355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Орбел » Ecce liber. Опыт ницшеанской апологии » Текст книги (страница 9)
Ecce liber. Опыт ницшеанской апологии
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 11:00

Текст книги "Ecce liber. Опыт ницшеанской апологии"


Автор книги: Николай Орбел


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

О какой истинной интерпретации Ницше может идти речь, когда сама истина по сути упразднена, а интерпретация – результат борьбы различных воль к власти! По сути речь может идти не об истинности той или иной интерпретации (с тем же успехом можно было бы говорить о ложности той или иной фальсификации), а о мощи того или иного философа, вступившего в конфронтацию с Ницше. Но только тот достойно выйдет из этой конфронтации, кто, пройдя по твердым плитам, выложенным Ницше в болоте метафизики, сумеет вырваться за рамки интерпретационной парадигмы, кто сумеет подняться (или погрузиться) в сверхчеловеческое мышление, которое так опасно и так маняще демонстрирует нам этот мизософ от философии. Для такой могущественной и самостоятельной философской мысли не столь уж важна текстологическая выверенность того или иного фрагмента, ибо она схватывает данный фрагмент в ансамблевой целостности всего ницшеанства. Она стремится не интерпретировать (это для интерпретаторов сверхважна текстологическая правильность), а интегрировать отдельные мысли в некое сверхмышление. Только так мы сделаем шаг от ситуации, которую Хайдеггер загадочно и горько охарактеризовал: мы еще не мыслим. Оставаясь в этой ситуации, мы должны признать, что когда мы интерпретируем, мы не мыслим.

С точки зрения нынешнего логоцентрического, диалектического, контрадиктивно-центрированного мышления дать всеохватывающую картину ницшеанства невозможно. Любые интерпретации с этих позиций будут запутываться в противоречиях, бессильно отступать перед ошеломляющим богатством ницшеанства, впадать в односторонность или оборачиваться вопиющей банализацией. Сто лет толкования Ницше позволяют сделать вывод: этот мыслитель принципиально нетолкуем. Толковать его языком систематической рационалистической философии – не издевательство ли это над мыслителем, который поставил своей целью разбить философию как совокупность интерпретативных методик? Но разве не так поступают почти все его исследователи? И разве и по сей день умеем мы делать иначе? Ведь как только кто-то начинает излагать или объяснять ницшеанство на «птичьем» языке философов, сразу теряется искрящаяся магия его мысли. Ницшеанство в принципе нельзя «конвертировать» в этот философский «старояз», потому что весь пафос ницшеанства был направлен на слом этого «языка философов», выродившегося в своего рода жаргон. Ницше ускользает всякий раз, когда его образы вписываются в схемы старой мыслительной парадигмы: неизбежно получается «либо не совсем то, либо совсем не то». Осмысливать или интерпретировать Ницше в рамках конвенционального мышления – все равно, что рубить мечом море.

Таким образом, вопрос “Что имел в виду Ницше?” должен переформулироваться в вопрос: “Насколько то, что имеет в виду читатель, читая Ницше, имел в виду сам Ницше?”. По большому счету понять Ницше могут лишь люди, по структуре своей личности родственные ему самому, лишь люди, испытавшие в своей жизни схожие трагедии и страдания, ибо ницшеанство – не умозрительная философия, как у Платона или Канта, а сверхплотный сгусток экстремального жизненного опыта, выраженного в метафорах, образах и чувствах, и к тому же описанных на редком, почти утраченном или еще не обретенном языке. Мы имеем дело не столько с учением, сколько, со страдающей и борющейся жизнью человека, выраженной философскими средствами, но отвергающей весь этот каскад интерпретаций: сначала Ницше был “неправильно” издан, затем “правильно” переиздан, нацифицирован фашистами, денацифицирован и либерализован, олевачен и академизирован и т. д.

