Текст книги "Сорок пять лет на эстраде"
Автор книги: Николай Смирнов-Сокольский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
«Во что превратили завоевания революции, товарищи? – вопил такой «бывалый» братишка. – Третьего дня хотел в музее каменному Аполлону в рот окурок засунуть, и мне не позволили! За что я кровь проливал? За что я, братишечки, в германскую войну пропал без вести?…»
Собственно, это формула всех рассказов Бывалого. Выходя в его образе на эстраду, я «доверительно» сообщал публике: «Вы, конечно, на меня, братишечки, жаловаться в Гепеу не пойдете. Не такие вы люди, чтоб вам самим в Гепеу безопасно заходить можно было…» И этими словами уже определялся и адрес, к кому направлена сатира, и характер содержания рассказа.
«Скучный народ большевики! Дома строить начали, заборы ремонтировать. По программе все ломать обещались – а они строят, черти! На улицу выйти противно: чистота, порядок, никакой обстановки для боевого действия… Мандаты спрашивать перестали… Какая без мандата жизнь, я вас спрашиваю? Войска у них присягу приносить начали. У нас, при батьке Григорьеве, – войска вещи приносили, а не присягу… Скукота! Какому-то Немировичу-Данченко дом вернули в пожизненное пользование. Я спрашиваю – почему мне не возвращают?» У вас, говорят, дома и не было… «Мало ли чего у меня не было, а вернуть надо!»
И опять: «…Какая же это свобода, ежели меня даже на трамвай с передней площадки не пускают?!..»
Образ говорящего все эти слова обрисовывался плакатно ясно. И что бы далее ни говорилось от лица и имени этого образа, какое бы недовольство он ни выказывал, как бы по-своему ни комментировал те или иные политические события – все это работало против него. Рассказы Бывалого затрагивали многие из животрепещущих тем того времени: «Бывалый на Украине», «Бывалый о боге», «Бывалый о большевиках», «Бывалый на суде об алиментах», «Бывалый в Москве», «Бывалый на литературном диспуте», «Бывалый о критиках», «Бывалый в театре», «Бывалый в оппозиции», и т. д. и т. д. Даже был рассказ «Бывалый о слонах, Мэри Пикфорд и Дугласе Фэрбенксе».
Более углубленно и целеустремленно старался я осуществлять эту задачу в фельетонах. И если выступления первых послеоктябрьских лет были «за» – при том, что в силу чего я за Советскую власть, аргументировалось слабо, – то в дальнейшем репертуаре стремился всячески истолковать, подкрепить, разъяснить это «за» и звать за собой.
Среди фельетонов второго пятилетия – «Всероссийская ноздря», «О собачьем быте», «Матушка-периферия», «Советы Соломона», «Российские губошлепы», «Роптать желаю!», «Страна без дураков», «Юбилей войны», «Пушкин, наденьте шляпу!», «Московские звонари», «Похвала глупости», «Император Всероссийский». Все они написаны райком, вернее, вольным стихом с соблюдением рифмы, но без соблюдения размера, своего рода рифмованная проза, близкая к «раешнику».
«Всероссийская ноздря», впервые исполнявшаяся летом 1924 года. Это было, в сущности, первое произведение, которое и по размеру и по охвату темы смогло быть названо фельетоном. Фельетон был весь направлен против обывателя и обывательщины, в то время довольно сильной противницы всего нового. Начинался он так:
Так уж у нас, у российского обывателя, устроена ноздря:
Все нам кажется вокруг «здря»,
На все мы своей ноздрей фыркаем, на все чихаем
И сами, собственно, не вполне понимаем, чего мы желаем…
Но вот так чихаем, ворчим, все поносим
И никогда этой своей привычки не бросим.
Потому ноздря – такое уж устройство,
И через эту ноздрю большое для нас беспокойство…
Так рисуется «российский обыватель», который всем недоволен, летом – жарой, зимой – холодом, что ему ни предложи – все равно «Очи горе возведет. Ноздрей поведет…».
И дальше:
И ведь бывает недовольство, которое – критика,
И вы этого «недовольца» возьмите-ка!
Что толку в его недовольном скрипении?
Оно подобно комариному пению.
