355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Офитов » В огне войны сгорая. Сборник » Текст книги (страница 5)
В огне войны сгорая. Сборник
  • Текст добавлен: 9 ноября 2021, 11:01

Текст книги "В огне войны сгорая. Сборник"


Автор книги: Николай Офитов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Хлеб плакал

 
Мы молили, мальцы:
– Хлебца бы да соли…
В дни народной беды
Пухли от лебеды.
А полова была
Украшеньем стола.
 
В. Фирсов

Сладкий мой сон прервал стук упавшего пустого ведра, что стояло на лавке, возле окна. Продирая кулачком глаза, я увидел маму, которая помешивала закопчённой кочергой в печке горевшую солому, и тихо попросил:

– Мам, дай хлеба?

– Нету, сынок, хлеба-то, – ответила она. – Был бы, разве я утаила бы. Ты поспи ещё. Рано вставать-то, да и темно. Вон какая пурга разыгралась на улице-то, словно лопатой снег кидает. Февраль – он месяц лютый, спрашивает, как обутый. А твои валенки худые, подшивать надо…

– Может, сухарик остался, – канючил я. – Есть очень хочется.

– Какой сухарик? Когда и мышам в доме ничего не найти, кроме картошки. Потерпи чуток, – голос её дрожал, – сейчас сварится. Уже закипает вода в котле. И за мукой схожу к Калачёву Ивану. Вчера получила деньги, может, на пуд хватит.

Деньги мы получали за отца, не пришедшего с войны, которая кончилась совсем недавно нашей Победой. Красная армия Советского Союза разгромила нацистскую Германию и её союзников во главе с Гитлером, которого бабушка звала антихристом. Деньги были небольшие, но без них стало бы совсем худо, пришлось бы лапу сосать, как говорили, собравшись у колодца, бабы-солдатки, мужья которых полегли на полях войны. Не были сладкими и послевоенные годы. Старенькая одежда – в заплатах – передавалась от старшего к младшему, так же и стоптанную и рваную обувь донашивали друг за другом, и никто из нас не сетовал тогда на жизнь. Несмотря на голод, всё равно вспоминаешь ту пору детства с какой-то ностальгией. Мы, ребятишки, радовались каждому дню – солнечному ли, пасмурному ли, бегали в штанишках на верёвочке под дождём, лезли в грязь, потом бежали на речку купаться и ловить рыбу, а зимой веселью нашему не было границ – катались на санках с крутых гор, с них же, обгоняя ветер, лихо летели вниз, карабкались по сугробам и, нагулявшись вволю, возвращались домой к тёплой печке.

Какая это благодать – русская печка! Она согревала, когда, изрядно замёрзнув, скорее сбрасывал с себя заснеженную и задубелую одежонку и забирался на горячие кирпичи. Лёжа на них, чувствовалось растекающееся по костлявому телу тепло, и становилось приятно и сладко. В этот момент казалось, что лежишь не на печи, а на песке у речки возле ивовых кустов под ласковыми лучами солнца. Я смотрел в щелястый потолок и радовался теплу. Видимо, Господь Бог всё предусмотрел, сотворив человека. Без печки нельзя было жить на селе. Она и согревала, и кормила, и поила. Вся горячая пища готовилась в печке на весь день и не остывала.

Мама вставала рано и уже хлопотала у печки. Открывала заслонки, выгребала золу в ведро – хорошее удобрение для огорода, и ставила в печь тяжёлые чугуны, горшки, противни… Топили соломой, тратилось её много, то и дело приходилось бросать это топливо в горящее чрево печи для поддержания огня до тех пор, пока не закипит вода в котлах и не сварится пища.

– Были бы дрова, давно бы протопила, – послышался мамин голос, – солома-то прогорает быстро.

Заглядывая в огненную пасть печи, она двигала ухватом кипящий ведёрный чугун с картошкой для нас и скотины. Пахло варёной свёклой, дымом, который шуршал в трубе и улетал через дымоход на улицу, где рассвет, как котёнок, скатывающийся с крыши, пытался заглянуть в освещённое печным огнём окно.

Я лежал и ждал, когда же сварится картоха. В животе зычно урчало, переворачивалось, закручивалось, причиняя неприятные ощущения, которые проходили, когда я переворачивался на тёплые кирпичи животом вниз, потом снова перевернулся на спину и невольно упёрся взглядом в висевший на ржавом гвозде мешочек. В нём хранился репчатый лук. Развязал, взял луковицу, ногтями снял с неё одёжку и откусил. Во рту сразу обожгло сладковатой горечью. Потекли слёзы. Выплюнув и сунув надкушенную луковицу обратно в мешочек, я спустился на пол и залпом выпил ковш холодной воды.

– Не терпится, встал? – сказала мама, вынимая котёл из печи. – И что тебе не спится? Аль что приснилось?

– Да хлеб снился – целые румяные караваи да булки. Слюни потекли, когда увидел. Рукой беру, а в ней – пусто.

– И где видел?

– В каком-то доме за рекой, – ответил я, не отрывая глаз от котла с картошкой, от которого валил пар. – За мной бежали собаки, и я с испугу забежал в какой-то дом, а там за столом какая-то тётя сидит и ест булки. Когда увидел, чуть язык свой не откусил. Душистый запах бил в ноздри и раззадоривал аппетит. Я, как собачонка, приподнялся на цыпочки, вытягивая шею. «Куда лезешь, нахал, и откуда взялся? Вытаращил свои зенки…»

– Так и не дала? – качая головой, спросила мама.

– Нет, ещё обозвала попрошайкой.

– Жадная какая.

– И злая. Я пытался ей что-то сказать, а язык не поворачивается, словно к нёбу прирос. Хоть бы кусок отрезала, жадина.

– Не переживай. Сейчас картошка остынет.

Но я ткнул пальцем в горячую картофелину и, обжигаясь, затряс рукой.

– А ты – ложкой, – сказала мама и положила в алюминиевую чашку несколько картофелин. – Горячие, не обожгись.

Она мягко погладила меня своей тёплой и жёсткой ладонью по голове, потом пошла к вешалке и сняла фуфайку с крючка.

– Ты куда, мам? – спросил я.

– Схожу к Ивану Калачёву. Видела вчера, он на мельницу ездил.

Снова подошла к шестку и вынула кипящий чугунок с похлёбкой, и, как бы разговаривая сама с собой, добавила:

– Живут же люди… Хлеб у них не переводится и не покупной.

И смолкла, отводя глаза в сторону, вытирая их кончиком ситцевого платка.

Мне стало жалко её, и я, прижимаясь к ней, сказал:

– Не плачь, мама, я выросту, стану выращивать хлеб, и он у нас будет всегда. Правда, мама. Не плачь. Я тебя люблю, ты у нас самая хорошая, и лучше тебя никого нет на свете.

– Ладно, сынок, иди, ешь, картошка-то, наверное, уже остыла. А я пойду дам корму скотине. А то овцы уже вякают, а коза блеет. Тоже проголодались. Все есть хотят, корма не напасёшься. И вышла во двор.

Очистив картоху и прежде чем сесть за стол, я перекрестился перед божницей в красном углу, повторяя:

«Отче наш, который на небесах! Мы дети Твои, и у Тебя наша отчизна…

Хлеб наш насущный дай нам сегодня. Поддержи нашу жизнь сейчас, ибо мы верим, что о завтрашнем дне Ты позаботишься…»

Помолившись, я быстро поел, тут и мама пришла.

– Поел?

– Угу…

– А помолился ли?

– Молился перед едой и после. Ты же говорила и бабушка, что без Бога не до порога. Бог – наше всё!

– Верно, сынок. Без молитвы Божьей нельзя жить. Она, как путеводная звезда, указывает дорогу в Царство Небесное. Этот закон Божий ты помни всегда и не забывай. Отступление от него приведёт к сатане.

– Я помню, мама.

– Ну, и молодец. Так всегда и живи с Богом, и помни, что жизнь дана нам на добрые дела. И бойся худых дел, они до добра не доведут, а в беду окунут. Не хулигань, не ругайся и чужого не бери.

– Я и не хулиганю, и не беру…

– Так и живи, и грехи на себя не вешай. Они, как камни, на шее повиснут. Ты тут оставайся, а я пойду.

– И я с тобой.

– Нет, ты оставайся, а то Зина с Толей проснутся, а они ещё маленькие, заплачут, одних-то нельзя оставлять. Я скоро вернусь.

– Салазки возьми.

– Зачем? Мешки под завязку носила, а пуд-то донесу.

Она взяла пустой мешок, повесила его на сгиб локтя, затем картофелину и стала есть на ходу.

– Ты поела бы и пошла, – сказал я. – Сама говорила, когда я ел стоя, что в ногах правды нет.

– Некогда. Вернусь и поем.

И шагнула к двери. Вдруг взгляд её скользнул по коробку спичек, оставленному на подоконнике. Я не заметил, куда мама спрятала спички, как говорила, от греха подальше, боясь, что мы можем ими воспользоваться. Ведь спички в руках детей – опасная штука: и пожары, и гибель в огне людей.

– Мам, а почему у дяди Калачёва много муки, а у нас нет? – спросил я. – Он – богач?

– Богач, – тихо и с грустью в голосе ответила мама.

– А что он делает?

– Работает.

– И ты работаешь, а бедная.

Мать, смерив меня печальным взглядом, тяжело вздохнула и сказала:

– Лучше жить бедняком, чем разбогатеть со грехом.

– С каким грехом? Он что, грешен?

– Все мы грешны, сынок, – выдохнула она, открывая дверь. – Вырастешь – узнаешь…

Мама ушла, а я остался со своими нелёгкими думами о Калачёве, который – богатый, а мы – бедные. Я знал, что он пришёл с фронта без единой царапины, как говорила бабушка, да не только она, с разными медалями и орденами на широкой груди. И старшие, слышал, говорили, что служил он в какой-то хозяйственной части и на передовой не был, где отражали атаки и шли в бой наши бойцы и погибали. Да, были такие вояки, кто отсиживался где-то от боевых действий и видел войну со стороны, а награды получали. Так это или не так, не знаю, но, придя с войны в родное село, стал главным на зерновом складе, где хранилось колхозное зерно. Поговаривали, что он и носил это зерно оттуда себе домой. Значит, брал чужое, присваивал. А потом, как своё, молол на мельнице, которая стояла на нашей реке недалеко от села. Потому и была у него мука и не переводилась, и продавал её всем. Может, это и был его грех, ведь дядя Иван Калачёв брал чужое зерно… А чужое брать нельзя – это грех, как внушали мне мама с бабушкой. Шила в мешке не утаишь, как гласит русская пословица. Земля слухами полнится. А может, зря говорили, что он несун. За руку его кто-то поймал? Видели… Тогда остановили бы… А пустой разговор только распаляет сердце.

Эти недетские думы и размышления занимали всё моё воображение. Иван Калачёв не выходил из головы. Какой он фронтовик, если ворует и обманывает бедных людей, беря с них последние гроши? Вернулся бы отец с войны, мы так плохо и бедно не жили бы. Он честный был человек, все так говорили, и не дал бы воровать Калачёву. По рукам дал бы… Отец своё отдавал, а этот…

От обиды и несправедливости стало не по себе. Думы о матери мучили. Бедная мама отдаёт этому крохобору и жулику только что полученные за отца какие-то жалкие деньги на наше содержание, чтобы купить пуд муки, которую она будет по горсточке добавлять в натёртую картошку – это своеобразное тесто в квашне, чтобы испечь хлеб. Получался он сырым и вязким, невкусным, но и такому были довольны. Кто-то вообще голодал и такого не видел. А этот, жадина-говядина, судачили вдовы-солдатки в селе, через подставное лицо продавал в райцентре колхозную пшеницу, и не только там.

Послышался скрип сенной двери, шаги по ступенькам. Это пришла мама с мукой. Озабоченная и задумчивая, словно её точил какой-то невидимый червь и не давал покоя. Положила куль на лавку и спросила:

– Поел?

– Ага, – качая головой, ответил я и попросился на улицу.

Иди погуляй, варежки не забудь. Мороз за нос хватает. Замёрзнешь – домой.

– Я на лыжах – не замёрзну.

Но лыжи я не взял, а направился вверх по тропинке, разглядывая избы своих сельчан. Окна в избах казались хрустальными с рисунками, которые нарисовал мороз. В одном окне я увидел белый берёзовый лес и белые травы, непонятные волшебные заросли, даже животных, похожих на коз, среди которых была и наша Муська. Я зачарованно вглядывался в рисунки мороза, будто это была явь. Что было на стёклах, видел летом. А вот это растение – полевой хвощ. Я узнал его сразу в намалёванной морозом лесенке. Мы с ребятами специально ходили в поле есть его сладкие клубеньки.