Приходится признать, что национал-социалистская интерпретация ницшеанства – не фальшивка и не грубое искажение, а знак эпохи, которая востребовала именно такое прочтение Ницше. И ценность этой интерпретации с точки зрения ницшеанской методологии не больше и не меньше, чем ценность навязчивого стремления воссоздать “подлинного” Ницше или сверхусложненных толкований постмодернистов. Поэтому «Воля к власти», «сфабрикованная» сестрой и другом, не может быть причиной искажения Ницше у последующих философов. Сегодня, в начале XXI века, приходит понимание, что никто не фальсифицировал ницшеанство, которое содержит в себе такое же многообразие «добра» и «зла», «хорошего» и «плохого», что и вся совокупность нашего мира. Плоская антифашистская апологетика зеркально являяется такой же догматизацией ницшеанства, каковая творилась в III Рейхе. По отношению к этому мыслителю выпячивание смертоносного драйва к мировому господству и, наоборот, кастрация воинственных тенденций ницшевской мысли – процедуры совершенно равноценные. Сегодня наша задача не в том, чтобы заклеймить Ницше за ужасы нацизма или, наоборот, реабилитировать его. Наша задача – понять это неведомое нам мышление, которое, будто издеваясь над мышлением нашим, толкает нас к самым разнообразным, взаимоисключающим интерпретациям. И тогда, возможно, мы должны будем признать, что Ницше взрывает саму нашу способность к толкованию, а заодно – о, ужас! – наше старое мышление! Что время оценочного, логизирующего, толкующего мышления подошло к концу… Время интерпретаций закончилось.

Совершенно очевидно, что осознанной целью Ницше было создание такого духовного продукта, который не был бы подвержен интерпретациям. «Каждый глубокий мыслитель больше боится быть понятым, чем непонятым»[105]105
  Ф. Ницше... т. 2, с. 400.


[Закрыть]
Ведь быть понятым значит “быть понятым иначе”. И он прилагает изощренные усилия, чтобы сделать дело своих будущих интерпретаторов невозможным. С этой целью он вживляет в тело своей мысли мощные антиоксиданты (Нельзя так оставить! Получается буквально – антиокислители). Во-первых, Ницше сам становится лучшим интерпретатором ницшеанства. Все его творчество как бы многократно “двоится”, оно выступает как саморефлексия. Во-вторых, даже в самых пафосных мыслях слышна затаенная ирония, словно в сам текст инкорпорирована беспощадная самокритика и самопародия. Мы не знаем, когда Ницше шутит, а когда он серьезен. В-третьих, тайная стратегия Ницше как творца кодированных текстов состоит в том, чтобы не допустить саму возможность понимать их одинаково, разбить стандартизированность в их восприятии. Ницшеанский текст разрушает сознание читателей как согласованное, усредненное понимание текста. Ницше не хочет, чтобы чтение его текста было интерпретацией, то есть поиском и нахождением единообразного, устраивающего многих толкования. Он не хочет, чтобы относительно него существовало единодушие. По поводу Ницше еще труднее договориться, чем по поводу того, что означает, например, “Черный квадрат” Малевича или музыка Шнитке или Шенберга. Ведь чем величественней произведение искусства, тем больше оно допускает толкований. По сути Ницше атакует великий закон человеческого общежития, который требует, чтобы люди понимали нечто более или менее одинаково. Он как раз хочет разрушить стадное понимание мира. Но если большинство понимают именно так, а кто-то один-единственный понимает то же самое иначе, кто докажет, что его понимание – ложно, а их – истинно только на том основании, что их большинство. В-четвертых, Ницше присуще “глубокое отвращение к тому, чтобы раз навсегда успокоиться на каком-нибудь одном широком миропонимании. Соблазнительность противоположного способа мыслить: не допускать лишить себя привлекательности энигматического характера”[106]106
  Ф. Ницше. Воля к власти, 470.


