдат достал из сумки пакет.
– Здорово задело?
– Руку оторвало.
– Эхма! Пошли! Он что, глухой, что ты ему так кричал? – спросил солдат на ходу
– Да, на фронте контузило.
Подбежав к Павлу, солдат быстрыми умелыми движениями разрезал ему складным ножом рукав пиджака до самого бока, положил на кровоточащую культю клочок ваты и так же быстро и ловко забинтовал ее. Повязка сразу же набрякла и потемнела.
– Жгут надо. Ремень есть? – спросил у меня солдат.
Я снял с брюк свой ремень. Солдат туго перетянул им культю у плеча и, посоветовав нм поскорее убираться в балку, где, по его словам, была санитарная подвода, побежал к своим окопам.
– Ну, как ты? – заглянул я в серое, искаженное гримасой страдания лицо Павла.
Он, опираясь здоровой рукой о землю, опустил голову. По-видимому, ему было плохо.
– Ладно, посиди, я возьму свой мешок.
Я сбегал к насыпи, достал из траншеи свой околунок с зерном и вернулся к Павлу, продолжавшему сидеть в прежнем положении.
– Ну, ты что, Павел? – бросив мешок на землю, я опустился рядом с ним. – Пошли скорее, пошли, пока опять не началось.
Павел, сцепив зубы, сокрушенно покачал головой. На глазах его навернулись слезы.
– Ни зерна, ни руки! Ведь пацанам жрать нечего.
– Что ты говоришь! – закричал я Павлу в лицо и показал на свой околунок. – Вот же зерно! Хватит и вам и нам. Пошли! Пошли скорей!
Мой взгляд упал на воронку от бомбы, упавшей в нескольких метрах от Павла.
– Тебя еще нигде не задело? – Я дотронулся до его плеча и спины.
– Нет, – качнул он головой. – Я обернулся – а вы с солдатом в окоп нырнули. Я упал и мешок на себя... рукой, – медленно цедил слова Павел.
– Ладно, хорошо, что сам живой. Пойдем.
Я помог Павлу подняться. Он встал, но от усилия, которое на это потратил, ему опять сделалось плохо, он вдруг обмяк, повис на мне, и мне пришлось поддержать его, чтобы не упал. Наверно, он потерял много крови, не только повязка, но и брюки на коленях, к которым он прижимал культю, были мокрые от крови. Через минуту, однако, постояв, он справился со слабостью и твердо зашагал к дороге. Я вскинул мешок на спину и пошел за ним.
Сзади по насыпи опять начали молотить немецкие мины. Потом застрочил наш пулемет и захлопали винтовочные выстрелы.
И еще стреляли где-то у Мамаева. Оттуда тоже доносилась трескотня пулеметов, автоматов, слышались взрывы. А один раз мне даже показалось, что кричали что-то похожее на "Ура".
Спустившись в балку, мы нашли знакомый родник, напились воды и, несколько освежившись, пошли уже совсем быстрым шагом. Кровотечение у Павла прекратилось, жгут был затянут туго, но из-за этого слишком тугого жгута он теперь боялся омертвения культи.
При входе в поселок Павел посмотрел на себя и покачал головой.
– Сейчас ведь бабы увидят – завоют.
Он продел культю в дыру, образовавшуюся на месте разрезанного рукава и спрятал ее за полой пиджака, так что снаружи был виден только пустой разрезанный рукав.
На улице возле двора Кулешовых нас уже поджидали моя мать с Ланкой на руках и Лиза. Женщины еще издали устремили на нам встревоженные взгляды.
– Что случилось? – спросила меня мать.
– Да вон Павла ранило, – ответил я.
Лиза подошла к мужу и хотела расстегнуть пуговицы на его пиджаке, но Павел отстранил ее руку.
– Подожди, еще увидишь.
– Сильно? – спросила Лиза, глядя прямо в лицо мужу.
Только так, когда Павел видел лицо и мимику говорящего, он мог угадать слова, которых не слышал.