Горбатого, видно, только могила исправит —
И когда это черт этих «недовольцев» на тот свет отправит!
Это дает толчок к завязке фельетона, потому что подобный «недоволец»-обыватель, попав даже на тот свет, и там свою «ноздрю» вовсю развернет, всем будет недоволен. Оказавшись на том свете, он указывает господу богу на недостатки мироздания и тут же дает рецепты, как бы сделал все это сам. Богу он рисует благополучную, полную радостей для обывателя жизнь. Под этим нетрудно угадать чаяния обывателя на земле. Тут и свобода торговли, и истребление фининспекторов, вплоть до возвращения собственного домика обратно, и прочее, и прочее. Когда эти «чаяния» обывателя в воображаемой беседе с богом доходят до абсурда – бог не выдерживает:
Эх, дурак, помолчи! Если и была такая ошибка создателя,
Так только в том, что он сделал тебя, обывателя,
Недовольного не только делами скверными,
Но и хорошими, верными…
К делу, которое светит новой зарей,
Лезешь ты со своей дурацкой «ноздрей»,
Неужели душонка твоя слюнявая не заметит,
Что и тебе, дураку, солнышко светит?
Фельетон заканчивался словами обывателя:
И отыду я, обыватель, со своею ноздрею купно,
Поругавшись с ангелами крупно,
В безвестность мрачную, как помойная дыра,
Куда нам всем, в сущности, – давно пора!
Это уже был не просто монолог «на злобу дня», а произведение, в котором как бы сталкивались и сопоставлялись два мира. Мир советских людей, строящих новую жизнь, и мир обывательщины, людей, тоскующих о прошлом. Я старался столкнуть эти два мира и аргументированно говорить о правоте первых и о никчемности и неминуемом крушении вторых. Этих «вторых» тогда было много. Перестройка сознания даже старой интеллигенции проходила медленно. Методологически фельетон был уже не «на разные темы», а на единую тему, нужную, важную…
В другом фельетоне того же периода – «Роптать желаю!», – написанном двумя годами позже, отмечается сдвиг в мозгу обывателя:
Конечно, на восьмом году Советской власти
Поздновато думать, отчасти,
О том, что большевики-де отобрали дом
И вообще обидели кругом,
Что вместо денег, оставленных папашей,
Выгнали просто из банка взашей,
По-прежнему мечтать об Учредительном собрании
И о том, чтобы было у нас, как в Великобритании…
И я, конечно, смирился, молчу…
От активного, враждебного настроения осталась только привычка роптать ради ропота. Но ропот уже другой. Это подчас уже критика реальных недостатков. Обыватель в этом фельетоне говорит:
Ни спорить, ни судиться давно не хочу…
Но пороптать-то мне можно, хотя бы слегка?
Так, знаете ли, из своего «прекрасного далека»…
Забыть на минуточку детей и жену,
Задрать свою интеллигентную морду на луну —
И роптать, роптать без конца и без краю…
Товарищи, братцы, – роптать желаю!..
…Живу я, можно сказать, никого не беспокоя,
Никаких мыслей у меня против существующего строя,
Наоборот, замечаю я,
Что существующий строй мыслит против меня:
Куда ни пойдешь – любой деятель
Попрекает меня, что я мещанин-обыватель,
Упрекают меня, что у меня канарейка на окошке,
Что у меня кот и кошка,
Что я-де не усваиваю нового быта,
Что во мне вообще собака зарыта!
Что я-де в мещанстве своем утопаю…
Родные мои, – роптать желаю!
И в качестве одной из иллюстраций:
…Вот ежели я, к примеру, иду вчера по Тверской
Во время неурочной поливки мостовой
И меня обливают с ног до головы
Во имя благоустройства города Москвы,
Так мещанство это или нет, я не знаю,
Но только супротив пожарной кишки роптать желаю!
При чем же здесь, извините за выражение, быт,
Ежели я с ног до головы облит?…
«Роптание» затрагивало самые различные вопросы, поскольку
…Извозчики дорого просят,
Наркомпросы не наркомпросят,
Поэты такие стихи сочиняют,
Что от них матерщиной за версту воняет;
Детей не порют, за волосы не таскают,
А просто бе£ут и совсем не рожают;
Художники говорят: не важно, как рисовать,
Лишь бы на картине фабричные трубы было видать…
Фельетон был построен таким образом, что, говоря о тех или иных неполадках быта, обыватель адресовался непосредственно к самому «Всероссийскому старосте» – Михаилу Ивановичу Калинину:
Прийду это я к Михаилу Ивановичу Калинину,
Все свои жалобы «выниму»,
Так и так, мол, Всероссийский староста, —
Выслушай меня, пожалуйста!
В заключение обыватель говорил:
Но не думайте, что это вам повредит,
Если я, обыватель, на все эти штуки сердит.
Ведь и я хочу, чтоб по-новому было,
И у меня в душе «закрутил гаврило»,
Да так, что и раскрутить его теперь не сумею,
У меня это с детства, может, от геморроя,
Но в душе-то у меня теперь совершенно другое,
Ведь если, Михаил Иванович, вам латынь знакома,
Я же тоже какое ни на есть, но «сапиенс-хомо».
Не держите на меня, на обывателя, обиду,
Погодите, и я в люди выйду.
Возлюбите меня, как и прочих всех,
Михаил Иванович, отче наш, иже еси на небесех!..
В центре фельетона была весьма важная для того времени, значительная тема перевоспитания, перековки. Остальные темы фельетона касались качества продукции, за что боролись тогда яростно и беспощадно. Речь шла при этом не только о качестве производственной продукции, но и о борьбе за качество во всем, что было близко советским людям и что волновало их – в быту и отношениях людей, в литературе и искусстве.
О том, как готовился тогда репертуар и как мной самим понималась в то время борьба за «качество продукции» применительно к своей профессии, я писал в автобиографической заметке «Смирнов-Сокольский о себе»:
«Репертуар пишу сам. Было время – пользовался помощью других, особенно во времена «запарки». Отказался не потому, что это не нужно. Убедился, что присяжные поэты делать этого просто не умеют. Очевидно, стихи в репертуаре – дело десятое. Репертуар – это совершенно другая работа, требующая больше знания, чем поэтического вдохновения.
Но дружба и знакомство с пишущей братией дает и дало невероятно много. Впрочем, это, кажется, называется – средой.
Монолог или рассказ пишу месяцами, по пять, по десять строк в день. Читаю сразу без выучки, как закончу. Посему иногда поругивают за «несделанность» в смысле актерском.
Однако считаю себя правым. «Что» – важнее, чем – «как». «Как» – приходит позднее».
Борьбе за качество продукции был посвящен и написанный в том же 1926 году фельетон «Повесть о советском карандаше», встретивший активный общественный отклик. Фельетон был написан райком. Начинался он с признания:
Конечно, человеку наивному и простому
Уподобиться Льву Николаевичу Толстому
Невозможно, хотя бы даже и в мелочах…
Не стоит это доказывать в длинных речах,
А достаточно среди белого божьего дня
Посмотреть внимательно – ну, хотя бы, скажем, на меня
И убедиться самим немедленно тоже,
Что личность моя на Льва Толстого решительно непохожа.
И, однако, у каждого из нас
Бывает в жизни этакий незабываемый час,
Когда хочется засунуть ручки свои за живот,
Распушить седую бороду во весь перед
И толстовскую фразу не завопить, а прямо-таки закричать:
Дескать, братцы мои, товарищи, граждане,
«Не могу молчать!»
Это вот «Не могу молчать!» и проходило лейтмотивом через весь фельетон.
…Захожу это в ГУМ – совершеннейшее терра-инкогнито —
Позвольте мне, говорю, честное москвошвейное пальто.
И только это было начал пальтишечко на себя надевать —
Рукава вдруг начали сами по себе отставать,
Суконце расползается на весь покрой,
Ну, словом, вижу – не пальтишечко, а прямой Стандартстрой!
Я это к заведующему: «Послушайте, говорю, любезный,
Что ж это, действительно, продукт у вас такой бесполезный?
Ведь это же не пальтишечко, а прямо пеленка какая-то детская!»
А он мне в ответ: «Мало ли, говорит, что пеленка, зато советская.
Носить его действительно могут немногие,
Зато, говорит, не пальто, а сплошная идеология…»
Как всегда, большое место в фельетоне уделялось искусству и литературе:
…Возьмите хотя бы наше литературное искусство, как таковое.
Как это говорится, братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое.
И это роковое так крепко лежит,
Что от него читатель, как черт от ладана, бежит.
Потому за исключением очень немногих,
Стоящих на правильной, нужной дороге,
Остальные приговаривают: «Неважно, что, мол, я,
писатель, в грамотности не спец,
Зато у меня революционный конец,
У меня, мол, слово «красный» повторяется тысячу раз в каждом томе».
Братья-писатели, введите на слово «красный» режим экономии!
Пора пересмотреть все это писательское нытье,
А что это советское, так это еще не все.
Ведь если в такое произведение, в самую его середку,
Завернуть обыкновенную голландскую селедку,
Так селедка мало что потеряет половину соли и смака,
Она же начнет кусаться, как бешеная собака!..
И как общий вывод:
…До каких же пор это будет верно,
Что раз советское, так должно быть обязательно скверно?
Да что ж это за причины особые, тонкие?
Ведь деньги-то наши советские – настоящие, звонкие!..
Фельетон «Московские звонари» (1927) был посвящен любителям псевдореволюционной болтовни, всякого рода «аллилуйщикам», подменяющим необходимую критику и самокритику «пустозвонием». Приводя ряд примеров такого «пустозвония», бюрократизма, плохого качества продукции, самодурства отдельных чиновников и т. д. и т. п., в конце фельетона предупреждал:
Это не обывательское брюзжание, товарищи!
Брюзжание в фельетоне моем не участвует.
Но указать вам на это считаю полезней,
Чем без толку вопить «ура» и «да здравствует»…
Как это у Демьяна Бедного говорится:
«Попы и те звонят в положенные дни;
Поэтов звон хорош, но тоже до предела.
Не Ильича ль завет: «Поменьше трескотни, побольше дела!..»
Заключает второе пятилетие фельетон, подготовленный к десятилетию Советской власти, – «Император Всероссийский»:
В этом году большевистской республике – десять лет со дня основания —
Вот, собственно, юбилей, который для некоторых вроде высшей меры наказания,
Потому и срок подходящий, именно десять лет,
И изоляция строгая и надежды на амнистию нет…
В фельетоне рисовалась «российская эмиграция» с ее мышиной возней и «блюстителями престола» Николаем Николаевичем, Кириллом Романовым и прочими, мечтающими о возвращении, о реставрации.
Не вспомнил бы я о них сегодня даже нарочно,
Если бы не наш трест механики точной,
Выпустивший к десятилетию Октября
Новые будильники, вызванивающие старую музыку гимна «Жизнь за царя»…
Был действительно в то время такой ляпсус у треста, использовавшего для новых будильников старые «музыкальные валики» с музыкой «Боже, царя храни».
Фельетон был развернут на таком приеме: что, мол, произошло бы, если бы все вернулось. Если бы возвратились Романовы в Россию, как бы они себя повели, вновь оказавшись у власти, и что бы из этого вышло. А вышла бы отвратительная картина возвращения к темному, мерзкому прошлому, на фоне которого алмазными звездами сверкают достижения молодой десятилетней Республики.
Методологически я в этой работе отошел уже от всякого рода «бисовок».
Фельетон вырастал в самостоятельную беседу-речь-доклад на единую, основную, глубоко волнующую тему. Окончательно определился жанр эстрадного фельетона в такой форме, какую разрабатываю и сейчас.
Анализируя последние работы той поры, Сим. Дрейден в статье «Слушая Смирнова-Сокольского» приходил к заключению: «…в анкетах своих на вопрос: Ваша общественная работа? – Смирнов-Сокольский может ответить несколькими, недоступными еще для многих, но полными глубокого общественного содержания словами – Артист Советской Эстрады…»
Третье пятилетие – 1928–1932 годы. Постепенно крепнет мысль, что стихотворная форма и даже форма райка не позволяют достигнуть такого впечатления, такой непосредственности контакта со слушателем, как простая прозаическая речь. И все сильнее хотелось сделать свою «беседу» со зрителем максимально простой, душевной, предельно искренней. Уточняется и прицел фельетона, с тем чтобы использовать возможность охватывать этим жанром большие, настоящие темы, ничего общего не имеющие с куплетцами и монологами на «злобу дня».
Большая масштабная тема – это самое главное в нашем жанре.
В последнее время меня стали упрекать в малой мобильности. Дескать, жанр «злобиста» требует быстрой смены репертуара. Дескать, «сегодня – в газете, завтра – на сцене» (или, как когда-то говорили, в куплете).
Это тоже хорошо и даже нужно, но примерно к началу 30-х годов я стал ставить перед собой уже несколько иную, более широкую задачу.
Были перед революцией такие газетные стихотворцы, вроде Р. Меча (одним из наиболее талантливых их предшественников являлся «искровец» Д. Минаев), которые, что ни день, давали в газете стихотворение на ту или иную злобу дня, оперативный отклик на только что происшедшее событие. Все это не шло, однако, дальше изложения в стишках самого происшествия и каких-либо более или менее остроумных комментариев к нему.
Но был Салтыков-Щедрин, был Маяковский, которые, будучи тоже «злобистами», тоже сатириками, бытописателями сегодняшнего дня, вместе с тем, используя какие-то сегодняшние факты, брали и ставили темы более глубокие, более важные.
Можно ли упрекнуть за желание отойти от жанра (если можно так выразиться) Минаевых и если не приблизиться, то хотя бы взглянуть на ту дорогу, по которой шли. Салтыковы-Щедрины и Маяковские?
Сочинить монолог на тему последней новости дня (скажем, об измене Панаита Истрати) за одни сутки умел и уже не раз писал так. Написать же фельетон о росте сознательности советского человека, о перестройке его мышления, о роли партии в этой перестройке, о разнице между старым и новым, об особенностях советского человека – это уже не дело на день. Это работа писателя, и вряд ли ее можно ограничить столь жестким сроком.
Сколько времени писал Маяковский поэму «Хорошо!»? Не день и не два, и даже не два-три месяца. А разве это не «злободневно»-историческое произведение? Разумеется, да, но оно из произведений особого жанра и размаха, на большие важные темы, темы, не умирающие завтра же, а могущие остаться надолго, если не навсегда. Получалось ли у меня хоть что-то в этом направлении? Скажем, не вышло. Не мне судить. Но потенцию к этому осуждать нельзя, как нельзя осуждать народного артиста Советского Союза Ю. М. Юрьева за то, что он посвятил себя классике, а не работе в театре миниатюр. Вероятно, я пишу об этом достаточно сумбурно, но в правомочности такой позиции – убежден.
Меня бесят упреки и вопросы вроде: почему я, дескать, даю лишь один фельетон в год? Во-первых, скажем, не один, ну а во-вторых, – если даже и один – почему это хуже, чем десять? Надо же смотреть, какой это фельетон, а не сколько их. А если бы уйти на пять лет и за пять лет написать хотя бы что-нибудь похожее на горьковское, на маяковское, на салтыковское, разве не было бы это ценнее и нужнее искусству, чем все написанное всеми «эстрадными авторами» вместе?
В целом правда, вероятно, лежит где-то посередине. Но во всяком случае стремление сатирика отойти от «поденщины», тяготение не к меньшему, а к большему вряд ли заслуживает осуждения.
Среди фельетонов 1928–1932 годов – «С приездом, Алексей Максимович!», «Отечественные твердолобые» (о головотяпстве), «Госстрашный суд» (о мещанстве и культурной революции), «Хамим, братцы, хамим!» (борьба с хамством и хулиганством в быту), «Мертвые души», «Записки сумасшедшего», «Генеалогическое древо советской литературы», «Канарейка с розовым бантиком» (о псевдореволюционности и приспособленчестве: «пиджак сменить снаружи мало, товарищи, выворачивайтесь нутром!» – финальные слова фельетона), «Нечто о критике», «Советская чертовщина», «Житьишко человечье», кинофельетон «Доклад Керенского об СССР», «Кругом шестнадцать» (к XVI съезду партии), «Мишка, верти!».
Фельетон «С приездом, Алексей Максимович!» (май 1928 года) был написан в связи с приездом Горького на Родину и весь основывался на цитатах из его произведений. Поздравляя великого пролетарского писателя с приездом, я был рад подтвердить, что такие-то его высказывания (как, к примеру, «Человек – это звучит гордо») находят в нашей жизни полное подтверждение, и в то же время с огорчением признавался, что то-то и то-то, им осуждавшееся, еще имеет место.
Примеры касались главным образом модной тогда «половой» литературы, всякого рода «Любви без черемухи», «Лахудриных переулков», формалистических загибов режиссеров и т. п. Фельетон-беседа с писателем заканчивался обращением:
«Помните, Алексей Максимович, вы написали: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут. Ни сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют»…Сейчас новая жизнь, новое время, новые люди. Люди, о которых должны писать и сказки и песни! Но только настоящие песни, такие, какие выходят из-под вашего волшебного пера. Мы так ждали вас, Алексей Максимович! Вы так нам нужны! Всем сердцем поздравляем с приездом!..»
Использование и «обыгрывание» литературных цитат – один из давних и испытанных приемов, на которых строились и строятся многие из моих фельетонов. Образами любимейшего из писателей – Гоголя были навеяны и два фельетона – «Мертвые души» и «Записки сумасшедшего», исполнявшиеся (в 1928 году – первый, и в 1929-м – второй) со сцены Московского мюзик-холла.
«Мертвые души». В роли нового Чичикова я обходил ряд учреждений и проводил параллели между поступками отрицательных героев Николая Васильевича Гоголя и некоторых из сегодняшних «героев» дня.
Присев отдохнуть у памятника Пушкину, жаловался ему на долговечность некоторых из героев его «соседа» по бульварному кольцу.
А в итоге:
Не выдержит Пушкин, сойдет с пьедестала – подойдет к соседу своему Гоголю, да по-пушкински и покроет.
Скажет, какого, мол, черта, дорогой Николай Васильевич, вы распускаете ваших знаменитых героев?
Как они, действительно, смеют в стране, живущей такой стремительной жизнью, с такой безумной отвагой,
заниматься бюрократизмом и волокитой и прикрывать живое дело ненужной бумагой,
как они смеют в стране, в которой ледокол «Красин» покрыл себя славой воистину мировой,
заниматься какими-то дрязгами, обидами и уделять столько внимания собственному, извините за выражение, геморрою…
Как они смеют…
Ну, посмотрит тут на разъярившегося Пушкина суровый Николай Васильевич возможно строже и суше
и, конечно, скажет: «И что вы волнуетесь, дорогой Александр Сергеевич? Это же не живые, это же мертвые души…»
Среди «мертвых душ», попадавших под обстрел, были, разумеется, и «мертвые души» в литературе и искусстве:
«А мне такая литература напоминает один обывательский анекдот:
Явился будто Горький случайно на какую-то старенькую забытую фабрику и буквально разинул от удивления рот. Видит – внешне все, как будто, по-настоящему – и контора пишет, и работа кипит,
а вырабатывают какие-то удивительные вещи: дощечки с надписью «Лифт не действует» и «Звонок не звонит».
Это, конечно, анекдот, но разве не стоит после этого иногда посчитать:
сколько действительно у нас писателей, которых никто не читает, кинокартин, которых никто не смотрит, и универсальных рабочих магазинов, в которых рабочим, в сущности, нечего покупать…»
«Записки сумасшедшего». В центре – вопросы культуры, театра, литературы. И – хулиганство и чубаровщина. Мне казалось, что борьба с такими явлениями ведется еще недостаточно, и многое происходившее вокруг представлялось неправдоподобными «Записками сумасшедшего».
«…А вчера я посмотрел пьесу… Ставил один гений, писал другой… Боже, что они делают? Они льют мне на голову холодную воду! Неизвестно почему, но в нашей прекрасной стране существуют еще взяточники, обыватели, крючкотворы! Мещане, бюрократы, черносотенные академики и неграмотные профессора, воры, казнокрады двинулись ватагой на нашу Советскую Русь. Согнут, думаете? Не согнут! Дайте мне тройку быстрых, как вихрь, коней! Что там мелькает вдали? Это картина «В город входить нельзя», а оказывается, картину тоже смотреть нельзя! Что же можно? Какое это здание стоит вдали? Наркомпрос… «Матушка ли моя сидит перед окном»? Нет, это не матушка – это батюшка Анатолий Васильевич! Батюшка, спаси своего бедного зрителя и читателя! Разгони бумагомарак, щелкоперов! Урони слезинку на мою больную головушку! Прижми к груди своей бедную сиротинку… А кстати, знаете ли вы, что у товарища Свидерского под самым носом шишка?…»
Один из центральных фельетонов этого периода – «Хамим, братцы, хамим!» (1929). О хамстве в быту, в работе отдельных учреждений, во взаимоотношениях людей. Хамство в критике, прибегающей к «заушательским приемам». Хамство в поэзии по отношению к женщине («Пей со мною, старая сука», «Что же дали вы эпохе, живописная лахудра»). Хамское отношение к русскому языку. Хамство международное и прочее и прочее.
Фельетон начинался размышлением:
«Казалось бы, все должно быть ясным… Как у Островского говорится: каждый занимайся своим делом – купец – торгуй, чиновник – служи, шатун – шатайся… Или как у нас в литературе – полная рационализация: один книгу пишет, другой читает, третий ею печку растапливает, четвертый продукты в нее заворачивает. Все ясно, все на месте, все культурно.
Одначе на практике все выходит наоборот. Страна у нас воистину неограниченных возможностей. В свое время Лев Толстой, будучи писателем по профессии, пытался сапоги шить, а теперь наоборот – многие сапожники по профессии пытаются романы писать. Оттого и выходят у нас иногда романы, похожие на сапоги, и сапоги, похожие на романы… Полная неразбериха – многие не своими делами занимаются… Иные граждане, например, будучи по профессии беспартийными, к революции никакого отношения не имеющими, однако изо всех сил почему-то в вожди лезут… Он тебе и значков на грудь нацепляет и Карла Маркса наизусть шпарит – а все не то: путает, сукин сын, Бабеля с Бебелем и Гоголя с Гегелем. Комиссия по чистке не покладая рук работает, перепуталось все очень. Многие честные кассиры волею обстоятельств чужие кошельки из карманов вынимают, а иные профессиональные воры в кассе сидят и казенные деньги охраняют… Полная неразбериха…»
В фельетоне приводились взятые из центральной и периферийной прессы факты бюрократически-канцелярской неразберихи, безответственности и многоликого хамства, вырастающего на такой почве:
Возьмите такой случай: жил-был дачник, обычная жертва московского уплотнения и тесноты,
Причем устроился он очень удобно, ибо от станции до дачи было каких-то три версты
Или, как теперь говорят, километра, что звучит, конечно, более приятно,
Каковые он, собственно, ежедневно и откалывал пешком по шпалам туда и обратно.
Ну и ничего себе, привык. Прошел так однажды уже приблизительно половину пути
И видит случайно – хулиганами разворочены рельсы, а человек знает, что скоро должен курьерский пройти.
Видит – крушение неминуемо, забыл об усталости, побежал обратно на всех парах, —
Чуть разрыв сердца не сделался – прибегает на станцию, там, конечно, трам-тарарам-ах-ах,
Телеграфируют, каким-то чудом останавливают поезд, предотвращают ужасное крушение,
Пассажиры плачут от радости, служащие благодарят и пишут в Энкапеэс заявление,
Что вот, мол, такой-то случаи, шел человек по путям, увидел опасность, предупредил и надо как-то вознаградить исполнившего долг гражданина.
В Энкапеэсе разбирают этот рапорт приблизительно месяца три с половиной.
И наконец присылают решение, равного которому не выдумали бы и олимпийские боги,
Что вот, мол, узнав, что человек для предотвращения несчастья бежал по шпалам, предлагается вам, с получением сего, означенного гражданина, спасшего таким незаконным образом поезд, – немедленно оштрафовать на 50 рублей за хождение по путям железной дороги.
Факт исключительный – он, может быть, и не имеет особенного постоянства,
Но зато, подумайте, сколько в нем настоящего густопсового хамства!..
Подобные факты противопоставлялись росту страны, росту сознания советских людей, самой природе нашего общества.
«…Такова жизнь, дорогие братишечки. Впрочем, сегодня мне даже не хочется называть вас этим старым традиционным именем… Мне самому надоели грубость и серость жизни. Сегодня я называю вас всех – прекрасные дамы и любезные кавалеры. Я, конечно, понимаю, что это, может быть, и не особенно точно – не все дамы прекрасны и не все кавалеры любезны. Пусть так… «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман…» Я называю вас всех: прекрасные дамы и любезные кавалеры!.. Пройдитесь сегодня по улицам. В витринах наших кооперативов опять, как ни в чем не бывало, выставлены лыжи, валенки и полушубки. Что это значит? Это значит опять, прекрасные дамы и любезные кавалеры, весна на дворе…
…Эх, прекрасные дамы и любезные кавалеры – скучно живете!.. И какой ортодоксальный дурак сказал, что нельзя петь веселые песни, нельзя иметь граммофон, нельзя слушать фокстрот, нельзя смеяться, танцевать и девушке быть красивой… Неправда, клевета… Можно, все можно!..» – говорилось в заключительной части фельетона.
А под конец, как общий вывод:
«…Репетилов в «Горе от ума» говорил: «Шумим, братцы, шумим!» – а мы не только шумим, но еще и хамим, братцы! Много хамим, ненужно хамим! Порой на «чистом гное» работаем, «бей, не жалей!», «плюйте, я угощаю!»… Эх, прекрасные дамы и любезные кавалеры! Пройдут десятки лет, и люди будут плакать, вспоминая то время, в которое мы живем, люди будут целовать камни, видевшие то, что мы видели с вами, но люди никогда не поймут, почему у нас с вами в эти сверкающие дни и великие годы существовала мерзкая фраза «Хамим, братцы, хамим!».
В фельетоне «Доклад Керенского об СССР» (1929)[11]11
В автохарактеристиках произведений, входивших в репертуар Смирнова-Сокольского, фельетоны, тексты которых публикуются в настоящем сборнике, приводятся в сильном сокращении. Названия этих фельетонов даются здесь и далее курсивом. – Ред.
[Закрыть] была сделана попытка расширить изобразительные средства сатирического обличения тех или иных недостатков, введя в помощь живому слову кино, используемое в большинстве случаев полемически, контрастно. В ряде более поздних фельетонов («Кругом шестнадцать», «Тайная вечеря», «Разговор с Христофором Колумбом») этот прием видоизменялся, обогащался новыми возможностями, особенно когда на смену немому кино, какое было во времена «Доклада Керенского», пришло звуковое.
В том же 1929 году, когда был впервые исполнен «Доклад Керенского», в Мюзик-холле же мною демонстрировалось «Генеалогическое древо советской литературы». Здесь партнером фельетониста оказалась огромная карикатура Кукрыниксов, изображавшая древо советской литературы. А на древе этом – шаржи на Горького, Демьяна Бедного, Маяковского, Гладкова, Ахматову, Алексея Толстого и Щеголева, Жарова и Уткина, Булгакова, Пантелеймона Романова, Малышкина, профессора Когана и других. Я в роли «экскурсовода» показывал указкой на фигуры писателей, говоря о каждом репризно сделанные «пояснения».
Значительную роль во всех этих пояснениях играла литературная пародия. Сущность номера, полностью посвящавшегося литературе, более или менее пояснялась в финале:
«…вот, товарищи, дубы советской литературы. За их могучими стволами растут молодые побеги. Растет молодой лес, шумит в непогоду, тянется верхушками к высоте могучих дубов! И – верю я – подымется и дорастет, а то, глядишь, и перерастет великанов!..»
В самом конце 1930 года был написан фельетон «Кругом шестнадцать», полностью основанный на материалах XVI съезда партии. В выступлении на этом съезде товарища Серго Орджоникидзе упоминалось о всевозможных «тараканьих пробках», которые пришлось пробивать с большевистской смелостью. Например – снятие акцизной бандероли с папиросных коробок. Пугали, что если их снять, чуть не обрушится мир, и что же? «Я приказал снять бандероли, и никакого вреда для Советской власти не получилось». А сколько таких бандеролей есть еще? Этот и другие приведенные в выступлениях на съезде примеры были обработаны в фельетонной манере и составили основу содержания «Кругом шестнадцать».