[Закрыть]
Поэтому всякого, кто пишет о Ницше в творческом, а не догматическом ключе, охватывает завораживающее ощущение его неисчерпаемости. Ницше можно интерпретировать до бесконечности. Он строит свои тексты так, что ввергает всех своих интерпретаторов в дурную бесконечность толкований, в своего рода хаос интерпретаций. Обычно остановка в интерпретации ницшеанства происходит в двух случаях. Либо остановиться требуют соображения объема. Либо интерпретатор создает себе иллюзию некоей завершенности своей интерпретации путем создания своей системы, имеющей к Ницше более менее отдаленное отношение. Но всякий, кто вскричал: “Вот я поймал его! Вот он – подлинный”, имеет глупый вид. “...Нет, нет... Я не есть там, где вы меня засекли, но там, откуда, смеясь, я смотрю на вас”[107]107
  М. Фуко. Археология знания. М., 1977. с. 28.


[Закрыть]
 – эти слова, принадлежащие Фуко, будто произносит сам Ницше.

Таким образом, ницшеанство так сконструировано, что оно интерпретационно неисчерпаемо. Ницше, провоцируя нас на бесконечное интерпретационное усилие и словно издеваясь, показывает, что мы никогда не доберемся до “конца” интерпретации. Ибо такой последней основы, на которой можно было бы успокоиться – нет. “Эта принципиальная незавершенность интерпретации, – пишет Фуко, – связана, как мне кажется, еще с двумя фундаментальными принципами... Первый из них: если интерпретация никогда не может завершиться, то просто потому, что не существует никакого “интерпретируемого”. Не существует ничего абсолютно первичного, что подлежало бы интерпретации, так как все, в сущности, уже есть интерпретация, любой знак по своей природе есть не вещь, предлагающая себя для интерпретации, а интерпретация других знаков... Интерпретируется не то, что есть в означаемом, но, по сути дела, следующее: кто именно осуществил интерпретацию. Основное в интерпретации – сам интерпретатор, и, может быть, именно этот смысл Ницше придавал слову “психология””[108]108
  M. Foucault. Dits et Ecrits. P. 2001, t.I, p. 599, 601.


[Закрыть]

Оказывается, толкуя Ницше, мы толкуем самих себя! Именно в этом секрет популярности Ницше как объекта толкования среди философов. Интерпретируя Ницше, мы получаем совершенно уникальный инструментарий для интерпретации самих себя, для изложения и прояснения своих мыслей. Но тогда оказывается, что как только мы начинаем интерпретировать, мы сами сразу и неизбежно становимся предметом интерпретации. Поэтому важнейшее значение имеет вопрос: кто – интерпретатор? Ведь “философы” работают не с подлинными текстами, а с собственными толкованиями”[109]109
  Ср. Ф. Ницше, Т. II, с. 258.


[Закрыть]

Сегодня ницшеанство не может оставаться только задачей, требующей разъяснений и толкований. Как таковая, она неразрешима. Ни самый полный филологический анализ, ни скрупулезное критико-историческое издание, ни изощреннейшие толкования его философии не решат этой задачи. Это признают даже те исследователи, кто, как Колли, посвятили десятилетия реконструкции “аутентичного” Ницше: “Ницше не нуждается в интерпретаторах. Он сам достаточно и вполне определенно высказался о себе и своих идеях. Важно лишь внимательно вслушаться в его слова и для этого не требуются посредники”[110]110
  G. Colli. Apres Nietzsche. P., 2000, p. 20.


[Закрыть]

В чем же нуждается Ницше, так это в читателях. Особых читателях.

2. Почему Ницше не закончил “Волю к власти”?

В своих знаменитых лекциях о Ницше Хайдеггер специально останавливается на причинах того, почему Ницше потерпел неудачу в создании “Воли к власти”: «С момента, когда мысль о “Воли к власти” явилась ему во всей своей окончательной определенности (к 1884 г.), до последних недель своей вменяемости (конец декабря 1888 г.), Ницше боролся, чтобы концептуально структурировать свою единственную мысль. В проектах и намерениях Ницше эта структуризация должна была принять вид того, что он сам называет в традиционном значении этого термина капитальным трудом. Но этот главный труд не только не был доведен до конца, но и не мог стать “трудом” по типу философских работ Нового времени, наподобие “Размышлений о первой философии” Декарта, “Критики чистого разума” Канта, “Феноменологии духа” Гегеля, “Философских исследований о сущности человеческой свободы” Шеллинга.

