Текст книги "Душа Петербурга"
Автор книги: Николай Анциферов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Три образа, один обуславливающий другой, прошли перед нами, создавая как бы триптих: 1) Россия беспредельная, стремящаяся навстречу грозной судьбе, полная тайны. 2) Петербург, выступающий из унылой рамы серо-зеленой болотистой земли, город таинственно-пошлого быта и 3) Вечная Дева, живущая в мире мечты, но являющаяся нежданно на беспредельных полях России прозаичнейшему Чичикову и в вихре ночной жизни Невского художнику-романтику и веющая незримо над всем творчеством Гоголя.
В центре Петербурга Пушкина в неколебимой вышине Медный Всадник. Гоголь его не ведает. Женственная стихия – истинное бытие России. Ищет ее в северной столице Гоголь и не находит в этом городе обманов. Никакой миссии Петербурга он не чувствует, а потому и не ищет оправдания жестокому городу. Спор отдельной человеческой личности с великими задачами сверхличного существа (у Пушкина Евгения с Медным Всадником) Гоголем решается в пользу человека.
Маленький, робкий чиновник Акакий Акакиевич имел в своей жизни мечту, ради которой он ревностно служил в одном департаменте. Его мечта приобрести шинель. Это ему удалось. Но недолго пришлось ему порадоваться своему счастию. «Какие-то люди с усами» отняли его сокровище на бесконечной площади, которая глядела страшной пустыней. Темная ночь Петербурга на его беспредельных просторах погубила маленького человека.
У Калинкина моста мертвец, в виде чиновника, искал утащенную шинель, и обирал прохожих. Это и на правду похоже; можно и в газете прочесть – в дневнике происшествий. Словом, требование реализма соблюдено. Однако робкий Акакий Акакиевич превращен этим окончанием в призрак. Гоголь создал образ жертвы огромного и холодного города, безучастного к маленьким радостям и страданиям своих обитателей. Уже Пушкин поставил эту проблему. Но он утвердил правду «нечеловеческой личности», ее великой миссии возглавлять Империю. Ничтожен перед ней «взбунтовавшийся раб», поднявший дерзко руку на Медного Всадника: «Ужо, строитель чудотворный!» У Гоголя мы, таким образом, находим ту же тему, но мотив «бунта» отсутствует. Здесь показано полное смирение маленького человечка. И симпатии его склонились всецело в сторону жертвы. Гоголю нет дела до большой жизни провиденциального города, который ради своих неведомых целей обезличивает своих обитателей, губит их, как власть имущий. Тема, выдвинутая Пушкиным, пересмотрена Гоголем, и осужденным оказался город. Гоголю осталось неведомо величие Петербурга; Медного Всадника в его творчестве не найти. Мощный дух последнего надолго покинул город Петра. Ясности и стройности духа не мог найти Гоголь в Северной Пальмире. Его душа томилась по голубому небу Италии.
Вдали от Петербурга, в Риме, обрел Гоголь цельность своей души.
* * *
Переоценка, сделанная Гоголем по вопросу о правах «малых сих»,[209]209
Реминисценция из Евангелия от Матфея:
«Не презирайте ни одного из малых сих»
(гл. 18, ст. 10). (комм. сост.)
[Закрыть] характеризует настроение русского общества середины XIX века. В этом отношении особый интерес представляет фантазия Полонского, «Миазм».[210]210
Это стихотворение написано позднее (в 70-х годах), но его настроение свойственно всей середине XIX в. (Примеч. авт.)
[Закрыть] Вспомнились тогда те обильные человеческие жертвы, которые были принесены при рождении «города на костях».
Дом стоит на Мойке – вензеля в коронках
Скрасили балкон.
В доме роскошь – мрамор – хоры на балконах
Расписной плафон.
Шумно было в доме: гости приезжали
Вечера – балы;
Вдруг все стало тихо…
Угас сын хозяйки. Рыдает мать над мертвым ребенком. Внезапно она слышит: что-то шелестит:
Мужичок косматый, точно из берлоги
Вылез на простор…
И вздохнул и молвил: «Ты уж за ребенка
Лучше помолись;
Это я, голубка, глупый мужичонко,
На меня гневись…
… ведь твое жилище на моих костях.
Новый дом твой давит старое кладбище
Наш отпетый прах.
Вызваны мы были при Петре Великом…»
Оторвали от семьи, от вспаханного поля. Пригнали на север.
А косматый мужичонка «умер – и шабаш». Его тяжкий вздох и придушил ребенка, обитавшего в «доме на костях». Этим образом осуждается дело Петра. Здесь утверждается абсолютная ценность каждой отдельной человеческой личности, которая не хочет страдать, гибнуть, чтоб «унавозить собою кому-то будущую гармонию».[212]212
Слова Ивана Карамазова из романа Достоевского «Братья Карамазовы» (ПСС. Т. 14. С. 222). (комм. сост.)