– Да задело, – держа здоровую руку на пуговице, ответил Павел. – В больницу надо идти.
– Как чуяла: не хотела тебя пускать.
– Где мальчишки?
Уклоняясь от расспросов, Павел направился к себе во двор. Все пошли за Павлом.
– Здорово ему руку-то? – обернулась ко мне у калитки Лиза.
– Да порядочно, – избегая говорить всю правду, ответил я.
– Как же это?
– Да под бомбы у Разгуляевки попали. От Павла в нескольких метрах разорвалась. Еще хорошо, что он мешком с зерном прикрылся. Только по руке секануло.
– Эх вы! – с болью произнесла Лиза.
Мы зашли во двор. Павел уже сидел на ступеньках крыльца, а его двойняшки в потертых матросках стояли рядом и подавали отцу кружки с водой, которые он с жадностью опорожнял одну за другой. Тут же у крыльца стояла и Алексеевна, Павлова мать.
– Господи, одна беда на другую, – причитала она. – Раз изувечили и вот тебе опять.
Сбросив на землю оттянувший плечи околунок с зерном, я спросил у Лизы какую-нибудь пустую посудину. Она поставила передо мной оказавшуюся тут же на скамье у крыльца порожнюю бадью и я пересыпал в нее половину зерна из своего мешка.
– Это ваше.
Лиза кивнула. И озабоченно посмотрела на еще более, чем прежде, осунувшееся, с устало обвисшими плечами Павла.
– Я провожу тебя, – сказал я Павлу, махнув рукой в сторону центра поселка, где находилась больница.
– Я сама пойду с вами, – сказала Лиза.
– Один схожу. Обработают руку и приду.
Павел посмотрел на жену.
– Будем уходить за Волгу.
– Давно пора, – сказала Лиза.
Павел провел рукой по головкам малышей, усевшихся рядом с ним на ступеньке, потом с усилием встал, постоял, держась за перила крыльца, и пошел к калитке. Лиза последовала за ним.
– Господи, – заплакала Алексеевна, – еще без руки останется, как жить-то? И за Волгу уходить... это ж бросить дом на разорение. Что с собой возьмешь? Вот только этих малых.
Глядя на Алексеевну, мать тоже, отвернувшись, вытерла повлажневшие глаза.
– Ну, начали. Пощадите хоть пацанов, – кивнул я на сиротливо сидевших на своей ступеньке мальчишек.
Мать озабоченно взглянула на меня.
– Ты посиди здесь с ними, им с тобой веселей, а я чего-нибудь принесу вам сейчас поесть.
Оставив Ланку возле меня, она метнулась домой и принесла завернутую в тряпки теплую кастрюлю, пару эмалированных чашек и ложки. В кастрюльке о5азалась каша, еда, которую мы уже давно не ели, в последнее время все больше пробавлялись жидким мучным супчиком. Одну чашку с кашей мать поставила пере мальчишками, в другую положила Ланке, а мне протянула то, что осталось в кастрюльке.
– Тебе по-солдатски, прямо из котелка, – сказала она.
– Никак пшенная каша-то? – заглянула Алексеевна в чашку своих внуков, которые сразу прилежно заработали ложками.
– Это ж надрали из того проса, что вчера Николай принес. Муку через решето пропустили, а сечку отвеяла и вот сварила.
– Николай молодец, он и сегодня вон принес. А как же это у Паши с рукой-то случилось? Где вы были-то?
Пришлось снова повторить то, что я рассказал Лизе. Потом мать начала пересказывать новости, какие она только что перед нашим приходом слышала, когда, оставив Ланку у Кулешовых, бегала в карьер за водой. О том, что двое из братьев Петровых, живших на соседней улице, ходили за зерном на элеватор, за Царицу, и не прошли, потому что в центре города, как и на Мамаевом, ищут жестокие бои. И еще о том, (и откуда только люди знают! – удивилась мать), будто к нам на помощь идет большое войско толи из Москвы, то ли из Сибири. Может, это и правда, а может и выдумал кто для утешения, потому что кто же может знать секретные военные дела. Но вот то, что вчера на Нижний какие-то ребята привозили целую повозку муки и раздали ее населению, это уже не выдумка, а самый что ни на есть достоверный факт. Про это матери рассказала женщина, которой самой посчастливилось получить тот неожиданный паек. Выдавали муку по старым, теперь уже просроченным карточкам, но бесплатно.