Почему же движение ницшеанской мысли к Воле к власти так и не привело к созданию аналогичного “труда”? Историки, психологи, биографы и прочие деятели, работающие на удовлетворение человеческого любопытства, не скупятся на рассуждения, когда речь идет о подобном “случае”. Тем более что в “случае” Ницше причин в глазах вульгарной части общественного мнения вполне хватает, чтобы пространно объяснить, почему отсутствует “главный труд”[111]111
  M. Heidegger. Nietzsche. P., 1998, t. I, p. 376.


[Закрыть]

Хайдеггер, подробно анализируя причины, не позволившие Ницше завершить “Волю к власти”, приходит к выводу: все объяснения неудачи в создании “главного труда” основаны на предположении, что речь идет о традиционном типе философского трактата. “А вот это уже ничем не обосновано и неприемлемо, потому что это абсолютно не соответствует ни сущности, ни стилю мысли о Воли к власти”[112]112
  Ibid., p. 377.


[Закрыть]
И далее он подчеркивает: “...Ницше считал необходимым структурировать свою фундаментальную мысль, придав ей форму, совершенно отличную от той, которая присуща “труду” в традиционном смысле. Незаконченность, если иметь смелость определить таким образом состояние, в котором к нам дошло то, что осталось от “Воли к власти”, заключается совсем не в том, что труд “о” Воле к власти не был доведен до конца. Незаконченность эта отнюдь не означала бы, что мыслитель не смог придать внутреннюю форму своей единственной мысли. ...Квалифицировать “фрагментами”, “эскизами”, “подготовительными работами” то, что осталось неопубликованным Ницше, – это можно позволить себе только, если произвольно предположить, что Ницше поставил перед собой задачу закончить “труд” в соответствии с теми прототипами, которые на протяжении длительного времени определяли для него сущность такого труда. Другого решения не существует. Но так как это предположение ни на чем не основано и не имеет ничего общего с фундаментальной мыслью этого мыслителя, то то, что осталось от его рассуждений, принимает совсем иной характер”[113]113
  Ibid., p. 378.


[Закрыть]
По сути Хайдеггер подразумевает, что Ницше хотел создать принципиально иной – в сравнении с традиционным – тип философского произведения.

Действительно, самого начала Ницше планировал не обычный философский трактат, а своего рода сверхкнигу: ошеломляюще новая философия требовала и небывалых форм выражения, в том числе и совершенно особой книжной структуры. Было бы фундаментальной ошибкой рассматривать “Волю к власти” как философский трактат в той форме, в какой он сложился со времен Платона и Аристотеля. При таком подходе неизбежно появляется тезис о том, что Ницше не хватало специальной философской подготовки для того, чтобы выразить концепцию воли к власти не в эзотерической, а в систематически научной форме, придать ей характер завершенной теории. Многие исследователи, привыкшие исключительно к традиционному, логически связанному, построенному в виде цепей рассуждения способу философствования, столкнувшись с «Волей к власти», не увидели (или не могли увидеть), что Ницше радикально пересматривает традиционные параметры философского произведения с точки зрения структуры, способов подачи материала, языка и даже самого синтаксиса. Большинство современников не поняли, что тот, кто бросил вызов старой культуре, должен атаковать ее главный институт – книгу.

Традиционно книга является стержнем культуры в том ее виде, в каком она существует вот уже около трех тысяч лет. Логически выстроенная, имеющая начало и конец, традиционная книга является идеальным выражением культурного разума, организующего всю общественную жизнь по законам необходимости и упорядоченности. Книга, как она существовала до Ницше, – это совершенная ипостась социальной власти в духовно-культурной сфере. Такая книга в его понимании есть экстраполяция на мыслительную сферу всей репрессивной силы культуры по отношению к человеку. Именно такой книгой для него была Библия.

Борясь с книгой, Ницше боролся и с книжностью в самом себе. Книжность – это господство вторичной культуры над живой жизнью. Это – восприятие любого предмета – солнца и моря, любви и смерти – не непосредственно, а через культурный опыт предшествующих поколений. Книжная культура лишила вещи их природной первозданности. Книга поработила Ницше как филолога, специалиста по текстам, воспринимающего жизнь как упорядоченный текст. Дионисийский художник восстал в нем против книги.

Все годы работы над «Волей к власти» пронизаны страстным поиском этой новой «сверхкнижной» формы, в которой должно свершиться разрушение классического платоновского трактата и прорыв к постметафизическому мышлению. Однако по мере продвижения вглубь своего замысла Ницше все больше убеждался, что, при полном наличии всего необходимого для этой сверхкниги, призванной увенчать все творение, она, тем не менее, никак не складывается и не заканчивается. Что-то не давало книге состояться. Этим что-то была как раз… воля к власти. Неоконченность книги «Воля к власти» словно задавалась природой самой идеи воли к власти…

Глубокое объяснение того, почему Ницше не смог закончить “Волю к власти” предлагает итальянский теоретик Джанни Ваттимо: “...проблематика идеи воли к власти и учения, при помощи которого Ницше намеревался ее разрешить, так и осталась не преодоленной самим Ницше”[114]114
  G. Vattimo. Il sojetto e la masquera. Nietzsche e il problema di liberazione. Milano, 1999, p. 351.


[Закрыть]
который, похоже, “также осознает, что именно является конечной причиной провала его попыток придать историческую конкретность собственному учению”[115]115
  Ibid, p.353.


[Закрыть]
По его мнению, Ницше, работая над “Волей к власти”, столкнулся с такими структурными творческими препятствиями, которые в принципе исключали возможность завершения этого произведения. В какой-то момент он стал все четче осознавать, что воля к власти, хотя и является первосущностью мира, взятая как методологический принцип объяснения и структурирования всего мироздания, вступает в непримиримое противоречие с принципом антифундаменционизма, то есть отсутствия всякого фундамента, оперевшись на который, человеческая мысль обретает последнее основание. Но такого дна – нет! Это со всей страшной очевидностью обнаружилось той холодной ночью, когда для Ницше “Бог умер!”.

Я ощущаю почти физически противоречие, которое раздирает Ницше: он чувствовал, что его неимоверный творческий взлет, выразившийся в создании духовно-художественной мистерии “Заратустры”, остался во многом эзотерическим, то есть спрятанным от непосвященных. Он понимал, что необходима трансляция этого символического языка на привычный язык философии. Но чем больше он “объяснял” великие образы-символы Заратустры, тем больше понимал, что занимается интерпретаторством, “толкованием”. Он ощущал, что “метафизическое окостенение учения о воли к власти влечет за собой также возврат и “канонизацию” сконструированных и консолидированных метафизикой структур мышления и жизни, против которых была направлена сверхчеловеческая полемика “Заратустры” и освободительная весть о вечном возвращении. Именно возврат к подобным структурам породил проблематичность и двусмысленность, не говоря уже о появлении откровенно неприемлемых... аспектов учения о воли к власти”[116]116
  Ibid, p.361.


[Закрыть]
Вместо того, чтобы быть самой сущностью жизни, которую следует полнокровно переживать, воля к власти превращалась в еще один методологический принцип еще одного толкования мира и конструирования «еще одной метафизики». Конечно, Ницше не мог пойти на это. Для него это было бы стратегическим откатом назад, даже творческим поражением в сравнении с духовным уровнем, достигнутым “Заратустрой”. Он, великий разрушитель всех метафизик, совершенствует метафизику!

По сути, воля к власти превращалась в еще один философский камень, в еще одну философскую отмычку ко всем проблемам, редуцируя все богатство жизни к некоему толкованию в духе идей Платона или абсолютного духа Гегеля или материи материалистов. Следы этого стремления придать концепции воли к власти научно-системный характер в духе позитивизма ощущаются, как отмечает Ваттимо, в целом ряде фрагментов “Воли к власти”: например, в афоризмах 618 – 715 развертываются целые системы космологии и человеческой культуры в терминах метафизики воли к власти[117]117
  Ibid, p. 365.


[Закрыть]
Эти “метафизоидные” мысли (“К философской космологии”, “Мир и “воля к власти”, “Вечное возвращение”), видимо, глубоко не удовлетворяли его. Чувствуется предельная противоречивость отношения автора к тому, что он пишет.

Критики “Воли к власти” уловили это противоречие, и, основываясь на нем, объявили саму концепцию теоретически несостоятельной, что, по их мнению, в конце концов делало невозможной книгу с одноименным названием. Иными словами, Ницше не сумел создать “Волю к власти”, потому что по мере работы над ней убеждался в ложности своей главной идеи. Однако то, что сам Ницше не написал книгу с названием «Воля к власти», отнюдь не свидетельствует о том, что концепция воли к власти не является центральной в его творчестве или что он разочаровался в ней. Она остается таковой и работах «последнего штурма» – «Антихристе» и «Ecce Homo». И именно разработанность концепции воли к власти придает незаконченной книге модус культурально существующего произведения. Это произведение существует как состоявшаяся мысль, порождающая смысловое поле такой силы, в котором материал стремится к самоорганизации. Дело в том, что природа трудностей, с которыми столкнулся Ницше, – иная, а их масштаб выходит далеко за переделы традиционных философских представлений.

Весь текст «Воли к власти» как бы двоится, ибо пронизан борьбой автора с собственным соблазном использовать волю к власти как принцип редукционистской методологии. Для него воля к власти – не некая глобальная категория, которая позволяет свести весь мир воедино: «нет никаких устойчивых конечных единиц, никаких атомов, никаких монад».1 Из чего же состоит мир по Ницше? Не из вещей, а из «динамических количеств, находящихся в известном отношении напряженности ко всем другим динамическим количествам; сущность их состоит в их отношении ко всем их количествам, в их «действии на последние».2 Воля к власти ни в коей мере не является логической конструкцией. Она «не есть ни бытие, ни становление, а пафос – самый элементарный факт, из которого уже возникает некоторое становление, некоторое действование».3

Ницше постоянно выламывает принцип воли к власти из интерпретационной парадигмы нашей логоцентрированной культуры. Он пытается использовать как раз волю к власти для слома самой машины интерпретации, лежащей в основе метафизического мышления. Он развертывает наступление против этой машины по всем правилам военного искусства: «… сущность всякого интерпретирования» – это «насилие, подтасовка, сокращение, пропуск, набивание чучел, измышлений, подделок».4 Ницше на разные лады показывает, как, используя язык – самый тонкий инструмент власти, – интерпретаторы выстраивают эффективные цепочки отношений господства-подчинения: «В действительности интерпретация сама есть лишь средство достигнуть господства над чем-нибудь. (Органический процесс постоянно предполагает интерпретирование»[118]118
  Воля, 643.


[Закрыть]

Но по мере того, как Нише уводил волю к власти от метафизического окостенения, он с нарастающей тревогой обнаруживает, что он не может ни остановить, ни закончить книгу. Напрасно он искал для этого последнее слово, последнюю мысль. Проблема этой нескончаемой книги (и в целом ницшеанского Мегатекста) как раз и состоит в том, что не существует так называемого последнего слова, которое окончательно закрывало бы текст. Слова требовали все новых слов, лишь нагнетая ощущение незаконченности. Ведь тот, кто мыслит афоризмами, никогда не сумеет поставить точку: последним афоризм может сделать лишь остановка мысли. Ницше все больше понимал, что оставаясь в поле Слова, логоса, невозможно остановить бешенную, но нескончаемую динамику «Воли к власти». Требовался разрыв этого поля.

Эта нескончаемость мысли о воли к власти в его последние месяцы приобрела характер наваждения: чем больше он продуцировал текста, тем больше он ощущал, что его мысль упирается в невыразимое, тщетно пытаясь выразить себя выдохшимися словами… Слотердайк так описывает его состояние: «Тип говорения, который опробует Ницше, извергается из говорящего настолько стремительно, точно, сухо и фатально, что в какой-то момент начинает казаться, что различия между жизнью и речью больше не существует. В точке наивысшей оральной интенсивности говоримое изводит себя в говорении; все представления сгорают в акте выговаривания. Больше никакой семантики – только жестика и мимика. Никаких идей – только фигуры энергии. Никакого высшего смысла – только земное возбуждение. Никакого логоса – только оральность. Ничего сакрального – только стук сердца. Никакого духа – только дыхание. Никакого Бога – только движение губ.

Удивительно ли, что эта речь по сей день ищет того, кто ее понимает. Эта речь постметафизического человека или, может быть, просто речь ребенка – возвращение радостной оральности на вершине культуры»[119]119
  Петер Слотердайк. Мыслитель на сцене. Материализм Ницше. В кн.: Ф. Ницше. Рождение трагедии из духа музыки. М. 2001, с. 660-661.


[Закрыть]

Язык Ницше предельно трансформируется. Манера его письма, по меткому замечанию Колли, становится глубоко эзотеричной, зашифрованной, словно предназначенной для посвященных. Фрагменты, несмотря на свою прозрачную ясность, представляют собой какие-то тайные знаки сокровенного знания, которые мы принуждены отгадывать.

Эзотеричность своей манеры письма сам Ницше объясняет как способ защиты: «Принято защищаться против низших созданий, которые стремятся нас эксплуатировать. Так же и я защищаюсь против современного государства против культуры и т.д.».[120]120
  F. Nietzsche. 1883 XIY, I часть, § 118.


[Закрыть]
ицше специально кодирует свое творчество как энигму, как некий кроссворд. Он нигде напрямую не раскрывает логически содержание таких понятий, как воля к власти, вечное возвращение, сверхчеловек. По сути, эти синтетические комплексы – некая смесь между художественным образом, метафорой, мифологемой и научным концептом. Поэтому «всюду, где речь идет непосредственно об учении, о нем говорится пока в поэтической форме, в сравнениях: смысл и истина выражаются образно, то есть через символику чувственного».3 Ницше поначалу полагал, что это та часть его философии, которая еще не полностью сформулирована. Однако по мере того как он продвигался в работе над «Волей к власти», им все больше осознается, что эта часть его философии в принципе и не могла быть сформулирована в рамках метафизической парадигмы.

Именно в «Воле к власти» эта «неформулируемость» подошла к самому порогу выразимости. Ваттимо отмечает, что многие места у Ницше являются загадочными даже для самого автора, поскольку «профетическая форма целого ряда его текстов не просто – стилистический или риторический прием, но связана с «немыслимостью» их содержания».4 Но что означает эта «немыслимость»? Это значит, что Ницше уже не может (или не хочет) мыслить по-старому. То, что ему открылось, невозможно описать логическо-диалектическим языком.

В противовес старому языку, соответствующему метафизике, Ницше пытается пробиться к некоему, по определению Фуко, «структурально эзотерическому языку. То есть он не сообщает, скрывая его, какой-то запредельный смысл; он сразу же уходит в сущностную даль речи. Даль, которая опустошает его изнутри и, возможно, до бесконечности. Тогда какая разница, что говорится на данном языке, какие смыслы в нем открываются? Именно такое темное и центральное освобождение слова, его бесконтрольное бегство к беспросветному источнику не может быть допущено ни одной культурой в ближайшее время. Не по смыслу, не по своей вербальной материи такое слово будет преступным, трансгрессивным – сама игра его будет трансгрессией.»1

Это не просто проблема неадекватности старого языка открывшейся реальности (всякий крупный мыслитель решает эту проблему изобретением своего нового языка). Дело в том, что Ницше хочет вырваться за пределы языка как такового. Он хочет прорваться к неязыковому мышлению. «Слова нам загораживают дорогу»,2 – вот та проблема, над которой бьется поздний Ницше. Все его творчество эпохи «Воли к власти» – «на самой грани передаваемого словами».3 В ней почти физически ощущается тягостная маета языком, который заставляет всех мыслить стандартно и несвободно. «Мы перестаем мыслить, как только отказываемся подчинять себя при этом принудительным формам языка, в лучшем случае мы можем лишь усомниться, имеем ли мы здесь границу, которую мы не можем перейти!.. Разумное мышление есть интерпретирование по схеме, от которой мы не можем освободиться».4 Язык выступает как естественная, богом данная, непобедимая сила. Через язык общество контролирует человека, Ницше воспринимает язык как тоталитарную диктатуру, жестоко господствующую над нами и нашим духом. Освободиться от языка и есть высшая свобода. В конце концов, радикальная переоценка всех ценностей, реализация Вечного возвращения, становление Сверхчеловека возможны лишь, если выйти за пределы языка – этой беспощадной машины, перемалывающей мир и человека.

При этом борьба против языка ведется посредством невиданного доселе развития языковых средств. Язык Ницше потому внушает такое могучее очарование, что несет возможность иного, непривычного опыта жизни. Он не усредняет любого читающего, не разливает смысл в равные миски, а уносит по ту сторону слова. Слово в ницшеанском языке возвращается к половодью жизненных символов, запахов, звуков, света, когда оно еще не стало словом. Язык его выходит за границы, очерченные словом. Ницше погружает нас в магическую магму речевого потока. Однако в наивысший момент языкового напряжения мы вдруг ощущаем катастрофический коллапс речи, неспособный выразить новые пласты жизни, куда еще не доводил язык человеческий. Поэтому объявивший о смерти Бога неизбежно объявит и о смерти Слова, ибо, как сказано в Писании, «Слово есть Бог». И новые боги, уже шествующие на горизонте, так не похожи на старых богов, что и новое слово вряд ли уже будет похоже на прошлую речь. И тогда «возможно, нашей речи потребуется… не столько захлебывающееся многословие, сколько простое молчание. Только кто из нас, нынешних, дерзнет вообразить, что его мыслительным опытам сродни тропы молчания?».

Эта ускользающая эзотерическая недоговаривающая манера письма делает ницшеанские «концепты» неуловимыми для логического, метафизического мышления. Более того, любая такая попытка объяснения оборачивается ужасающей банализацией, выхолащиванием трепещущей жизненной тайны, которой веет от ницшеанских образов. Ницше громоздит вокруг них изощренные фортификации, чтобы исключить их одномерное, примитивное понимание. Он никогда не говорит: «Вы должны понимать меня так-то». Более того, он сам так часто меняет маску, что читатель как бы мечется по пространству «Воли к власти» в поисках автора-кочевника.

Глубочайшие умы посленицшевской эпохи страстно пытались проникнуть в смысл, который Ницше вдохнул в эту книгу-призрак. Я ощущаю буквально тоску в словах, пожалуй, самого великого из них, Мартина Хайдеггера: «Мысли мыслителя ранга Ницше – отголосок еще не познанной истории бытия в слове, которое исторический человек говорит на его, бытия «языке»… Мы, нынешние, однако, еще не знаем причины, почему самое сокровенное в метафизике Ницше не могло быть вверено общественности им самим, но осталось таящимся в наследии; все еще таящимся, хотя это наследие в основном, пусть в очень обманчивом облике, стало доступным».1 Но, по-видимому, это и не входило, строго говоря, в его планы, поскольку он никак не хотел «вверить общественности» самое сокровенное в форме метафизики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю