Текст книги "Крушение антенны"
Автор книги: Николай Огнев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Леонид Матвеич, пробуйте радио.
Не понял:
– Какой там радио, когда антенна...
– Антенну водрузили, все в порядке.
– А... в изоляция?
– Изоляция цела.
Подошел поближе, не шутят ли; нет, спина у Коли Черного такая надежная, крепкая; пятнадцать лет парню, а хоть сейчас в солдаты: просмоленая, морская кость, от погибшего на фронте отца-матроса в наследство досталась. Набил полные щеки хлеба, жует-торопится: боится, до звонка не поспеет.
– Почему же... так быстро?
– А разве долго нужно? Позвал Сережку, набили поперечину на запасной шест, я слазил, да и прикрепил. А проволока цела.
А Сережка – напротив, тоже жует словно на перегонки:
– Фик ли копаться... ням-ням-ням... На урок опоздаешь.
Агния Александровна сзади:
– Сережа, сколько раз говорено, чтобы не произносить слова "фик".
– Я и не произношу... ньгам-ньгам-ньгам... я только так сказал...
Но уже с чердака, из слухового окошка, выглянул Шкраб: верно, антенна высилась на ближайшей сосне, гвоздила хмурое, смутное небо, чуть заметно покачиваясь от ветра. Бросился в телефонную; как всегда наедине, любовно погладил самодельный распределитель, надел на ухо подвязанную на веревке телефонную трубку с ненужной разговорной чашкой и тотчас же в трубке запищало, затэнькало, запело:
– Тэээээээ-тэ-тэ-тэ... Пиии-пи-пи... Пи-пи...
Сошел в столовую, там ватажно, с грохотом вставали из-за стола, крикнул в гам:
– Дежурные, к радио! Кто дежурный?
– Коля Черный и Мара.
– Коля Черный и Мара, к аппарату.
– Действует, Леонид Матвеич?
– Работает... Молодцы, ребята.
Первый разговор в телефонной.
Комариным писком:
Вагоны-вагоны... погрузили-погрузили... в Петроград... доставлены в Москву...
Низко, часто, ясно, без хрипа:
Стокгольм-Стокгольм... следите радио... лед начинается у Гохланда... задание не может быть выполнено... комра-комра-комра...
– Коля, что это за слово: комра?
– Не знаю, Марочка.
– Я не Марочка, а Мара. Сколько раз говорила.
– Мара. Успеваешь записывать?
– Кое-что пропускаю.
...ледоколы могут встретить вас не раньше марта тчк... советую в лед не входить, а ждать на якоре в безопасном месте прихода ледоколов... советую слушать – отвечать на вызовы.
– Это пароходы предупреждают.
– А кто предупреждает?
– Не знаю... Должно быть, главнокомандующий. Мара, ты обдумала, что я тогда говорил?
– Ннну... обдумала.
– И что?
– Так себе, ничего.
– Должна сказать.
– Вот. Помнишь... приставал ко мне с дружбой...
– Ну, помню. Дальше.
– А я еще ответила, что дружба обязательно перейдет в более сильное чувство, потому что... между мальчиком и девочкой.
– Ну?
– Ну, и рано. Надо школу кончить. Записывай, пропускаешь.
– Вовсе не рано. Очень ты уж... умная.
– А чего ж глупой-то быть? Я, ведь не маленькая.
Неясно, полухрипло:
Рай-рай-рай-рай...
– Мара, ктой-то рай вызывает, боженьку тревожит. Вот ад, так, небось, никто...
– Не смеши, мешаешь.
Рай-рай... Старайтесь соблюдать осторожность... осторожность... осторожность...
Пролетал над добруджинским пиком циклон – старый седой и лохматый, где-то в южных снегах проводивший каникулы, Вила Злочеста – рупором руки и крикнула что-то циклону. Тот ее подхватил и помчал.
Пролетал над Веной, – стонут предместья голодные Вены; зато с Пратера сотни рук протянулись с бокалами ввысь, в честь Вилы Злочесты.
Летели над грозным когда-то Берлином, – и Берлин затуманился весь испариной нездоровых, голодных людей; а среди испарины – танцы, цветы и огни, словно венчик в цветке из тумана (венчики смерти тоже бывают кладут их на лбы мертвецам).