– Это как же так, бесплатно? – удивилась Алексеевна.
– А потому что эти ребята не из торговой организации, а дружинники. Сказали, что завтра еще привезут, если по дороге их не разбомбят.
И женщины долго мусолили эту последнюю новость. Что, дескать, повозка муки на район это, конечно, мизер, что и говорить, на такой мир это все равно, что капля в море, но людям еще и дорого знать, что в городе хоть кто-то еще есть, кто думает о них.
– Ну, ладно, сидите тут, а я пошел молоть, – сказал я матери и, взяв свой околунок с зерном, направился к себе домой.
Лиза Кулешова пришла из больницы поздно вечером заплаканная, совершенно расстроенная и рассказала, что Павлу, пока они ждали приема, сделалось хуже, у него начался жар. Осмотревший его врач сказал, что будут оперировать, но на операцию очередь, ранеными забиты все коридоры и подвал больницы.
На следующий день Лиза опять сбегала в больницу и принесла еще более тревожные вести. Операцию Павлу сделали, но лучше ему не стало. Жар не спадал, на теле появились какие-то подозрительные пятна, временами Павел переставал сознавать окружающее и бредил.
А дня через два-три, вернувшись от Кулешовых, мать сообщила, что Павел умер. Умер, как сказали в больнице, от потери и заражения крови. Меня эта весть ошарашила. Подобные известия, я думаю, в большей или меньшей степени всегда ошарашивают. А смерть Павла поражала еще и какой-то своей жестокой предопределенностью. Эта особа с косой как бы уже давно положила глаз на него, до поры ему все удавалось уходить от нее, поплатившись то контузией, то простреленным легким, то потерей руки, но коварно помедлив, поиграв, она все-таки убила его.
Жалко было Павла. Не думал я, что он умрет. И что меня еще огорчало, так это то, что Лиза не взяла тело Павла из больницы. Отдала отвезти его в общую могилу. А я на нашем кладбище еще зимой видел эти общие могилы, в которые по ночам привозили и, как дрова, сваливали голые трупы из госпиталей. Были там и умершие от ран бойцы, и не поднявшиеся после блокадной голодовки привезенные к нам в город ленинградцы. Ямы были большие, и засыпали их землей только после того, как они наполнялись трупами доверху. А в промежутки между привозами испитые, обнаженные тела кое-как, небрежно прикрывали парой-тройкой досок. И случалось, что жители поселка, выйдя утром из дому, обнаруживали у себя на дворе приволоченную собаками истощенную, обтянутую только кожей человеческую ногу или руку. "Господи Иисусе, – качала головой мать, – весь свет перевернулся. Совсем люди потеряли себя". Как перевернулся свет и как это люди себя потеряли, мне было не совсем понятно, но такого захоронения, какое я видел в этих ямах, на кладбище, я ни Павлу, ни красноармейцам и ленинградцам не хотел. Не хотела, думаю, и Лиза, но в больнице ей сказали, что она может оставить своего покойника в морге, вместе с другими его отвезут в братскую могилу, и Лиза, истерзанная и подавленная переживаниями, плача, побежала домой. Мужу она уже ничем помочь не могла, его уже не было, надо было думать о спасении детей.
В тот же вечер Лиза и Алексеевна, взяв своих малышей за руки и прихватив кое-что из вещей в узел, ушли на переправу.
Не знаю, как им удалось перебраться через Волгу, но ушли они вовремя. На другой день немцы, которым так и не удалось прорваться на Мамаевом, полезли на Красный Октябрь и на наш поселок. И то, что мы наблюдали на Мамаевом со стороны, теперь обрушилось на нас самих.
5. Огонь передовой
День 27-го сентября запомнился особо. Он начался с оглушительной канонады. Проснувшись, я вылез из щели наружу. Вокруг грохотали орудия. Над поселком в звонком утреннем мареве раскатывалось эхо. Мать стояла в двух шагах от лаза, у разведенного под стоявшей на кирпичах кастрюлькой огня и, невольно отзываясь на залпы, оборачивалась то в одну сторону, то в другую.
Эти орудия появились в поселке несколько дней назад. Сначала солдаты маскировали их во дворах и палисадниках, а потом одну батарею установили у Сорока домиков, в вершинке начинающегося там оврага, а другие на силикатном заводе и на прилегающей к нему улице. В первые дни артиллеристы по-видимому, пристреливались, выпускали лишь по два-три снаряда, а сейчас били частыми торопливыми залпами.
– Что-то произошло, сынок, – сказала мать, увидев меня. – Всю ночь по дороге шли войска. Одни к Волге, а другие навстречу – к балке.
Батареи ожесточенно били. Снаряды с шелестом пронзали небо, и в промежутки меж залпами было слышно, как они глухо рвались недалеко за балкой. Где-то там же за балкой стучали пулеметы.
Внезапно оттуда, из-за балки, описав со свистом где-то вверху над нами невидимую дугу, на крыши Сорока домиков с резким разрывом упали одна мина, другая, третья. А потом пошли рваться и по всему поселку, так что мы едва успели спуститься в окоп. Одна из мин так трахнула перед нашей щелью, что двух кустов смородины и оставленной матерью кастрюльки с варившейся болтушкой как не бывало. Сидя у входного проема щели, я, к счастью, пригнулся, и осколки прошли у меня в каком-нибудь сантиметре над головой, оставив глубокие разрезы на досках перекрытия.
Затем пошли немецкие бомбардировщики. Волна за волной. Заходили, как обычно, с юга, делали разворот, нацеливались и сбрасывали свой груз. Большая часть бомб падала на силикатный и у овражка, откуда палили наши пушки, и на Сорок домиков – самые высокие в поселке двухэтажные деревянные и кирпичные дома, на крыше одного из которых я накануне видел артиллерийских наблюдателей.
Но еще сильнее бомбили лесопосадки у балка за поселком, куда теперь переместилась наша передовая. Там хозяйничали штурмовики. С ревом моторов и завыванием сирен пикировали, сбрасывали бомбы, проносились над посадками в бреющем полете и строчили из пулеметов. И с каждым заходом все приближались к кварталам поселка.
С небольшими перерывами бомбежка продолжалась о позднего вечера. Так долго нас еще не бомбили. Последний заход самолеты сделали уже на закате солнца. Но едва мы вылезли из своего убежища, чтобы снова попытаться сготовить какую-нибудь еду, как опять начался сильный минометный и артиллерийский обстрел. И опять пришлось спуститься в щель.
Вдруг где-то близко за соседними домами захлопали раскатистые выстрелы винтовок и затрещали автоматы. Я напряженно прислушивался к стрельбе. Еще перед вечером, высунувшись из окопа между бомбежками, я почувствовал, что там, где шел бой, на передовой, что-то изменилось. Пулеметная и автоматная трескотня, которую я среди грохота взрывов и канонады все время выделял, неожиданно резко приблизилась. А сейчас стреляли совсем рядом. В звонком, сизом от дыма вечернем воздухе автоматные очереди раздавались уже на краю поселка и у кладбища. От кладбища в сторону Сорока домиков и над ними засверкали огненные струи трассирующих пуль. Значит, наши еще отошли, и немцы были совсем рядом. А что же мы сидим? – подумал я. Надо же что-то делать. Немцы на краю поселка, а мы сидим. Вед завтра они пролезут дальше и снова начнут бомбить. Бомбить – это уж точно, теперь я их тактику изучил. Пустят опять все свои бомбовозы, штурмовики, пикировщики и будут долбить улицу за улицей, метр за метром, пока не смешают все с землей. И подумав так, я почувствовал, что мне стало страшно. Да, стоило только все это страшное представить, как оно тут же начало на тебя давить. Нет, стоп, парень, не распускаться, сказал я себе, соображай спокойно. И под самой страшной бомбежкой не все погибают. Сколько ты уже сидел под бомбами, посидишь и еще, солдатам ведь не лучше. Да, но солдаты воюют, а мы чего ради сидим в этом окопе? Конечно, матери трудно бросить свой дом, свой угол, как она говорит, и отправиться с нами в неизвестность, в скитания, но ведь то, что мы здесь терпим, похуже всяких скитаний. И голод, и это круглосуточное сиденье в грязном окопе, не говоря уж о постоянном риске быть убитым. И это еще не все. Самым мучительным для меня было видеть, как мать, прикрывая собой Ланку, гнется в окопе, когда в воздухе над головой свистят бомбы. Чтобы не видеть этого, я не то что наш жалкий домишко, все дворцы мира отдал бы, обладай я ими. Нет, надо было что-то делать.
– Слушай, мам, – сказал я, несколько подавшись под настил, – а не пора нам уходить?
– Пора, сынок, пора. Я тоже так думаю. Ну его к шуту и с домом. Вот затихнет немного, спустим вещи в погреб, закопаем и уйдем.
Но затишье не наступало. У силикатного и в овражке по-прежнему бахали наши орудия. По всему поселку хлопали мины.
Начало темнеть, а обстрел все не прекращался. Мать достала из дальнего угла щели сумку, в которой хранился наш продовольственный запас, и вынула их нее два последних сухаря – один мне, другой Ланке. Больше в сумке ничего не оставалось. Я разломил свой сухарь пополам и протянул одну половину матери.
– Ешьте, ешьте, я не хочу, – сказала мать.
Это мне уже хорошо знакомо. Каждый раз она так: Ешьте, ешьте, я не хочу. Но я не Ланка, понимаю. Ладно, я тоже не хочу. Я соединил половинки сухаря вместе и положил их в карман.
Светланка сидела прижавшись к моим коленям и, сжевав сухарь, скоро уснула. Последнее время она стала какая-то вялая и все спала. От слабости, наверно. Она всегда-то была тоненькой, хрупкой, а теперь стала такой прозрачной и хилой, что на нее было больно смотреть. Мать тоже сильно исхудала, как после болезни, у глаз появились сухие морщины, в волосах седые пряди, каких я раньше не замечал. Да и сам я заметно изменился. Недавно, зайдя за чем-то в дом, я увидел себя в висевшем на стене большом зеркале. На меня взглянула вроде и знакомая и чем-то совсем незнакомая физиономия с темными глазами и острыми скулами. Взглянула с выражением настороженности и еще чего-то такого, что я видел в глазах волчонка, которого мы, мальчишки, однажды поймали в лесопосадках. Собственно, это был не волчонок, а один из щенков бездомной немецкой овчарки, обитавшей на загородной свалке. Щенки вывелись в овраге, были совсем дикие, и кто-то, видевший их, сказал, что это волчата. Мы пошли ловить волчат с намерением приручить их. Одного, отбившегося от выводка, я загнал в кусты маслёны и бросился на него. Зверек прокусил мне ладонь, но я все-таки как-то закрутил его в заранее снятый с себя пиджачок , и мы принесли его домой. Несколько дней он по очереди жил то у одного из мальчишек, то у другого, но приручаться не хотел, никакую пищу не брал, только скалил зубы и затравленно на всех озирался своими темными с влажным блеском глазами, и мне пришлось отнести его обратно в лесопосадки. Вот это выражение затравленности во влажно блестевших глазах зверька и напомнила мне физиономия, глянувшая на меня из зеркала.