[Закрыть] И для того, чтобы осчастливить людей, дать им мир и покой, нельзя пожертвовать ни одним крохотным созданьицем. Русская интеллигенция стала на эту точку зрения, столь ярко формулированную Достоевским. Этот взгляд определил ее судьбы во время испытания войной и революцией. Город Медного Всадника всем бытом своим протестует против эгалитарного гуманизма. Для своих неведомых целей он будет требовать все новых жертв. Он будет губить жизни, губить души. Горе тем, кто поддастся его власти. Он, холодный и могучий владыка, обезличит всех слуг своих, сделает их автоматами, творящими волю его. И только стихии, скованные им, но не укрощенные, способны гневно восставать против холодного деспота и возвещать ему и его покорным обезличенным рабам: memento mori![213]213
Помни о смерти! (Лат.) (Примеч. авт.)
[Закрыть]
* * *
Одоевский использовал в «Русских ночах»[214]214
«Насмешка мертвеца» (Примеч. авт.)
[Закрыть] пушкинский мотив наводнения и гроба, несущегося на гребнях разъяренных волн, как весть о гибели Петербургу.
«Ревела осенняя буря; река рвалась из берегов; по широким улицам качались фонари; от них тянулись и шевелились длинные тени; казалось, то поднимались с земли, то опускались темные кровли, барельефы, окна».
Этим описанием «ненастной петербургской ночи» начинается «Насмешка мертвеца». Город выводится здесь как «нечеловеческая личность», живущая своей особой жизнью, чуждой и человеку, и небу. После описания жизни улицы Одоевский дает удивительный образ города как живого организма.
«И из всех этих разнообразных, отдельных движений составлялось одно общее, которым дышало, жило это чудовище, складенное из груды людей и камней, которое называют многолюдным городом».
В этом образе четко подчеркнута власть города над душой его обитателя, единство его физической плоти. Это чудовище завладело людьми, замкнуло в пределах своей жизни, оторвало их сердца от вечности.
«Одно небо было чисто, грозно, неподвижно и тщетно ожидало взора, который бы поднялся к нему».
Прекрасная молодая женщина прошла мимо любви мечтательного юноши с голубиною цельностью души. Она заключила брак по расчету с человеком без лица, стертого приспособлением к бездушному городу. Жизнь юноши осталась недоговоренной. Он погиб…
В роскошном дворце бал. Толпы подобострастных аэролитов вертятся вокруг однодневных комет.
«Здесь тихо ползут темные грехи, и торжествующая подлость гордо носит на себе печать отвержения… Но послышался шум. Вода! Вода!»
Восстали стихии…
«Вот уже колеблются стены, рухнуло окошко, рухнуло другое, вода хлынула в них, наполнила зал; вот в проломе явилось что-то огромное, черное… Не средство ли к спасению? Нет, черный гроб внесло в зал – мертвый пришел посетить живых и пригласить их на свое пиршество… Вдруг с треском рухнули стены, раздался потолок, и гроб и все бывшее в зале волны вынесли в необозримое море. Все замолчало; лишь ревет ветер, гонит мелкие, дымчатые облака перед луною, и ее свет по временам как будто синею молниею освещает грозное небо и неумолимую пучину. Открытый гроб мчится по ней, за ним волны влекут красавицу. Они одни посредине бунтующей стихии: она и мертвец, мертвец и она; нет помощи и нет спасения… А мертвец все тянется над ней, и слышится хохот: „Здравствуй Лиза! Благоразумная Лиза!..“»[215]215
Цитаты из новеллы «Насмешка мертвеца» (1833) В. Ф. Одоевского, вошедшей в его повествовательный цикл «Русские ночи» («Ночь четвертая»). (комм. сост.)
[Закрыть]
Не скажет Одоевский вместе с Пушкиным:
Стихия является у него носительницей правды. Она поставит обезличенных людей пред лицом смерти, заставит их «гор вознести свои сердца»,[217]217
«Гор вознести свои сердца» – центральное место евхаристического канона в литургии. (комм. сост.)
[Закрыть] поднять, наконец, взоры к забытому небу. Но неизмеримо велика власть города над ними. Стихии должны явиться оружием карающей Немезиды[218]218
Немезида – богиня возмездия (греч. миф.). (комм. сост.)
[Закрыть] и уничтожить самый город и его обитателей, как некогда огненный дождь сокрушил Содом и Гоморру.[219]219
Содом и Гоморра – библейские города, жители которых за безнравственность и беззаконие были сурово наказаны Богом. (комм. сост.)
[Закрыть]
* * *
М. Ю. Лермонтов затрагивает нашу тему лишь несколько, как бы мимоходом. В его слове о Петербурге сказывается то же этическое осуждение, которое свойственно было нашим романтикам тридцатых годов.
Тому назад еще не много лет
Я пролетал над сонною столицей.
Кидала ночь свой странный полусвет,
Румяный запад с новою денницей
На севере сливались, как привет
Свидания с молением разлуки;
Над городом таинственные звуки,
Как грешных снов нескромные слова,
Неясно раздавались – и Нева,
Меж кораблей, сверкая на просторе,
Журча, с волной их уносила в море.
Задумчиво столбы дворцов немых
По берегам теснилися как тени,
И в пене вод гранитных крылец их
Купалися широкие ступени;
Минувших лет событий роковых
Волна следы смывала роковые;
И улыбались звезды голубые,
Глядя с высот на гордый прах земли,
Как будто мир достоин их любви,
Как будто им земля небес дороже…
И я тогда… я улыбнулся тоже.
(«Сказка для детей». 10–11)
Это лучший романтический пейзаж Петербурга в нашей литературе. В тему панорамы Северной Пальмиры вплетены чуждые старым годам мотивы. Город рисуется на фоне белой ночи, полной неясного томления. Очертаниям берегов Невы придан полуфантастический характер. Какой-то тайной обвеян город, что-то греховное чуется в ней. А над гордым прахом земли – вечное небо (как и у Одоевского) – противоположное суетному граду. Далее тема греха развивается подробнее.
И я кругом глубокий кинул взгляд
И увидал с невольною отрадой
Преступный сон под сению палат,
Корыстный труд пред тощею лампадой
И страшных тайн везде печальный ряд.
Я стал ловить блуждающие звуки,
Веселый смех и крик последней муки:
То ликовал иль мучился порок!
В молитвах я подслушивал упрек,
В бреду любви – бесстыдное желанье!
Везде обман, безумство иль страданье.
Описание грешного города составляет вступление для характеристики встречи двух миров, двух поколений старого и нового Петербурга. Действие развивается в особняке вельможи XVIII века.
Но близ Невы один старинный дом
Казался полн священной тишиною;
Все важностью наследственною в нем
И роскошью дышало вековою;
Украшен был он княжеским гербом;
Из мрамора волнистого колонны
Кругом теснились чинно и балконы
Чугунные воздушною семьей,
Меж них гордились дивною резьбой;
И окон ряд, всегда прозрачно-темных,
Манил, пугая, взор очей нескромных.
Прощальный образ Северной Пальмиры!
Внешний облик особняка, столь характерный для минувшего века, быть может создание Фельтена, вызывает тени угаснувшей жизни.
Пора была, боярская пора!
Теснилась знать в роскошные покои,
Былая знать минувшего двора,
Забытых дел померкшие герои!
Музыкой тут гремели вечера,
В Неве дробился блеск высоких окон;
Напудренный мелькал и вился локон,
И часто ножка с красным каблучком
Давала знак условный под столом;
И старики в звездах и бриллиантах
Судили резко о тогдашних франтах.
Тени прошлого, навеянные белой ночью, исчезают. Две жизни встречаются в тихих покоях. Одна, как и самый «старинный дом», остаток Северной Пальмиры.
Тот век прошел, и люди те прошли.
Сменили их другие; род старинной
Перевелся; в готической пыли
Портреты гордых бар, краса гостиной,
Забытые тускнели; поросли
Дворы травой; и блеск сменив бывалой,
Сырая мгла и сумрак длинной залой
Спокойно завладели… тихий дом
Казался пуст, но жил хозяин в нем,
Старик худой и с виду величавый,
Озлобленный на новый век и нравы.
Другая жизнь, чуждая старине, затеплилась как слабый свет лампады в сумраке и сырой мгле особняка.
Она росла, как ландыш за стеклом,
Или скорей, как бледный цвет подснежный.
…Она сходила в длинный зал,
Но бегать в нем ей как-то страшно было;
И как-то странно детский шаг звучал
Между колонн. Разрытою могилой
Над юной жизнью воздух там дышал,
И в зеркалах являлися предметы
Длиннее и бесцветнее, одеты
Какой-то мертвой дымкою; и вдруг
Неясный шорох слышался вокруг:
То загремит, то снова тише, тише
(То были тени предков или мыши).
И что ж? Она привыкла толковать
По-своему развалин говор странный…[220]220
Здесь и выше цитаты из стих. Лермонтова «Сказка для детей» (1839). (комм. сост.)
[Закрыть]
Старый мир разрушается, мир когда-то крепкий и блестящий. Нежный цветок, выросший среди развалин, сможет ли он у раскрытой могилы пробиться к свету? В глазах молодой девушки темно, как в синем море. В страшном городе, где люди забыли вечное небо, ей грозит гибель. Но горе и самому городу Петра!
По свидетельству Сологуба, волновал и Лермонтова образ гибнущего Петербурга. Поэт любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом.[221]221
Незакавыченная цитата из «Воспоминаний» В. А. Соллогуба (см.: М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1964. С. 277). (комм. сост.)
[Закрыть] В приписываемом ему отрывке выведен образ гибнущего города, караемого судьбою.
Но что для земного бога – всевластного царя – угроза стихий? Древний Ксеркс[223]223
Персидский царь Ксеркс I (486–465 до н. э.) жестоко подавил вспыхнувшие в подвластных ему областях на побережье Средиземного моря (Понта) восстания: в Египте (486–484) и в Вавилонии (482); последнее государство после этого подавления перестало существовать, а Вавилон был разрушен. (комм. сост.)
[Закрыть] возложил на непокорный Понт тяжкие цепи.
И царь смотрел; и, окружен
Толпой льстецов, смеялся он…
Царь знает, что к борьбе такой привык его гранитный город.
И раздался его приказ.
Вот ждет, довольный сам собой,
Что море спрячется как раз.
Но судьба изрекла свой приговор:
Дружины вольные не внемлют,
Встают, ревут, дворец объемлют.
И деспот понял. Стихия свободы непобедима. Удавалось ему смирить народное волнение, но воля к свободе несокрушима, она прорвется не только в народе, но и в природной стихии. Она, как дух, веет где хочет. А народ и природа объединены одним духом:
Он понял, что прошла пора,
Когда мгновенный визг ядра
Лишь над толпою прокатился
И рой мятежных разогнал.
И тут-то царь затрепетал…
И к царедворцам обратился…
Но пуст и мрачен был дворец
И ждет один он свой конец.
И гордо он на крышу всходит
Столетних царственных палат
И сокрушенный взор возводит
На свой великий, пышный град![224]224
Здесь и выше цитаты из анонимного стих. «Наводнение», приписывавшегося Лермонтову (см. об этом: Приписываемое Лермонтову // Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 446–447). (комм. сост.)
В «отрывках из начальной повести» есть интересная картина Петербурга.
«Сырое ноябрьское утро лежало над Петербургом. Мокрый снег падал хлопьями, дома казались грязны и темны, лица прохожих были зелены; извозчики на биржах дремали под рыжими полостями своих саней; мокрая, длинная шерсть их бедных кляч завивалась барашком; туман придавал отдельным предметам какой-то серо-лиловый цвет. По тротуарам лишь изредка хлопали калоши чиновника, – да иногда раздавался шум и хохот в подземной полпивной лавочке, когда оттуда выталкивали пьяного молодца в зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке».
(Примеч. авт.)
Речь идет о повести М. Ю. Лермонтова «Штосс» (1841). (комм. сост.)
[Закрыть]
Еще острее воспринял эту тему В. С. Печерин – Агасфер[225]225
Агасфер, или Вечный жид – персонаж христианской легенды западноевропейского средневековья; отказал в отдыхе Христу во время его пути под бременем креста на Голгофу, за что был осужден скитаться по земле до второго пришествия Христа, который один может снять с него зарок. (комм. сост.)
[Закрыть] русской интеллигенции.[226]226
В. С. Печерин (1807–1885) – философ, поэт, общественный деятель; назван «Агасфером русской интеллигенции» за его «духовные скитальчества»: профессор Московского университета, оппозиционер, эмигрант, католический монах. (комм. сост.)
[Закрыть] В революционный период своего духовного скитальчества он написал апокалиптическую поэму на тему гибели Петербурга.[227]227
«Торжество смерти». – М. Гершензон. Жизнь В. С. Печерина, стр. 73 (Примеч. авт.)
[Закрыть]
Он воспринял проблему борьбы творящего гения города с безликими стихиями в форме окончательного осуждения Петербурга. Для него прежде всего этот город порождение деспотизма, стоивший тысячи жизней никому не ведомых рабочих. Город не оправдал своего торжества над стихиями. Рожденный на костях, он стал преступным городом оков, крови и смрада, возглавляющим тираническую империю. Стихии стали у Печерина орудием карающей Немезиды. Правда с ними. Поднимаются ветры буйные.
Лютый враг наш, ты пропал!
Как гигант ты стал пред нами,
Нас с презреньем оттолкнул
И железными руками
Волны в пропастях замкнул.
Часто, часто осаждали
Мы тебя с полком валов
И позорно отступали
От гранитных берегов!
Но теперь за все обиды
Бич отмщает Немезиды.
С ветрами идут юноши, погубленные Петербургом, которых этот демон истребил порохом, кинжалом, ядом. За ними солдаты, принесенные в жертву империализму.
И погибающее в волнах население присоединяется к этим проклятиям, отрекаясь от родного города.
Не за наши, за твои
Бог карает нас грехи…
… Ты в трех лицах темный бес,
Ты война, зараза, голод.
И кометы вековой
Хвост виется над тобой,
Навевая смертный холод.
Очи в кровь потоплены,
Как затмение луны!
Погибаем, погибаем,
И тебя мы проклинаем,
Анафема! Анафема! Анафема![229]229
Здесь и выше цитаты из мистерии В. С. Печерина, получившей известность под названием «Торжество смерти» (1833) (см.: Гершензон М. Жизнь В. С. Печерина. М., 1910. С. 82, 84–85). (комм. сост.)
[Закрыть]
И небо гремит с высоты: И ныне, и присно, и во веки веков!
Последний прилив моря – город исчезает. Являются все народы, прошедшие, настоящие и будущие, и поклоняются Немезиде.
Таково содержание поэмы «Торжество смерти».
В образе Петербурга проклятию предается весь период русского империализма, символом которого была Северная Пальмира.[230]230
Интересно отметить, что этот образ проник и в творчество французского романтика того времени, друга Гейне Жерара де Нерваля. Петербург должен низринуться в бездну.
«Облака стали прозрачны, и я различал теперь перед собою глубокую бездну, куда шумно низвергались волны оледенелого Балтийского моря. Казалось, что вся река Нева со своими голубыми водами должна уйти в эту трещину земного шара. Корабли Кронштадта и Санкт-Петербурга задвигались на якорях, готовые сорваться и исчезнуть в пучине, как вдруг божественный свет воссиял сверху над этим зрелищем гибели»
(«Аврелия»).
Но дрогнула рука с занесенным карающим мечом. Величие города Медного Всадника заставило содрогнуться сердце иностранца. (Примеч. авт.)
Из новеллы Жерара де Нерваля (наст. фам. Жерар Лабрюни; 1808–1855) «Аврелия» (1855) (см.: Жерар де Нерваль. Сильвия. Октавия. Изида. Аврелия. М., 1912. С. 264). (комм. сост.)
[Закрыть]
* * *
Поэт Мих. Димитриев тему гибели Петербурга разработал в образе затонувшего города. В стихотворении «Подводный город» он как бы создает третью часть картины Пушкинского Петербурга. «Из тьмы веков, из топи блат вознесся пышно, горделиво» и вновь исчезает, погребенный морскими волнами. Болото – город – море.
Море ропщет, море стонет!
Чуть поднимется волна,
Чуть пологий берег тронет,
С стоном прочь бежит она!
Море плачет, брег песчаный
Одинок, печален, дик;
Небо тускло, сквозь туманы
Всходит бледен солнца лик…[231]231
Здесь и ниже цитаты и пересказ стих. М. А. Дмитриева «Подводный город» (1847) (см.: Стихотворения М. А. Дмитриева. М., 1865. Ч. 1. С. 175–177). (комм. сост.)
[Закрыть]
Все говорит здесь о печали. Все пустынно, дико, тускло. Вновь, как много лет тому назад, «печальный пасынок природы» спускает свою ветхую лодку на воды. Но пустынный край теперь полон жути. Мальчика-рыбака, молча глядящего в «дальний мрак», «взяла тоска»; он спрашивает у старого рыбака, о чем «море стонет». Старик указывает на шпиль, торчащий из воды, к которому они прикрепляли лодку:
Тут был город, всем привольный
И над всеми господин;
Ныне шпиль от колокольни
Виден из моря один.
Город, слышно, был богатый
И нарядный, как жених,
Да себе копил он злато,
А с сумой пускал других!
Богатырь его построил;
Топь костьми он забутил,
Только с богом как ни спорил,
Бог его перемудрил!
В наше море в стары годы,
Говорят, текла река,
И сперла гранитом воды
Богатырская рука!
Но подула буря с моря,
И назад пошла их рать,
Волн морских не переспоря,
Человеку вымещать!
Все за то, что прочих братий
Брат богатый позабыл,
Ни молитв, ни их проклятий
Он не слушал, ел да пил.
Немезида мотивируется грехом происхождения «на костях», богоборчеством основателя и преданностью Мамоне[232]232
Мамона – богатства, земные сокровища, блага (старослав.). (комм. сост.)
[Закрыть] жестокосердных обитателей, глухих к стонам отверженных.
Описание Северной Пальмиры отсутствует, да и странно звучало бы оно в устах старого рыбака, рассказывающего предание о затонувшем городе. Он погиб за свои грехи, как Содом и Гоморра, и мертвое море покрыло его. Вторая русская легенда о подводном городе. Китеж[233]233
Китеж – в русских легендах город, чудесно спасшийся от завоевателей: при приближении к нему Батыя стал невидимым и опустился на дно озера Светлояр; по преданию, считался населенным праведниками. (комм. сост.)
[Закрыть] и Петербург.
Мотив борьбы, зазвучавший в начале XIX века, к середине его прозвучал мотивом гибели. Постепенно омрачался светлый лик творения Петра. Наш город превратился в темного беса. Однако весь этот период Петербург продолжал волновать души, хотя бы и недобрыми чувствами. Действие его на душу остается острым и напряженным. Образ его, хотя и окрасившийся в мрачные тона, продолжает быть ярким. Еще не пришло время превращения его в тусклый, больной, скучный город казарм, слякоти и туманов.
III
В сороковых годах разгорелся спор между западниками и славянофилами. «Петербург» сделался лозунгом борющихся групп. Для одних он явился символом разрыва со святой Русью, для других – залогом объединения с Западом. Таким образом, передовая часть общества встала на защиту Петербурга. Припомнили, что «здесь нам суждено в Европу прорубить окно».
К сожалению, однако, для обеих борющихся групп Петербург оставался только символом. Славянофилы не знали его лица и знать не хотели. Иван Аксаков призывал к торжественному отречению от него как от сатаны.[234]234
Для И. С. Аксакова, как и для большинства славянофилов, Петербург был символом «западной цивилизации», с которой связывались все негативные начала русской истории и нравственности (ложь, насилие, разврат). Петербург и весь петербургский период истории славянофилы оценивали как измену исконным народным русским основам жизни. Судя по контексту, Анциферов мог иметь в виду известное стихотворение К. С. Аксакова «Петру» (1845), где, в частности, говорится о Петербурге: «Гнездо и памятник насилья – / Твой град рассыплется во прах!» (комм. сост.)
[Закрыть] Дунь и плюнь.
Но и западники, защищавшие дело Петра, не знали души Петербурга, да как-то и не умели к ней подойти. В сущности, они не любили Петербурга и в этом отношении разделяли отношение к нему всего общества. Если мы у Белинского[235]235
См., например, очерк В. Г. Белинского «Петербург и Москва» (1845). (комм. сост.)
[Закрыть] встретим страстные речи в защиту его, нас это не должно ввести в заблуждение. Здесь идет борьба за символ, а не за «нечеловеческое существо» города с его духом и плотью.
Один Герцен сумел заглянуть в подлинный лик города, просвечивающий сквозь обывательскую суету и каменные громады. В «Былом и думах» он искренно признается, что покидал Петербург с чувством, близким к ненависти. Лица города, казалось, он тогда не ощутил.
Здесь верные замечания (например, отсутствие капризного) смешиваются со столь несправедливыми (отсутствие личного, своеобразного), что хочется отнести их на счет разрушающей работы времени: воспоминания дали стершийся образ. Наблюдения непосредственные были проникновеннее, в них можно найти тонкие впечатления и взволнованные слова. В статье,[237]237
«Москва и Петербург». (Примеч. авт.)
[Закрыть] написанной немедленно после пребывания в Петербурге, Герцен стремится охарактеризовать психологию города.
«Петербург удивительная вещь!» —
восклицает он с недоумением и признается, что мало понял его.
«Оригинального, самобытного в Петербурге ничего нет».
«Петербург тем и отличается от всех городов Европы, что он на все похож».
«Ему не о чем вспомнить, кроме Петра I, его прошедшее сколочено в один век».
«У него нет истории в ту и другую сторону».
Город без своего лица, без прошлого и будущего, какое-то пустое место. Однако оказывается, что он доволен своим удобным бытом, не имеющим корней и стоящим, как он сам, на сваях, вбивая которые, умерли сотни тысяч работников. Но характеристика Герцена в ее целом оказывается сложной и неуравновешенной, как и чувство, вызванное в нем этим городом, разгадать загадочное существование которого Герцен не имел средств. Для него Петербург «полон противоречий и противоположностей, физических и нравственных». «Это разноначальный хаос взаимно гложущих сил». Распалось первоначальное единство, чарующая гармония Северной Пальмиры. В душе ее воцарился хаос, как в окружающих ее стихиях. И внешность ее резко изменилась. Новое, что создавалось в ней, становилось все более и более убогим. Благодаря утрате стиля, Петербург показался Герцену безликим городом, на всех похожим. Давно ли он мог казаться Батюшкову «единственным городом»!
Но Герцен был слишком многогранен и чуток, чтобы душа Петербурга не взволновала и его. В «Петербурге вечный стук суеты суетствий, и все до такой степени заняты, что даже не живут» – вот образ из Одоевского! Это, конечно, очень плохо, но за этой суетой суетствий ощущается духовная напряженность.
«Петербург поддерживает физически и морально лихорадочное состояние».
«Нигде я не предавался так часто, так много скорбным мыслям, как в Петербурге… и за них я полюбил и его».
Но, словно спохватившись, он замечает: Петербург «тысячу раз заставляет всякого честного человека проклясть этот Вавилон».
Оказывается, ненависть Герцена переплелась с любовью. Что же привлекало и что отталкивало? Петербург имел для него двойное значение. С одной стороны, это – деспот, давящий народы порабощенные, угнетающий и свой народ управлением при помощи немецкого циркуляра и казацкой нагайки, с другой Петербург – связь с миром, залог единения России с семьей европейских народов. Но это не все: это символы определяющие, но не исчерпывающие действия города на душу. Глубже всего затронула Герцена трагичность Петербурга и его революционная сущность. Вся эта суета сует, это лихорадочное нравственное состояние вызваны революционным происхождением города и чаянием его катастрофической гибели. Рассматривая картину Брюллова «Гибель Помпеи», картину академическую, тема которой чужда России, Герцен уловил органическую связь между нею и нашим городом.
«Художник, развивавшийся в Петербурге, избрал для своей кисти страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее. Это – вдохновение Петербурга!»
И Герцен останавливается на лейтмотиве нашего города – его гибели. Петербург «город без будущего».
«В судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное. Это любимое дитя северного великана, гиганта, в котором сосредоточена была энергия и жестокость Конвента 93 года и революционная сила его, любимое дитя царя, отрекшегося от своей страны для ее пользы и угнетавшего ее во имя европеизма и цивилизации».
В образе Медного Всадника, этого духа города, слились воедино и вселенское начало Петербурга, и его деспотизм. Образ Великого Императора-революционера еще реет над городом.
Все в нем носит печать обреченности.
«Небо Петербурга вечно серо; солнце, светящее на добрых и злых, не светит на один Петербург; болотистая почва испаряет влагу; сырой ветер приморский свищет по улицам. Повторяю, каждую осень он может ждать шквала, который его затопит».[238]238
Здесь и выше цитаты, парафразы и пересказ из фельетона А. И. Герцена «Москва и Петербург» (1842). (комм. сост.)
[Закрыть]
Вещий дух пробудился в том, кого на Западе нарекли «Русским Иеремией».[239]239
Об этом Герцен писал в письме к Ш. де Рибейролю от 7 февраля 1854 г.:
«Австрийский Lloyd, говоря о моей книге «Vom andern Ufer», называет меня русским Иеремией, плачущим на развалинах июньских баррикад».
Иеремия – древнееврейский пророк (VII и нач. VI в. до н. э.); в библейских книгах, носящих его имя, обличает нравственный упадок мира. (комм. сост.)
[Закрыть] Герцен, разделяя настроение разнообразных писателей, стремился, однако, к более справедливому подходу к провиденциальному городу. В его строках вновь повеяло духом Медного Всадника.[240]240
Сравнительная характеристика Москвы и Петербурга в статье «Станция Едрово» ничего существенного не прибавляет. (Примеч. авт.)
[Закрыть]
* * *
Эпоха русского романтизма болела Петербургом. Он мучил тех, кто осмеливался заглянуть в его грозный лик. Ибо глядевшие умели видеть. Петербург любили или ненавидели, но равнодушными не оставались. Вечный спутник Герцена Огарев дополняет его образ Петербурга несколькими интересными штрихами.
Трагический лик его не возбуждает в нем ни ненависти, ни преклонения, а нагоняет жуть. Город без солнца…
И Огареву чудится город тишины и мрака, житель которого должен быть «задумчив, как туман» и «песнь его однозвучна и грустна». Но это только одна сторона, Петербург город контраста.
А здесь, напротив, круглый год
Как бы на ярмарке народ.
Откуда эта суета суетствий? Какой в ней смысл? «Какая цель, к чему стремление?» Цель одна: найти в движении подобие жизни, спастись от мертвящей тоски, кое-как «убить день».
С косой в руке, на лбу с часами,
Седой Сатурн[242]242
Сатурн – символ неумолимого времени, поглощающего все, что оно породило (римск. миф.). (комм. сост.)
[Закрыть] на них на всех
Глядит сквозь ядовитый смех.
Мне стало страшно… Предо мной
Явилася вдруг жизнь миллионов
Людей, объятых пустотой,
К стыду всех божеских законов.
К чему относится этот ядовитый смех времени? Великие задания, заложенные в городе, выродились в жалкую суету, кипение в бездействии пустом. Петра творение обмануло надежды своего творца. Огарев всматривается испытующе в строителя чудотворного, в зловещую петербургскую ночь.
Ложилась ночь, росла волна,
И льдины проносились с треском;
Седою пеною полна,
Подернута свинцовым блеском,
Нева казалася страшна.
Такою бывает она, когда собирается вновь бросить гневно свои волны на погибель гранитного города.
Чернея сквозь ночной туман,
С подъятой гордо головою,
Надменно выпрямив свой стан,
Куда-то кажет вдаль рукою
С коня могучий великан.
Из этой дали наш край дубровный, наши дебри озарит Европы ум. Это чаяние единения с западной культурой, благодаря делу Петра, заставляет Огарева благоговейно поникнуть перед Медным Всадником.
Пред ним колено я склонил
И чувствовал, что русский был.
Прошло сто лет, и город, основанный для высокой цели, не сохранил духа своего основателя, изменил его делу. Не по силам оказалось для него выполнение возложенной миссии.
А Петр Великий все кажет в даль перстом.
Но принизился, осел его город. Вот отчего скорбь томит его создателя и так мрачен его вид. И казалось в эту жуткую ночь, вместе с ядовито смеющимся Сатурном,
Надменно выпрямив свой стан
Смеялся горько великан.
Огарев, подобно Герцену, отметил в образе Петербурга черты трагизма. Но в то время как Герцен соединяет образ города и его создателя, Огарев противополагает их. Петербург у него становится блудным сыном. Поэту хочется забыться, унестись мечтой из этого тумана.
Так и Гоголь в Италии нашел освобождение от Петербурга. У Герцена величие творческого духа Петра еще наполняет город. У Огарева охарактеризован разрыв и отпадение города, но дух создателя еще веет над ним, как укоризна и призыв.
* * *
Все западничество не помогло Тургеневу оценить Петербург, вся его художественная чуткость не научила его ощутить в нашем городе что-нибудь, кроме болезненности.
Дух Эллис проносится в белую ночь над дремлющим городом:
«Слуша-а-а-а-ай!» – раздался в ушах моих протяжный крик. «Слуша-а-а-а-ай!» – словно с отчаянием отозвалось в отдалении. «Слуша-а-а-а-ай!» – замерло где-то на конце света. Я встрепенулся. Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость. Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день?..»[244]244
«Призраки». (Примеч. авт.)
[Закрыть]
Полная томления душа насторожилась, перед взорами раскрывается панорама Петербурга.
«Так вот Петербург! Да, это он, точно. Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крышами и дрянными овощными лавчонками, эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исаакия, ненужная пестрая биржа; гранитные стены крепости и взломанная, деревянная мостовая, эти барки с сеном и дровами, этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, – да это она, наша Северная Пальмира. Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари – чахоточный румянец – не сошел еще и не сойдет до утра с белого беззвездного неба, он ложится на шелковой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперед свои холодные, синие воды. „Улетим», – взмолилась Эллис“».[245]245
Здесь и выше цитаты из повести И. С. Тургенева «Призраки» (1864) (гл. XXII). (комм. сост.)
[Закрыть]
Тонкая художественность делает этот набросок глубоко убедительным. Но что здесь осталось от Петербурга? Без всякой характеристики упомянуты Петропавловская крепость, золотая шапка Исаакия. О бирже сказано только два слова: «пестрая ненужная», но они показывают, до какой степени весь стиль города остается безнадежно чуждым пониманию Тургенева.
Остались только белая ночь и «инвентарь города». Всюду подчеркнуты серые тона. Сравнения углубляют болезненное впечатление от пейзажа Петербурга. «Дома с их впалыми окнами» вызывают образ умирающего – окна глаза дома. Петербург гибнет не от разъяренных стихий. Внутренняя тайная болезнь подорвала силы. Чахоточный румянец на его лице, четко выступающем в тускло-прозрачном воздухе. Какая жуть! Невольно хочется прошептать: «Улетим, Эллис!»
* * *
Д. В. Григорович в своем видении «Сон Карелина» останавливается на теме конца больного города и вводит новый мотив: предчувствие гибели не в битве с разъяренными стихиями воды, а медленного, торжественного замерзания, превращения северной столицы в ледяное царство.
«По плитам тротуара перебегали, скользя и пересыпаясь, острые струи сухого снега, набиваясь в углубленные части сенатского здания и закругливаясь там воронкою; снег стремился дальше по выветренной мостовой с голыми серыми булыжниками, казавшимися мне холоднее самого мороза. Все вокруг было тусклого, сероватого цвета; снег отвердел, как алебастр, хрустел и визжал от прикосновения…»
… Ветер «гнал перед собою тучи снегу и наполнял воздух снежною пылью, засыпавшею глаза…
А замерзающий город убран флагами, которые, повинуясь ветру, поминутно обвертывались вокруг шестов… Во всей этой торжественности, при двадцатиградусном морозе, чувствовалась какая-то натяжка, что-то заказное, неестественное, насильственное, напоминающее улыбку человека, которому на самом деле хочется заплакать…».
Даже в этот момент замерзания Петербург не теряет своей «умышленности», противоречия с естеством. И мысль Григоровича уносится к той части Невы, где к этому времени приезжие мезенские рыбаки ставят обыкновенно свою юрту и где подле нее можно тогда видеть несколько тощих оленей, таких же почти белых, как снег, на котором они стоят с понурыми головами.




