Летели в снежном, морозном тумане, – вились, извиваясь, падая в пропасть, взлетая в бездонное тусклое небо; снова летели в тесном об'ятии, снежно прижавшись друг к другу; далеко – внизу – по земле – волочились лохмы циклона; он встряхивал лохмами – и пушистые листья снега плавно ложились, ложились на землю; но старый, мудрый и древний старик многое видел; любил он лишь мимолетных любимых – -
Бензинным дизелем зазвенел пропеллер встречного аэроплана; срыву шарахнулся в сторону мудрый старик: сидя в каникульных южных тысячелетних снегах все двенадцать последних веков, не видал он дизелей – в сторону, в сторону, – врысссь! Вила Злочеста: о-гэй, это люди! – Люди?! Арррр-га, – и, присев, от земли прянул прямо на аэроплан. Крылья в острых колючках снега взметнулись, но бодрый упрямый мотор заревел, загудел, приказал, приказал! – и пропеллер сквозь длинные белые космы прямо в сердце циклона всверлился. Упрямой бензинной струей. Где твоя мудрость? Врысссь твоя древность, мудрый старик! – И выстрел с аэроплана, обыкновенный винтовочный выстрел, быстро и тускло сверкнув, потонул в нераздельных: вое циклона и реве мотора...
С визгом взвился в извилины злобного зева, – язвя, извиваясь, старик; и белую, длинную Вилу, так мимолетно любимую, – взвил, завил, закрутил
– снежные, жгучие искры посыпались в стороны, вниз – веером, бурей, метелью
и с великанской своей высоты швырнул старикашка Вилу на снежный восток, в равнины, в равнины и вслед ей провыл:
– Смотри, потеряешься там, – дороги назад не найдешшшшь...
Второй разговор в телефонной.
– Агния Алексанна – в будке?
– Здесь. Я дежурная.
– Поговорить бы надо... только с вами...
– Пожалуйста. Виктор, ступайте на урок. Я одна запишу. Садитесь, Иван Петрович. Только извините, буду слушать. В чем дело?
– Вот что, Агния Алексанна. Идите... за меня замуж.
– Замуж?! За вас?!
– Да что вы... так удивляетесь? Разве... непонятно было?
– Не-ет, понятно. Только... как-то сразу.
– Вот дак сразу! Ну, единым словом: идете или нет?
– Да почему вам пришло в голову?
– Па-нимаю. Я – мужик, рабочий, а вы – барышня, интеллигентка, значит – не пара. Хорошо-с. Прощайте.
– Да погодите вы, чудак какой. Вы не то... Стойте, погодите, не уходите, тут телефонят...
Центральная телефонная (басом):
Слушай-те, слушай-те, слушай-те, алло-алло. Религия и радио. Ре-лигия и радио. В Америке – в одной часовне, – в которой не полагается пастора – пришли к такому – заключению. В часовне этой около органа – поставили радио-телефонную установку...
...изголодалась... измучилась за последние годы... он хоть и грубый, а любящий...
– с громко говорящим – аппаратом и таким образом – прихожане – этой часовни могут слушать – проповедь пастора – другой церкви -
...нужно согласиться... нужно-нужно-нужно согласиться.
– известны – случаи – венчания – по радио – при расстоянии – между женихом и невестой в несколько тысяч – километров -
...да, расстояние порядочное...
– Дак как же, Агния Алексанна?
– Ну, что же? Я... согласна.
– Значит, так. Ладно. Ну... пока. А в деревне – будете жить?
– Мне все равно.
– Учительницей. Нужно, ведь, и им... культуру.
– Идите... мне нужно остаться одной.
Вечером горбачевская дача погрузилась в темноту: не хватило керосину; горели коптилки (каганцы) только в телефонной будке, в столовой, да в одном из классов топилась печка. У печки:
– Ничего ты, Мара, не понимаешь. Что ты со своей литературой сделаешь?.. Только языком трепать.
– А ты с математикой что сделаешь?
– Без математики – ни машин, ни паровозов, ни радио, ни аэропланов, ничего не было бы без математики. И дома-то построить нельзя. А с литературой что построишь?
– Коля, ты, все-таки... говоришь глупости. Литература развивает человека. Захочется тебе выразить свои чувства, ты и не можешь, а я могу. Я вышла из дома. Было уже поздно. Луна освещала своим серебристым светом сад, и ее нежный свет так и переливался на снегу. В воздухе чувствовалась нега...
– А вот и могу! А вот и могу! Я вышел из дому в семь с половиной часов вечера. Луна светила под углом в 45 градусов и освещала квадраты и кубы усадьбы. В воздухе носились незатухающие колебания...
– Не то это. Не то, не то и не то.
– Нет, то. Если тебе охота размазывать – размазывай, а я не хочу.
– Нет, это не то. – Мара встала во весь рост – высокая, сильная, стройная; желтый, зловещий свет печки покрыл тенью ее лоб и глаза. – В замке был веселый бал, музыканты пели... Ветерок в саду качал легкие качели... Прелесть, правда?
– И это скажу, – с нежным упреком Коля. – В замке был бал, играла музыка, и ветер скоростью в четверть лошадиной силы раскачивал качели, Мара... Милая Мара... все равно ты меня не переспоришь...
Леонид Матвеич – мимоходом – остановился, усмехнулся, бросил собеседникам: – "дурашки, дело во взаимном равновесии", прошел к себе, в одинокую темную комнату. Немного погодя, постучался Стремоухов, и, подавая рукописную газету, угрюмо:
– Ребята, вам велели дать... для прочтения. Потом... извините, что ругался.
– Ну, ничего, ерунда, пустяки. Я сам виноват. Садись в шахматы, каганец сейчас зажжем.
– Не-ет, я сегодня на деревню обещался, там поминки. (И насчет земли потолковать с председателем, – это про себя.) Знакомого схоронили.
Шкраб остался один, зажег маленький, синий огонек и прочел в конце газеты:
Шарада.
В шипящих первый слог найдем
За вторым с тобой пойдем
К морю. Там после отлива
Мы тогда его найдем.
Целое – слово в колонии звучное.
И подчас для нас научное.
Подумал, усмехнулся; разгадка – ш-краб.
Глава так себе.
ГВОЗДЕМ В НЕБО.
Ночью Сергеичев полез из могилы проветриться. Захотелось свежего духу, кладбищенского простора, запаха сосен и конского навоза. Полез, заскреб когтями по твердой глине, – крышку сбил с гвоздей, – поднял спинищей, – стал на карачки, забарабанили в гробовое дно земляные крошки: ему нипочем, ломовым один еграль подымал, на спор. Вроде еграля и была крышка гроба, припертая к спине землей и еще чем-то тяжелым и острым. Стал на карачки, качнулся немыслимым подземным раком, набрал духу в себя, в грудь, в живот – не надорваться бы! – а ну, еще разок! – уперся натугой – ладонями в отвес могилы – малый засыпал, работа липовая! дерганул левым плечом, упруго качнулась земля, плакучей осиной заскрипело острое надгробие. Шваркнул правой ногой, разогнулось колено, екнуло, – стой, не сразу, дух спустить надоть. – Так на площадках барских лестниц передых бывал, с егралью на спине.
Перепер ладони повыше, одну за другой, когти воткнул в мерзлый, осыпающийся отвес,
– который человек не верит ни в бога, ни в чорта, – в себя, дискать, верит, – тоему человеку смерти нет, тоему человеку все возможно,
– да ка-ак аррррванет спинищей назад, кверху, – это еграль надобно спущать с себя аккуратно, струна чтоб не лопнула, – а уж могильное надгробие безо всякой великатности – назззад его – плюх!
Высунул морковное лицо из могилы, вдохнул снег, над землей свистала морозом ночная поземка.
Дыханул – могильный дух выдохнул – сел на краю могилы, обряженный к последнему странствию в разлезлый лохмотный саван.
– Ээээй, ка-торые...
Снежище глянул сквозь поземку смутным белесым рылом: – тебе чего покою нет? – спросонья.
– Вы-ползай, ребятищ-щи... ребятищ-щи...
Мудрого нет, когда кругом – все свои; кресты-то пообломались, жаль, струменту не захватил, починить бы ребятам: все хозяева лежат, други, кряжи. А все некогда-некогда, глядишь – и смерть пришла, и та чуть-что не за делом застала... да не в этом толк.
– Вылезай, ребяты-ы-ы... Мужики-и-и-и...
Серой строгой смутью поглядели сверху сосны, качнулись, тряханули снегом, подвыли в лад: и-и-и-и... – поземка пошла крутить, завиваясь, плотней да плотней, белей да белей, хороводом. А в хороводе уж двигались... ходили... шли... собирались, прячась за соснами: знать, искали.
– Здеся, здеся, ребятищ-щи...
Обрадовались, подошли, затолпились кругом. Лаптев Митроха первый:
– Ку-ум! И ты тута!
А признать можно, хоть и дырья заместо глаз: бородища седая, до земли оказывает. Вместе пили, вместе гуляли. Ерофеев Микитка – пьянчуга первостатейный: тот же, только вырос, под сосны головой уперся: вместе пили, вместе гуляли. Кум Елисей, убитый под дубом пьяным Павлушкой ломом по затылку: та же бородка реденькая, а лица не видно; подходи, подходи: вместе пили, вместе гуляли.
– Ну, поздоровкаемся! Кумовьев-то, кумовьев.
Да одни ли кумовья: и братья подходят: и Семен, и Терентий.
– Брата-ан! – И сразу: – Сынам нашим зачем дозволил, сына-ам...
– Противу церьквы, противу кряста...
А поземка взвилась, зверем Арысь-поле свистнула: врыссь! Густей да густей закачались мертвецы, саваны за поземкой, поземка за саванами, погост проснулся, ожил погост, – беда, коль на Руси очнется погост! – сосны со страху затолкались верхушками... затолкаешься, коль полезут обниматься покойники, да в саванах, да в венчиках, да с белыми смертными соплями – ба-тюш-ки!
Но Сергеичев топнул кривой разбухлой ножищей:
– Аррр-га! Кррру-жи, кря-жи!
Закружились ввысь, нелепо толкаясь в соснах; застучали о деревья кости, – серо-зеленые, с черными крапинками тления: заходили по небу белые волокна, одно за другим, другое за одним, за ними всссе – ввыссссь!
– Врыссссь, Арысссь-поле!
Арысь-поле – зверюга.
Одну губу ведет по-земи, а другую – крышей расставит.
Ходит в снегах, ждет мороза, ветра, бури.
Тихонечко-тихонечко подкрадется, а там – пиши пропало.
А Сергеичев все еще на земле, чего-то ждет:
– Ат-цыыыы-ы! Сынов отняли, самиии за дело берисссь!
Вот, дождался: встала над церковным крестом белая – длинная – ненаша; недвижной воронкой завертелась, колеблясь, на месте, а вокруг нее – каруселью – бледные полы саванов, поземка за саванами, со свистом, с гиком, с ревом, со звоном, быстрей да быстрей, – сорвалась ненаша с места, старик Сергеичев за ней, подобрались под самое небо – одни клочья серой, мерзлой воды кругом, задержались-задержались, да как ухнут.
Ка-ак ухнут в поле, в луга, в овраги, в снега голубые, белесые, серые, за зверюгой, за Арысью-полем – -
а там – пиши пропало: размыкает Арысь-поле добра-молодца по полю: где оторвется нога, там станет кочерга, где рука – там грабли, где голова там куст да колода; налетят птицы, мясо поклюют, поднимутся ветры – кости размечут; и не останется от добра-молодца ни следа ни памяти.
С овражьего дна, с медвежьих глухих берлог, из-под снега, из-под сугробов, белых этих гробов, поднимается, поднимается, шевеля набухлыми белыми, до полусмерти заспанными буркалами, в повойнике из еловых снеговых нахлобученных шапок, в гробовом сарафане полинялых, серых, смутных красок, подыма-ается Арысь-поле, подыма-ается
Старая Русь.
Эх, старуха, ведь ты умерла – спала бы себе да спала сном непробудным, последним, – тебе ли гоняться в метели да в бури, в снега да в туманы за быстролетной Вилой Злочестой? Да нет
вылезла, встала, распластала руки, пошла. Губу ведет по земи, другую – крышей расставила
вот завыли сверху и снизу!!! вот завертелись саваны, саваны, саваны!!! и, скорей, туда, где гвоздилось чужое, странное, вражье.
Третья антенна давно уж качалась, скрипя, от буйных вихорных налетов, но из-за тысячи верст долетели космы циклоньих бород и грив, а за ними, за ними, за ними – -
Третий разговор в телефонной.
– Леонид Матвеич, а какая цель в жизни?
– Цель жизни, деточка, это – вопрос сложный. На этом вопросе себе многие головы сломали.
– У нас вот с Колей постоянный спор: он говорит, что цель жизни жить; а я думаю по-другому, только об'яснить не могу.
– Почему ж ты думаешь по-другому?
– Да как же? Если цель – жить, то ведь, в конце – смерть. Значит, цель – смерть?
– Конечно, чепуха. По-моему, человечество стремится к тому, чтобы преодолеть мировое движение, ну, перегнать его, что ли. Заметь, Мара, что все человеческие усилия направлены к движению: сейчас век машины, а машина и есть душа человеческого движения, в противовес мировому. Поняла?
– Ну, пожалуй, поняла.
– Погоди, две тысячи двести работает. Записывай.
Высоко, хрипло, с перебоями:
рах-рах-рах... третий конгресс... Третьего Интернационала... капиталистические державы всего мира... что изнеможденный... в цепях рабства... пролетариат...
рах-рах-рах...
– Почему такие перебои?
– На дворе метель, Леонид Матвеич. Может, поэтому.
...Пролетарии... пролетарии – пролетарии... всех стран – всех стран всех стран... соединяйтесь – соединяй...
– Кажется, перервалось, Леонид Матвеич.
– Да, почему-то кончилось. Так вот, человечество идет к тому, чтобы покорить все силы природы, а главное, преодолеть мировое движение. Ты заметь, Мара, что все, что ни создается, направлено к достижению наибольшей скорости в движении при наименьшей затрате сил. И вот, настанет время, может, через несколько тысяч лет, станет погасать солнце, а земля – ты представь себе, какая роскошь, – управляемая мощнейшим мотором в своем центре, – двинется в путь по своей орбите, а не по предписанной солнцем. Вот где величайшая цель человечества...
– Ну, хорошо. Это человечество. А я?
– Что ты?
– Ведь, я до этого умру?
– Ну, что ж, что умрешь, зато своими усилиями поможешь человечеству, свой камешек положишь в общее здание.
– Нет, мне не это нужно... Мне нужно... практическое.
– Ну, уж не знаю, что тебе практическое. Иди-ка спать, давно звонок был.
– У-у, метель-то как завывает... Так и грохочет по крыше...
Распахнул дверку и откачнулся; отвык: в голову шибануло; потом – ничего, обрадовались, тем более, все уже пьяные, и не знал, сколько времени прошло – сидел за столом, тыкал вилкой в лохмотья говядины, заправлял разваленный студень в рот руками, как все, как дикарь: все же – свое, родное, старое. Когда-то проклинал, уничтожал, кипел, рипался. А теперь – вроде как все равно; надоело попусту тратить заряды. Когда шел – одного боялся: как бы с женой не встретиться. А теперь – увидел ее – и ничего. Врешь, книзу не потянешь, нет. – Сидит, опустив глаза; набелилась, нарумянилась. Чорт с тобой. Была паскуда – и осталась паскудой. – Гам не мешал мыслям.
– Вас-силь Семенов, в память...
– Аль ощо по стакану?
– На-асть! На-асть! Помяни покойника.
– Грикуха, а Грикух! Расскажь про мерина-та...
– А бог – есть.
Взглянул – дьякон, Сергей Афанасьич; спорил с ним раньше о боге, теперь – надоело: бессмысленно: тратишь слова, а толку нет ни на грош.
– Ну, и что?
– Н...ничего. Й-есть бог и ба-ба-ба-бажественное йесть.
Глаза злые, пьяные. По кожаной куртчонке сразу и не поймешь: дьякон или не дьякон.
– Ну, и ступай к ляду.
– Н...нет, т-ты за это ответишь... за свои с-слова.
– За какие слова?
– А... что б-бога нет.
– Не лезь, дьякон, в рыло хрокну.
– Бро-осьте, ребята... гражданин Стремоухов... Ванькь, Иван Пятров! Это бородастый, соловый Малина Иваныч. – Ва-анькь, а Ванькь, ты докажи, как в колоние... ребят голодом морите...
– И верно: чай, голодают, болезные?
– Хлеба-то, грит, по осьмушке в день?
– Водой больше поят.
– К-каниной.
– Па-шел Ленин с каниной, давай Миколку со свининой.
– Хррры...
Озлился, стукнул кулаком, задребезжали стаканы, вилки, тарелки.
– С ветру, сукины дети, с ветру, с ветру, с ветру!!! Натрепала баба подолом, а они – и-и уши развесили.
– А што, – скажешь, – убойное лопают?
– Б-бог йййесть.
– Ни черта не убойное, а... дают им жрать, вполне.
– Эт-то, гражданин Стремоухов, ты врррешь.
– Я – вру?
– Ты врррешь.
Захотелось развернуться и стукнуть... разик, да сдавил себя: не все ли равно: пил мало, не действовало; не до драки.
– Ну, и ступай к ляду.
– Ннннет... ты докажи... свои сла...сла...слава.
– А-аставь ты яво, Малин Иваныч, лучше ощо по стакану.
– Ощо-ощо. А он... должон доказать.
– Йййесть бог... и вся святая его.
– Эт-то верно, дьякан... Выпьем.
И не успели выпить, как затюкало, забоцало, забрякало в сенцах, распахнулась дверь, и в горницу полезло соломенное чучело с красным языком, белый лист с черными буквами колебался на чучельном животе:
– Попу в падарок на паминки.
Малина Иваныч вскочил:
– Безззотцовщина, сукины дети!!!
В ответ – гармошка, песня:
Святый божа, святый крепкай,
Поп в чужих карманах цепкай,
Тыгаль-тыгаль-тыгаля.
Да тыгаля-растыгаля.
Бабы визгнули разом, Настя, дрожащими руками за лампу – не опрокинули б – и во время – дьякон лез драться – задел скатерть – на пол полетели тарелки, студень, бутылки – -
Стремоухов продрался к выходу, кто-то орал: – лошадь-та, лошадь-та не угнали б, – выскочил в мороз, в колючие взвизги метели; схватили за шинель, за грудки:
– Стой... хто... свойскай?
– Да пусти к ляду... ну вас всех.
– А, да ето никак Стремоухав? – радостно, удивленно.
– Ну да, я. Пусти пройти. Чего беснуетесь?
– А поп – сволачь, контра... Иди, самогон есть! Рррробя, Стремоухову самогону!
– Да ну вас и с самогоном-то, пусти пройти.
– Рробя, гражданину... товарищу Стремоухову пройтить. Пропускайтя-ааа...
Свернул за плетень, метель ударила в глаза – слепая, бессмысленная, тупая, морозная, злая, как деревня; схватила шинель, стала драть с тела, – врысссь!
– Этак и к утру не дойдешь!
Повернулся, вдохнул ледяную воду ветра, и вдруг – из метели на него:
– Ваань.
Вгляделся – знакомое беленое лицо с приплюснутым носом: словно часть белесого метельного савана.
– Ваань! Ивааан Петрович, да кады ты воротисьси-ты? Ды болюшка ты моя! Да што ж ты меня терзаешь-ты!..
– Отлипни ты от меня, ради дьявола. Ведь, сказано тебе...
– Ды Ваань... Ды... неш я... какая...
Обозлился, где-то в груди стародавнее заходило, больно толкаясь в стенки, но сдержался:
– Баба – баба и есть. С вами свяжись... Не нужно мне... семьи... Понимаеш, што ль...
– Ды Ваничкяаааа... Ды неш я не понимаааю... Ды вернись ты ко мне хучь теперь, голубонь-каааай...
– Уйди... стерва...
Схватил за плечи, повернул, наподдал кулаком в шею; баба плюхнулась в снег, завыла. Быстро пошел прочь, с ветром донеслось:
– Связалси с какой-никакой сууу-кай... Ды неш я не знааааю...
Крепко захотелось вернуться и взбутетенить, вздуть, измордовать до кровей, до мозгов, до полусмерти; остановился; кулак заходил вдоль бедра, как у кошки хвост. Нет; – фуу! – нельзя. Культура.
Быстро пошел, наперекор метели. Не заметил, как дошел до перелеска, прижался лбом к ледяному стволу березы.
– Думал так, а вышло не так. Думал вон как, а вышло вон как. Вот-те и переговорил о земле. И все так будет. Все так будет. Хорошо, что пил мало. Деревня. Вот те и деревня.
Спохватился:
– Да ты что, раньше не знал, што ль, ду-рак? Сразу не переделаешь. Ку-да там! Агния... тоже еще... на кой чорт связался. Вот-те и не признал семью. От одной бабы к другой... Как кот... или любитель кипящих самоваров... Тьфу, пакость! Шаах-маты...
Повернулся лицом к деревне, и тотчас же встала в глазах распаренная беленая маска с приплюснутым носом.
– Врыссссь! – взвыла метель и концами косм захлестала по лицу.
– Куда ж итти-то? В колонию... аль опять в деревню? А, к ляду. К ним с добром, а они с дубьем. К ним с культурой, а они с самогоном. И та, вспомнил опять про Агнию, – тоже... хороша. Не любит ни черта, а тоже: са-гласна. Баба, баба и есть. От нее самая главная гнусь и идет: семья.
Долго бродил по перелеску – между деревней и колонией; к утру решительно пошел на дачу. Собрал вещи, связал. Вышел наружу – утро голубело, обещало быть ясным, светлым. Глянул вверх, выругался скверно, дико, злобно: антенны снова не было на месте.
Подошел ближе – антенна вместе с верхушкой сосны висела перекладиной вниз; проволока провисла, осела. Сходил за топором, скинул шинель, полез на сосну; обрубил дерево, антенна рухнула вниз, что-то треснуло, дзенькнуло об мерзлый снег.
Спустился, осмотрел – лопнуло стеклянное кольцо на мачте; другое уцелело. – А чорт с ним, сойдет и так! – Выбрал другую сосну, рядом. Слазил на нее, вернулся за мачтой; обмотался проволокой, потащил мачту кверху. Долго не давалась мачта – сучья мешали. Яростно принялся охаживать их топором. Втащил, наконец, мачту, пригладил к верхушке кое-как. Проволока натянулась – почти, как была.
Слез, облегченно вздохнул, оделся, забрал вещи, написал на старом конверте:
– Прощайте, чорт с вами со всеми, ухожу, как лев толстой, в питере пишут завод открылся. Стремоухов Иван Петров чорт.
Пришпилил конверт старым гвоздем к парадной двери, пошел на станцию. По дороге обернулся – антенна высилась почти как раньше. Бодро зашагал старинной мужицкой походкой – всегда мужики ходят так за сохой, вдавливая ноги по-очереди в землю.
Через десять минут в баню обливаться побежали Сережка и Коля Черный; бежали вприпрыжку, в накинутых прямо на нижнее белье арестантских каких-то бушлатах. Сережка остановился и ткнул пальцем вверх.
– Коля, глянь-кось! Чтой-то с антенной.
– И верно, кривая какая-то! Опять кто-то начудил.
В бане, фыркая и кривляясь, облились водой с ледышками. Дома, не шумя, – не полагается будить других до звонка, – оделись, вышли наружу.
– Ты, что ль, Коля, слазаешь?
– Нук что ж.
Полез, хватаясь голыми пальцами за сучья. Хорошо – фррр! – лазать морозным утром по деревьям. В небе голубела еще далекая весна, зимняя заря матово стелилась по снегам.
– Эй, Сережкаааа!..
– Чтооо?
– Какой шут тут хозяйничааал?.. Дерево-то, ведь, не то...
– Кааак не то? И верно не то.
– Одного изолятора нееет...
– А гдееее ж он?
– А шууут его знааа-ет...
Коля слез с дерева:
– Проволока запутана, изоляция неполная, чудеса в решете, да и только.
– Что ж, давай чинить.
– Успеем до чаю-то?
– Мы, да не успеем? Эх, ты!..
– А изолятор?
– Башка! Ведь, можно не кольцо и даже не стекло! А хочешь стеклянный, битых стекляшек навяжем.
– И верно! Да тут хоть все черти соединись и пакости, – все одно вгвоздим антенну... Ты у меня, Сережка, ум-наааай.
– Главное дело, Шкраб не узнает и злиться не будет.
– Давай.
– Понес.
И – на Колиных плечах, – рысью, рысью, рысью, – Сережка торжественно в'ехал в дом.
Март 1923 г.