На замороженных окнах проступали курчавые листья тысячелистника, омежника, деревья и другие растения. Я шёл от дома к дому и будто листал зимний гербарий. Словом, что не окно, то своя особая композиция, выросшая из небытия. Я не раз измерял наросший на стёклах иней, и он был толщиной в мой палец и даже толще. Но стоило появиться яркому солнцу, как все эти рисунки под его лучами таяли и исчезали.

Тропинка была узкая, стоило шагнуть в сторону, тут же проваливался по колено в снег. У дома Калачёва, в самом конце села, я остановился и долго рассматривал его фасад. Дом был красив, с резными наличниками, железной крышей, окна небольшие, светлые, и тоже с морозными узорами. С домом сливался добротный двор с крепкой шиферной крышей. И тут я невольно вспомнил свою худую соломенную крышу двора с зияющими дырами, через которые виднелось небо. Мы с мамой латали её постоянно, как могли, прижимая соломенный тонкий слой палками. Но от дождя это не спасало, и когда шёл ливень, на дворе стояла вода. И мама вспоминала отца, который раскрыл двор, плохо было с подстилочным материалом на колхозной ферме, животные стояли в грязи, и он отвёз солому со своего двора туда, надеясь, что после уборки нового урожая соломы будет много и он покроет свой двор. Но пришла война…

Я топтался у калачёвского дома, и вдруг открылась дверь, и на крыльцо вышел сам хозяин. Среднего роста, широкоплеч, в полушубке и меховой шапке. Скуластое красное лицо. Нос – прямой, недлинный, толстые губы, подбородок тупой. В руках – лопата. Смерив меня оценивающим взглядом, улыбаясь, сказал:

– А мать-то уже ушла.

– Знаю. Я просто гуляю.

– А чего один и без лыж или санок?

Я взглянул в сторону крутой горы, с которой, мы, сельские пацаны, лихо скатывались на лыжах, и бойко ответил:

– Да я могу и на пузе скатиться.

– Ну, если можешь, катись, – засмеялся Калачёв.

И тут я увидел на тропе какой-то чернеющий предмет, втоптанный в снег. Наклонился, выцарапал пальцами и стал рассматривать. К моему удивлению, это был замёрзший, превратившись в камень величиною с мой кулак, кусок настоящего хлеба. От радости перехватило дыхание. Сжимая находку пальцами, я быстро сунул руку в карман и повернул обратно к своему дому, не замечая вокруг ничего, и на окна уже не смотрел, как до этого. Все мысли были только о найденном кусочке хлеба. Я чувствовал, как билось в груди сердце, легче стали ноги, шагалось легко, и внутри разливалось что-то тёплое и приятное, от чего делалось ещё теплее. Никакого мороза не чувствовалось, словно его и не было, а стояло солнечное лето. Представляя, как я приду сейчас домой и скажу громко, будто выстрелю из ружья, вот он – хлеб-то, нашёл… Мама обрадуется, сестрёнка с братиком окружат меня и станут просить, и я положу хлеб на стол и поделюсь с ними. Вот оно, счастье-то какое привалило нежданно-негаданно!

Ноги так и несли меня домой. И тут я почувствовал, что моя ладонь становится влажной, а в кармане сделалось сыро. Я испугался, как бы хлеб не превратился в воду, побежал быстрее. Только бы не растаял, уцелел бы…

У крыльца, едва не споткнувшись, я вынул из кармана руку и разжал ладонь. Маленький чёрный кусочек был липучим и мокрым, из него падали на крыльцо капли, а мне казалось, что хлеб плакал, роняя свои горючие слёзы.

Не раздумывая больше ни секунды, я распахнул дверь и стрелой влетел в избу.

Вечерняя мелодия

 
Вечерний звон, вечерний звон!
Как много дум наводит он!
 
Иван Козлов

В эту тихую деревушку под Павловом-на-Оке я приехал под вечер. Солнце уходило за горизонт. Откуда-то доносилось мычание коров, заглушаемое гулом мотора трактора. Было видно, как над прудом, у которого и расположились избы деревушки, собирались лиловые тучи. Сгущаясь, они надвигались на заросшие осокой пологие берега, приближали их друг к другу, словно малюя огромной палитрой, как это делают художники, рисуя свои картины.

Краски вечера гасли быстро. Остывали запахи. Сумерки ползли по воде, ныряли на дно и цеплялись за тростник, которого тут было в изобилии.

Вскоре тучи сгрудились и образовали одну большую тучу, которая поплыла над деревней, лениво неся над крышами своё беременное тело, но дождя пока не было. Да и не хотелось его в эти вечерние часы. Мысль уводила тебя вдаль, за эту вот-вот готовую разродиться тучу. И как ни старался, удержать мысль не мог. Потому что она была не одна, вечер рождал их много, и они, роясь в голове, будто на крыльях уносили тебя с собою, отдаваясь в сердце задушевностью и теплом, какой-то сдержанной лаской, и ты готов был встать на колени, как перед любимой женщиной от порыва восторга, страсти и любви к этому деревенскому вечеру, изливающему чудную музыку и песни.

Краски давно растворились, туча опускалась всё ниже и ниже к земле, едва не задевая своим большим выпуклым животом о печные трубы и телевизионные антенны на крышах. Она плыла, медленно сливаясь с вечерней мглой. Холода уже не чувствовалось, да и ветер становился тише, и скрип деревьев уже не резал слух, как резал только что, и ты как будто от светлого дня пьянел и таял.

В окнах горели огни. Вечер протягивал руки и, касаясь нежно своими тонкими пальцами моих, высекал в темноте звуки, и нёс их по улице вместе с мычанием коров, блеянием овец и собачьем лаем. Я шёл к знакомому дому, но чем ближе подходил к нему, на сердце стала набегать непонятная тревога. Дома ли? Два года пробежало с той поры, как я был здесь у фронтовика Матвея Скалова. И вот я снова у знакомого крыльца, сделанного Матвеем на загляденье. Руки золотые у него. Перед крыльцом небольшая площадка, выложенная булыжником, кое-где проросла трава. А тогда её не было, хозяин не давал ей разрастаться. И как это случается после долгой разлуки с близким тебе человеком, начинаешь волноваться, и ты, охваченный скорым предчувствием желанной встречи, уже тянул руку к дверной скобе. Но дверь была на замке, а окна – слепы. Подошедшая соседка, полная, в ситцевом платке с узелком на шее, сказала:

– Нет больше Матвея, осиротел дом.

– Как нет?

– Умер в одночасье нынешней зимой.

Она заморгала, готовая расплакаться, перекрестилась и поднесла к мокрым глазам кончик платка. А для меня её сообщение было ударом обухом по голове.

– Осиротели мы без него, – продолжала она. – Человек-то очень хороший был, помогал всем, кто просил его что-нибудь сделать по дому, а мне печь новую сложил, старая-то разваливалась и дымила страшно, всю избу прокоптила. А он сложил – не налюбуешься! Мастер на все руки был. Всё делал, о чём не попросишь. Колодец-то под бугром видел? Сруб над ним – тоже его рук дело, нашего Матвеюшки. Царствие ему небесное.

И перекрестилась.

Далее бабушка говорила, что её сосед огороды под картошку пахал. А теперь и вспахать некому. И мужиков нет, и лошадь последнюю куда-то увели или отдали, ей не докладывали. Непаханой земля-то осталась. А копать силушки нет. Вскопала грядку – посадила. Хватит, много ли одной-то надо? В могилёвскую скоро… Одни старухи здесь доживать остаются. Хозяйство запущено, работы нету, вот и разъехались люди-то кто куда. А мужики спились от безделья, мрут от палёной водки, вчера ещё одного схоронили. Школа была тут у нас. Закрыли. Учить некого, детей-то нет, не рожают…

Она говорила и говорила, изливая всю свою боль, а мне от её слов на сердце ложилась печаль, и было жалко Матвея Скалова. Конечно, все мы смертны, но, наверное, никому не хочется, чтобы человек умирал. Но от этого никуда не денешься, каждому из нас Бог отпустил свой срок. Из земли родились, в землю и уйдём. Такова наша судьба-судьбина.

– И фельдшера у нас не стало, – продолжала словоохотливая бабушка Анфиса, как её здесь звали. – Ушла, мало платят. Заболеешь – и лечить некому, а до города и за день не дойдёшь. Да и там, слышала, не очень-то лечат, и нужны ли мы там, в городе-то…

– Там тоже врачей не хватает, – ответил я. – Да и платить теперь приходится за лечение-то. Всё платным стало.

– И не говорите, мил человек, – вскинула она руки. – Это при советской власти лечили бесплатно, а ныне без денег маета.

Помолчав, продолжила, что стадо коров нарушили. Сказывают, невыгодно держать стало, да и некому за скотинушкой-то ухаживать. А деревня была большая, а осталось 12 изб, и те почти одиноки, она – одна, и соседки её тоже по одной живут. На лето-то внуки приезжают с детьми отдыхать, с ними – отрада. А одна остаётся – тоска берёт. И всё жалела Матвея, вздыхала, с ним было спокойней и веселее. Бельё ему стирала, так он не знал, как и отблагодарить-то. Всё спасибо да спасибо сказывал. Совестливый был и любил всех, помогал…

Я, слушая её, не перебивал и всё ещё не мог поверить, что Матвея Скалова больше не увижу. Мне казалось, что он сейчас появится у дома и раздастся его бас: «Это вы, корреспондент?»

– Война треклятая отрыгнулась в нём и доконала, – проговорила бабушка Анфиса. – На фронте не убила, а здесь укокошила. Говорил, занозой сидели в теле осколки. Мешали, а операцию, видно, нельзя было делать.

И она снова поднесла к глазам платок:

– Царствие ему небесное. – Снова перекрестилась. – Один жил. Хозяйка-то его рано представилась.

И мне:

– А вас я вспомнила. Приезжали вы к Матвею-то. Где ночевать-то будете? Пойдёмте ко мне. Самовар поставлю, накормлю. Не стесняйтесь.

Пообещав бабуле обязательно прийти, я, не скрывая своей грусти, присел на крыльцо под железной крышей, и тут, наконец-то, туча разродилась, обрушив на землю потоки мягкой освежающей воды. Видимо, вспомнила деда Матвея и в порыве своих чувств не сдержала слёз, оплакивая его, этого славного человека и фронтовика, спасавшего родное Отечество в страшной нечеловеческой схватке с фашистскими захватчиками в Сталинграде.

И я снова представил ту жуткую картину на Мамаевом кургане, где сражался с врагом Матвей Скалов. За курган шли смертельные схватки, часто переходившие врукопашную. И бои не прекращались ни на минуту. Стоял кровавый ад, буквально всё горело, дымилось, текла кровь. Землю переворачивали тяжёлые бомбы и артиллерийские снаряды. Повсюду лежали тела убитых. Отступать никто не хотел. Все понимали, как вспоминал герой Сталинграда маршал Василий Иванович Чуйков, что, завладев Мамаевым курганом, противник будет господствовать над городом и над Волгой… Вот и удерживали, не жалея своих жизней, наши бойцы Мамаев курган, за Волгой для них земли не было.

Я представлял, как боец Скалов бросал гранаты в коварного и неуступчивого врага, как дрался в рукопашной, с одежды текла кровь, а он ползёт вперёд, а наступать здесь было чрезвычайно тяжело. За большой успех считалось пробраться вперёд метров 100–150. Мамаев курган прослыл в грандиозном сражении на Волге самым страшным и гибельным местом. Потери в живой силе и технике с той и другой стороны были неисчислимо огромны. Ведь жестокие бои шли на истребление. Победили наши солдаты, разгромив многие танковые и пехотные полки и дивизии врага, пленив немецкого командующего Паулюса.

И в победе нашего оружия есть доля и солдата Матвея Скалова, который, раненый и весь в осколках после одного из боёв, угодил в госпиталь. Раны залечили, а вот осколки от снарядов удалось врачам вытащить не все. Так с ними и ходил и трудился до последнего вздоха, неся людям добро и тепло своего щедрого и беспокойного сердца.

Я чувствовал на душе какую-то пустоту и неуютность. Даже холодок пробегал по телу. С чего бы? Вечер стоял тёплый, и дождь был тёплым, под которым любил бегать по своей деревне в детстве. Жаль, что это уже неповторимо. Жизнь уходит, и мы уходим…

И тут вспомнились слова Карла Маркса, что смерть героев подобна закату солнца… Нет светила небесного – нет и тепла. Наверное, это всегда так кажется, когда уходит в иной мир хороший, близкий тебе по духу и образу жизни человек.

2008 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю