Текст книги "Поджигатели (Книга 2)"
Автор книги: Николай Шпанов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
8
Эгон Шверер отложил газеты и посмотрел на часы. Сомнений не было: курьерский Вена-Берлин опаздывал. Это воспринималось пассажирами как настоящая катастрофа. Правда, поезд мчался теперь так, что кельнеры, пронося между столиками чашки с бульоном, выглядели настоящими эквилибристами, но лучшие намерения машиниста уже не могли помочь делу. Всю дорогу поезд двигался, как в лихорадке. То он часами стоял в неположенных местах, то нёсся, как одержимый, нагоняя потерянное время. Пресловутая пунктуальность имперских дорог – предмет подражания всей Европы – полетела ко всем чертям с первых же дней подготовки аншлюсса. Южные линии были забиты воинскими эшелонами. На станциях неистовствовали уполномоченные в коричневых и чёрных куртках. Нервозная суета сбивала с толку железнодорожников, терроризированных бандами штурмовых и охранных отрядов, бесчисленными агентами явной и тайной полиции. Царили хаос и неразбериха. Только у самой границы, в зоне, занятой войсками, сохранялся относительный порядок.
Находясь в Вене, Эгон не предполагал, что всё это приняло такие размеры. Профаны могли поверить тому, что Третья империя действительно намеревалась воевать за осуществление аншлюсса.
Эгон расплатился и перешёл из ресторана в свой вагон. Его сосед по купе сидел, обложившись газетами. Это был чрезвычайно спокойный, не надоедавший разговорами адвокат, ехавший так же, как Эгон, от самой Вены. Его звали Алоиз Трейчке. Он был специалистом по патентному праву и имел бюро в Берлине. Очень деликатными намёками Трейчке дал понять, что если Эгону понадобятся какие-либо справки по патентам, по промышленности и тому подобным делам – он всегда к его услугам. Установленная теперь связь с Веной позволит ему ответить на любые вопросы. Эгон спрятал карточку адвоката в карман.
При входе Эгона Трейчке молча подвинул ему часть своих газет, и Эгон так же молча взял одну из них. Он и не заметил, как заснул с газетою в руках.
Его разбудили толчки на стрелках. Мимо окон мелькали дома. Внизу, по блестящему от недавнего дождя асфальту, сновали автомобили.
Эгон без обычной радости окунулся в шумную толчею вокзала.
Берлин казался особенно неприветливым после Вены, ещё не утратившей своей легкомысленной нарядности.
Эгон ехал с надеждой, что никого, кроме матери, дома не будет. Но, к своему неудовольствию, попал прямо к завтраку. Все оказались в сборе.
Эрнст сокрушался, что ему так и не удалось принять участие в «завоевании» Австрии. Генерал был тоже недоволен: австрийский поход его не удовлетворял даже как обыкновенные манёвры. Не удалось испробовать ни одного вида вооружения. С таким же успехом Австрию могли занять кухарки, вооружённые суповыми ложками.
Эгон пробовал отмолчаться, но генерал интересовался, как реагирует на аншлюсс средний австриец – интеллигент, бюргер.
– Как всякий немец, – вставил своё слово Эрнст. – О том, что происходит в Австрии, если это тебе самому недостаточно известно, я дам тебе более точные сведения, чем наш уважаемый господин доктор.
– Ты был там? – иронически спросил генерал.
– А ты не слышал по радио музыку, сопровождавшую триумфальное шествие фюрера?
– Каждая дивизия располагает, по крайней мере, тремя оркестрами. Силами одного корпуса можно задать такой концерт, что мёртвые проснутся! – рассмеялся генерал, к очевидному неудовольствию младшего, сына. – Расскажи, Эгон, откровенно, что видел.
Ещё минуту назад Эгон не собирался поддерживать опасную тему, но бахвальство Эрнста его рассердило.
– Если бы вы не ввели в Австрию своих полков, фюрер никогда не вернулся бы на свою родину.
– Не говори глупостей, Эгон, – недовольно возразил генерал. – Австрия завершила свой исторический путь, вернувшись в состав великой Германской империи.
– Ни в одном учебнике истории не сказано, что Берлин был когда-нибудь столицей этой империи.
– Не был, но будет, – запальчиво сказал Эрнст. – Довольно этих марксистских намёков!
– Мария-Терезия никогда не возбуждала подозрений в причастности к марксизму, – сказал Эгон. – Между тем эта дама во время войны тысяча семьсот восьмидесятого года заметила, что опасность, угрожающая Австрии, заключается не столько в неблагоприятном для Австрии исходе войны, сколько в самом факте существования «прусского духа», который не успокаивается, пока не уничтожает радость бытия там, где он появляется. Она писала дословно так: «Я глубоко убеждена, что для Австрии, самым худшим было бы попасть в лапы Пруссии».
– Мой милый Эгон, – наставительно произнёс генерал, – эта старуха была не так глупа, как ты думаешь, а только жадна. Тогда ещё мог возникать вопрос: кто из двух – Австрия или Пруссия будет носительницей германизма. Живи она на полтораста лет позже, этот вопрос для неё уже не возник бы.
– А мне кажется, что если бы оба её последних канцлера не были слизняками, – заметил Отто, – Австрия и теперь оставалась бы Австрией.
– Это зависело от Вены гораздо меньше, чем от Лондона, Парижа и Ватикана, – возразил Эгон.
– К счастью, и там начали понимать, что им нужна сильная Германия, – сказал Эрнст.
– Когда речь заходила о борьбе с Россией, Австрия и Пруссия тотчас забывали свои споры! – заключил генерал. – Кто бы из нас двух ни спасал друг друга от напора славянства – Австрия ли нас, или мы Австрию, – важно, что на этом фронте мы должны быть вместе!
– Зачем же тогда нужен аншлюсс?
– Чтобы вдохнуть в австрийцев новый дух – дух новой Германия! – сказал генерал. – Моё сознание и, я надеюсь, сознание всякого порядочного немца уже не отделяет Вену от Германии!.. А что думают венцы?
– Я был там слишком мало, – уклончиво начал было Эгон, но неожиданно закончил: – Впрочем, достаточно, чтобы понять: большинство нас ненавидит!
Генерал вздохнул:
– Да, это делается не сразу! Но Вена, небось, веселится: концерты, опера?.. О, этот Штраус! Та-ра-рам-пам-пам…
– Венская консерватория закрыта. Музыканты перебиты или сидят в тюрьмах. Бруно Вальтер вынужден был спастись бегством, оставив в наших руках жену и дочь…
– Бруно Вальтер?.. Бруно Вальтер? – удивлённо бормотал генерал.
– Подчиняться его дирижёрской палочке считали за радость лучшие оркестры мира, – пояснил Эгон.
– Мне стыдно слушать эту галиматью, папа! – резко сказал Эрнст. – Пусть господин доктор не разводит здесь коммунистической пропаганды! Народу сейчас не до капель-дудок!
Эгон не мог больше сдержаться.
– Народ! Какое право имеешь ты говорить о народе?.. Вы тащите народ на бойню, вы… – Он задыхался. – Вас не интересует искусство? Ладно. А венская медицинская школа? Она дала миру такие имена, как Нейман и Фукс. Её уничтожили. Те из деятелей, кто не кончил так называемым самоубийством, сидят в концлагерях. Впрочем, что я тебе говорю о Фуксе! Для тебя и это такой же пустой звук, как Вальтер!.. Но, может быть, ты знаешь, что такое крестьянин? Так вот, австрийские крестьяне вилами встречают наших инспекторов удоя. Они отказываются понять, как наше крестьянство допустило введение наследственного двора.
– Мы им поможем стать понятливее! – сказал Эрнст.
– Ах, крестьянин тебя тоже не интересует? Это всего лишь «сословие питания»? Его дело давать хлеб и мясо для ваших отрядов и молчать? Так посмотри на промышленность, – нет, нет, не на рабочих, а на самих фабрикантов. Чтобы подчинить их себе, мы должны были снять австрийское руководство промышленностью. Мы импортировали туда таких молодчиков, как ты.
Эрнст выскочил из-за стола.
– Я жалею, что не нахожусь там и не скручиваю их в бараний рог!
– Ещё бы, ты ведь боялся, что вам могут оказать сопротивление! Конечно, лучше было сидеть пока здесь!
– Я не могу этого слушать!
– Эрнст, мальчик, успокойся. – Фрау Шверер погладила своего любимца по рукаву. – Эгги больше не будет! – Дрожащей рукой она протянула Эгону корзинку с печеньем. – Это, конечно, не знаменитые венские булочки, но ты любил моё печенье, сынок.
Эгон рассмеялся:
– Венцы, мама, вспоминают о своих булочках только во сне. Они снабжаются стандартным хлебом по таким же карточкам, как берлинцы.
– Какой ужас! – вырвалось у фрау Шверер, но она тут же спохватилась и испуганно посмотрела на Эрнста.
Эрнст решительно обратился к генералу:
– Мне бы очень хотелось, отец, чтобы Эгон не разводил в нашем доме этой нелепой пропаганды. Если ты можешь приказать это доктору – прикажи. Иначе мне придётся позаботиться об этом самому!
Фрау Шверер не решалась перебить Эрнста. В роли миротворца выступил генерал. Он увёл Эгона к себе в кабинет и, усадив в кресло, сказал:
– Давай условимся: гусей не дразнить. Особенно когда они молоды и задиристы.
Генерал был с Эгоном ласковее, чем обычно. Старику хотелось поговорить откровенно. На службе такая возможность была исключена. Дома говорить было не с кем. С тех пор как Отто, покинув службу у Гаусса, стал его собственным адъютантом, генерал, в интересах дисциплины, прекратил обычные утренние беседы с ним. Эрнст как собеседник ничего не стоил. Эмма?.. При мысли о жене генерал насмешливо фыркнул.
Одним словом, он рассчитывал на разговор по душам со старшим сыном, но вместо того, после первых же слов Эгона, жестоко обрушился на пацифизм сына, назвал его трусом.
– Когда речь идёт о войне, я действительно становлюсь трусом, – согласился Эгон. – Самым настоящим трусом. Я же знаю, что такое война!
– Будто я знаком с нею хуже тебя, – сказал генерал. – Но я не устраиваю истерик, не кричу, как полоумный: «Долой войну!» Только пройдя через это испытание, немцы добьются положения народа-господина.
– Народу этого не нужно. Дайте ему спокойно работать. Наше поколение слишком хорошо знает, чего стоит война.
– Я тоже был на двух войнах!
– Таких, как ты, нужно держать взаперти! – вырвалось у Эгона.
Шверер был потрясён: сын оскорблял его!
Старик нервно передёрнул плечами, точно его знобило.
– Странное поколение! У нас не было таких противоречий… Вы разделились на два непримиримых лагеря. Когда вы встретитесь, это будет хуже войны… А ведь вы – родные братья. Почему это, мой мальчик?
– Я и Эрнст? Мы же как люди разных веков. В моё время Германию трясла лихорадка войны и в ней загоралось пламя революции. В такой температуре открываются глаза на многое. А он не знает ничего, кроме трескотни господина «национального барабанщика»! Это для него лучшая музыка в мире.
Генерал остановил его движением рука:
– Договорим после обеда.
Стрелка хронометра подошла к делению, когда, как обычно, открылась дверь кабинета и Отто доложил, что машина ждёт. Отто хорошо знал своё адъютантское дело. Школа Гаусса не пропала даром. Правда, с отцом нужно было быть ещё более пунктуальным. Между ними не осталось прежних дружеских отношений, – они стали строго официальными, но Отто это не пугало. У него были основания мириться с неудобствами своего положения.
Ещё раз кивнув Эгону, генерал в сопровождении Отто покинул кабинет.
Эгон остался один. Он пробовал понять отца и не мог.
Решил пойти к матери, чтобы расспросить об отце.
В столовой её не было. В примыкающей к столовой гостиной тоже царила тишина. Ступая по ковру, Эгон ощущал успокаивающую беззвучность своих шагов. Дойдя до дверей спальни, Эгон остановился. Через приотворённую дверь, прямо против себя, он увидел большое зеркало и в зеркале Эрнста. Молодой человек не мог его заметить. Эгон видел, как Эрнст торопливо подошёл к туалету фрау Шверер и открыл шкатулку. Эгон знал, что в этой шкатулке мать хранила драгоценности. Порывшись в ней, Эрнст что-то взял и опустил себе в карман.
Не помня себя, ничего не видя перед собой, Эгон шагнул в спальню. Но через мгновение, когда он снова обрёл способность видеть и соображать, Эрнст уже спокойно закуривал сигарету.
– Ты тоже к маме, господин доктор? – спросил он на. – Её нет дома. Кури!..
Эгон с отвращением оттолкнул протянутую Эрнстом коробку и поспешно вышел.
Эрнст нагнулся и спокойно собрал рассыпавшиеся по ковру сигареты.
9
Всю дорогу от Берлина Эгон не мог отделаться от ощущения физической нечистоты. Стоило закрыть глаза, как вставала фигура Эрнста в тесной рамке зеркала.
Он неторопливо вышел на вокзальную площадь Любека. Вещи были сданы комиссионеру для доставки в Травемюнде. Эгон был свободен.
Вокзальная площадь в Любеке невелика, но Эгону показалось, что здесь необычайно много воздуха и света. Он любил её, как и весь этот старый город. Каждый раз, проезжая его, Эгон воображал себя за пределами Третьей империи. Он хорошо понимал, что это ложное впечатление случайного проезжего, не заглядывающего за двери домов, не задающего вопросов прохожим. Но с него было достаточно того, что внешне эти узкие, тёмные улицы сохранили неприкосновенным облик его любимой старой родины. Он нарочно не задумывался над тем, что делалось за толстыми стенами домов. Глаз берлинца отдыхал на благородных готических фасадах города, накрытых высокими шатрами черепичных крыш.
Было хорошо итти, не думая о том, почему так тихи и пустынны улицы, не замечая очередей у продовольственных лавок, нищих на паперти кафедрального собора, молчаливых групп безработных на скамейках набережной против соляных амбаров…
Миновав тёмную арку крепостных ворот, Эгон вошёл в просторный квадрат рынка. Можно было не обращать внимания на то, что вывески на большинстве лавок унифицированы и принадлежат одной и той же фирме. Хотелось видеть только вот такие, как этот сапог, протянутый чугунным кронштейном на середину тротуара. Правда, их осталось совсем мало. Но какие-то упрямые последыши потомственных ремесленников, видимо, решили умереть на постах предков, пронёсших своё дело через восемь веков вольного города. Крупным фирмам не сразу удавалось сломить упорство мелкого торгового и ремесленного люда.
Эгон зашёл в пивной зал. Из-за толстой кованой решётки пивной была видна приземистая аркада и круглые высокие шпили старой ратуши. Но пиво стало плохим; за резною перегородкой с цветными стёклышками, разделявшей пивную на две комнаты, слышались полупьяные выкрики, слишком хорошо знакомые всякому подданному коричневого государства.
Эгон с досадою расплатился и пошёл на Хольстенштрассе.
Там находилась небольшая лавка старого Германна: конторские принадлежности, открытки, книги, табак.
На дребезжащий звонок медного колокольчика вышла фрау Германн. Эгон был здесь не совсем обычным покупателем и знал, на какой приём может рассчитывать, особенно после длительной отлучки. Но с первых же слов хозяйки он уловил неладное. Разговорчивая и весёлая старушка была необычно сдержанна. Когда Эгон спросил о здоровье её мужа, она расплакалась:
– Тсс… тсс, господин доктор! С ним очень плохо… Вы напрасно зашли сюда?
Вопросы были лишними. Эгон понял все: хозяин арестован. За лавкой наблюдают. Он действительно зря зашёл. Здесь, в Любеке, не так много приезжих, чтобы их нельзя было сразу отличить от своих. Но раз уж он был здесь…
– Эльза?!
– Она на работе.
Ну, если после ареста отца Эльзу не уволили с авиационного завода, значит дело не так уж плохо. Эгон попробовал утешить старушку. Но трудно было найти слова для человека, который не хуже его знал, что такое гестапо.
Эгон понимал, что едва ли можно выбраться отсюда так, чтобы никто не видел. Он никогда не занимался конспирацией, но знал, что если есть наблюдение, то ведётся оно за всеми входами. Не в его интересах было войти в одну дверь и выйти в другую.
Стараясь казаться спокойным, он купил ящик сигар, пачку почтовой бумаги. Фрау Германн не поверила глазам, когда Эгон отложил себе несколько открыток с портретами фюрера и министров и выбрал целую серию фашистских брошюр. Она была в курсе дел своего бедного мужа и знала, что тот по секрету снабжал доктора Шверера заграничными книжками. О, это были только романы немецких писателей, раньше свободно продававшиеся в каждом киоске! Но теперь их приходилось получать через матросов, возвращавшихся из заграничных плаваний. Это всего лишь книги Генриха Манна, Бручо Франка, Бруно Фрея, но раз их запретили продавать, значит, запретили. Сколько раз она говорила мужу: брось это дело. Вот и расплата… Старик хотел заработать несколько лишних марок. Так трудно стало жить! Мало кто покупает эти портреты и брошюры в коричневых обложках. Чего доброго, люди от безденежья скоро перестанут курить! Чем же торговать, скажите, пожалуйста? Разве это уже такое преступление, что старик купил у матросов несколько томиков немецких романистов? Ведь их авторы – немцы!
Слезы фрау Германн падали в ящичек конторки, когда она отсчитывала Эгону сдачу. Он вышел на улицу, держа на виду незавернутые книжки в коричневых переплётах.
Дома Эгон долго стоял под душем. Ему казалось, что если он хорошенько не смоет с себя нечто невидимое, но клейкое и нечистое, видение Эрнста в рамке зеркала не оставит его никогда.
Среди накопившейся почты Эгон нашёл короткое письмо без подписи. Он машинально взглянул на него, не собираясь читать, но то, что он увидел, было так оглушающе-страшно, что он в бессилии упал в кресло и просидел неподвижно, пока не вошла экономка.
Экономка таинственно сообщила, что какой-то мужчина несколько раз справлялся об Эгоне. Незнакомец не назвал себя и даже, – голос экономки упал до едва различимого шопота, – просил не говорить о том, что был.
– Когда он приходил? – спросил с напускным спокойствием Эгон, хотя ему стало не по себе.
– Всегда вечером, когда бывало уже темно.
Экономка многозначительно подняла жидкие брови. Эгону мучительно хотелось расспросить подробней, но что-то удерживало его. Он не знал за этой женщиной ничего дурного. И тем не менее все в ней отталкивало его. Ему казалось, что под её внешним благообразием скрывается существо злое и враждебное. Он и сам не мог бы точно сказать, откуда в нём эта неприязнь, но она была и оставалась непреодолимой, несмотря на доводы разума. Глупо было бы, в самом деле, допустить, что он, взрослый и уравновешенный человек, ненавидел старуху только за то, что видел однажды, как она меняла чепец на аккуратно причёсанных волосах парика, держа его на коленях. С оголённым, жёлтым и блестящим черепом, остроносая и морщинистая, она выглядела злым сказочным существом. Кружево воротника вокруг жилистой шеи делало её похожей на грифа.
Эгон с неприязнью посмотрел на экономку.
– И вы не помните, как он выглядел?
– Я говорю вам, господин доктор: он приходил по ночам.
Она обиженно подобрала злые, тонкие губы.
Эгон понял: Германн давал показания. Интерес к эмигрантской литературе мог дорого обойтись клиентам старика.
Как только удалось отделаться от экономки, Эгон перерыл книжные полки и отобрал всю сомнительную литературу.
Когда стемнело, он вынес пачку книг и бросил в траве.
На видных местах он разложил коричневые книжки, купленные у фрау Германн.
Было около одиннадцати вечера, когда появилась экономка.
– Он пришёл…
– С ним кто-нибудь есть?
– Пока никого, – многозначительно ответила она.
– Ну что же, впустите.
– Он не желает снимать пальто.
– Если таковы его привычки…
Посетитель вошёл и тотчас затворил за собою дверь, оставив за нею разочарованную экономку.
Воротник пальто был у гостя поднят. Поля шляпы опущены на лицо. Прежде чем Эгон мог разобрать его черты, гость выглянул за дверь и строго сказал экономке:
– Не ближе десяти шагов от двери, уважаемая. Понятно? Ну, раз-два!
Голос был хорошо знаком Эгону. Эгон радостно крикнул:
– О, это вы, Франц!.. Знаете, за кого я вас принял?
Лемке приложил палец к губам и негромко сказал:
– Франца Лемке пока не существует. Я – Курц!
При виде разложенных всюду коричневых книжек Лемке-Курц рассмеялся:
– Вы думаете обмануть их этим? Если бы кошки были так наивны, мышки могли бы спать спокойно.
– Чашку кофе, Франц? Может быть, поесть?
– С удовольствием, – сказал Лемке, но тут же спохватился: – Для ужина нужны услуги экономки? Тогда отставить.
– Кажется, в её представлении вы – полицейский агент.
– Это хорошо!
Эгон собрал ужин из того, что было под рукой.
– Картофельный пудинг будете есть?
– Почему бы нет?.. Для фюрера это плохая шутка истории: опять кригскартофель!
– Наше поколение знает, чем это кончится… Давно здесь?
– Не очень.
– Появление здесь связано с риском?
– У меня за кормой чисто. Посещая вас, я могу испортить себе репутацию.
– Посещая меня?
– Если дядюшка Германн скажет больше, чем нужно.
Эгон положил Лемке руку на плечо:
– Как хорошо, что вы здесь!
– Если б вы не были в отлучке, мы увиделись бы давно. Вы принесли бы нам пользу…
– Кому «вам»?
– Нам… Вы сами понимаете!
При этих словах Эгон испуганно посмотрел на дверь и хотел выглянуть в коридор. Лемке остановил его и приотворил дверь сам. Все было в порядке: экономка не решилась подслушивать.
– С полицией шутки плохи! – Лемке кивнул на висящий на спинке стула пиджак Эгона: – Вот что было нам нужно.
Эгон не понял.
– Отличная почтовая сумка, – пояснил Лемке.
– Она к вашим услугам!
– К сожалению, поздно, доктор! Мне пора исчезнуть.
– Куда?
– В Берлин.
– Плохое место.
– Да. Очень сильно проветривается. Можно схватить насморк…
– Без вас я не могу быть тут полезен?.. Хотя бы в качестве почтовой сумки?
– Теперь вы не слишком надёжный почтальон. Именно поэтому-то я к вам и пришёл, рискуя дурным знакомством. Лучше вам куда-нибудь уехать!
– Я только что из Австрии.
– Знаю.
– При желании, конечно, я мог бы туда вернуться.
– Гиммлер там, как дома. Вам полезно на некоторое время убраться за пределы нашего рая.
– Едва ли осуществимо.
– Ваша фирма посылает экспертов в Чехословакию. Я бы советовал вам как можно скорей…
– Мне что-нибудь угрожает? – спросил Эгон.
– Что может угрожать читателю нелегальных романов? На вас заведут карточку. Вы утратите чистоту репутации. А она может нам пригодиться.
– Я рассчитывал немного отдохнуть…
Лемке состроил лукавую мину и многозначительно сказал:
– Вы были бы там с фройлейн Германн.
– С Эльзой?
Лицо Эгона говорило больше, чем если бы он стал выражать своё отношение к этому предложению словами самого гневного возмущения. Наконец он с отвращением проговорил:
– И обязанности фройлейн Эльзы заключались бы в наблюдении за мной.
От неожиданности Лемке сел и молча уставился на Эгона.
– Фройлейн Эльза работает в этом почтенном учреждении, – повторил Эгон.
– Такие вещи не сообщаются случайным знакомым.
Эгон долго сидел неподвижно, опустив голову. Потом достал из стола конверт и бросил перед Лемке. Тот с удивлением прочёл анонимное письмо, разоблачавшее Эльзу Германн как агента гестапо при Эгоне.
Лемке ласково тронул Эгона за плечо и попытался сказать несколько слов утешения. Но тут он увидел, что они звучат вовсе неубедительно: если в анонимке сказана правда – она отвратительна. Франц постарался переменить разговор.
– Что бы вы сказали, доктор, если бы я попросил от вас услуги, требующей большого мужества?
– Не думайте, Франц, что я перестал быть мужчиной…
– Товарищи вас знают.
– Вы преувеличиваете, Франц.
– Если в те тяжёлые годы капитан Шверер мог не выдать своего механика Лемке, то можете ли вы не быть мне другом теперь? Настали трудные времена для Германии, доктор. На стороне разбойников в чёрных мундирах – сила государственного аппарата. Это так, но не нужно это переоценивать. Наша задача – помочь народу в борьбе против наци, как бы трудна она ни была.
– Она ещё не кажется вам безнадёжной? – спросил Эгон.
– Мы не так легко теряем надежду, доктор!
– Но ведь ваша партия потерпела поражение, она перестала существовать.
– Уйти в подполье ещё не значит быть разгромленным.
Эгон в сомнении покачал головой:
– Боюсь, что наименее сознательная масса переходит на сторону других вождей.
– Нельзя закрывать глаза на то, что мы имеем дело с очень ловким врагом. Ещё одна-две таких бескровных победы, как Рейнская область, как Австрия, и Германия повернёт за Гитлером. Мы готовы к этому.
– На что же вы надеетесь?
– Кто же поверит, что народ, родивший Маркса и Энгельса, Либкнехта и Тельмана, безнадёжен? Он может заболеть…
– Длительно и тяжело, – вставил Эгон.
– Но как бы ни была ужасна бездна, в которую Гитлер ввергнет Германию, кризис и выздоровление наступят!
Было уже поздно, когда Лемке собрался уходить. Перед тем как проститься, он спросил:
– Вы помните мою профессию, доктор?
– Бывало вы так часто повторяли мне, что ваша мечта – вернуться к фрезерному станку… Забыть это просто невозможно, – с добродушной усмешкой сказал Эгон.
– Нет, нет! – поспешно перебил его Лемке. – Я говорю о той профессии, которой обучила меня война.
– Когда-то вы были самым исправным шофёром в Германии, – улыбнулся Эгон.
– И вы могли бы рекомендовать меня кому-нибудь?
– Охотно, но кому?
Лемке посмотрел в глаза Эгону.
– Мне хотелось бы работать у вашего отца.
– Вы не хуже меня знаете, какому просвечиванию подвергнется человек, желающий возить генерала фон Шверера.
– Я никогда не решился бы просить, если бы не был уверен в том, что не могу вас скомпрометировать. Я уже сказал вам: за кормой у Бодо Курца чисто, как у самого густопсового наци.
Эгон молча протянул Лемке руку.
Уходя, Лемке увидел экономку в прихожей. Она мирно спала на стуле.
– Заприте дверь, тётушка. И вот что… Я ещё зайду кое о чём с вами потолковать. Но, – голос его сделался строгим, – смотрите, ни звука о том, что я был. Понятно?
Только когда сигара стала жечь губы, Эгон очнулся. Злобно швырнул окурок и налил себе вина. Выпил всё, что осталось в бутылке. Эльза?! А это не может быть клеветой?.. Он не может, не хочет поверить! Нет, он не верит!.. Эльза! Какой бред!..
Он решил больше не думать об этом, но и сам не заметил, как через минуту мысли вернулись к тому же. Зачем Эльзе быть с ними? Она разумная девушка.
Эгон с треском отбросил крышку рояля и ударил по клавишам. Бурю листовского отчаяния сменил экстатический ритм равелевского «Болеро». Эгон любил его. Кто пляшет его теперь на окровавленных полях Андалузии, на руинах Мадрида? Не служит ли знойное пение флейт маршем для мавров, бредущих по выжженным плоскогорьям Кастилии? Эта музыка должна быть им понятна… Об африканских песках, о шаге караванов, о тенистой ласке оазисов поют флейты под мерный аккомпанемент барабана… За звоном струн рояля Эгон слышит оркестр. Пальцы ударяют все медленней. Танец становится маршем варваров… Мавры идут расстреливать Европу! Европа! Эльза!.. Эльза!..
Францу Лемке так редко удавалось бывать дома, что теперь, во время этого приезда в Любек, он не без труда приноравливался к жизни, которую приходилось вести его жене. Из типографии она приходила поздно ночью, а иногда и под утро, если цензура «наводила порядок» в полосе объявлений. Все содержание открытой немецкой прессы было давно и достаточно надёжно «унифицировано» ведомством Геббельса, и единственным местом, где немцы могли дать свободу своему перу, была последняя полоса газеты: на ней печатались объявления. Но именно эта-то полоса и доставляла больше всего хлопот наборщице Кларе Буш, так как даже в объявлениях цензура искала подвоха и заставляла переделывать их по десять раз.
Иногда у Клары даже нехватало сил хорошенько вымыть на работе руки, и она приходила домой с пальцами, перепачканными краской и пахнущими скипидаром. Но это не мешало Францу с нежностью подносить её руки к губам и ласково гладить ей пальцы, пока Клара отдыхала в старом, потрёпанном кресле те несколько минут, что закипал электрический чайник. Потом Франц доставал тщательно завёрнутую в бумагу, для сохранения тепла, кастрюльку с ужином и заботливо, как нянька, ухаживал за усталой женщиной.
Было бы ошибкою думать, что сам он бывал в это время свеж и полон сил. Ночные передачи «Свободной Германии», утомительные путешествия в окрестности Любека, где был скрыт передатчик, постоянное напряжение нервов из-за слежки – все это требовало огромных душевных и физических сил. Только такой крепкий человек, как Франц, мог после всего этого терпеливо сидеть над книгою, в ожидании, пока вернётся жена, готовить ужин, заниматься домашними делами.
Частенько он откладывал книги, и мысли его вертелись вокруг того, что предстояло завтра: получение через жену нелегальной информации от руководящего партийного центра, нелёгкая и опасная задача хранения этой информация до вечера, поездка в лес под Любеком, радиопередача… Передачи не были обычной партийной нагрузкой Лемке. Их поручили ему вести по той причине, что заболел товарищ, работавший с Кларой. Работа эта нравилась Францу, и он охотно променял бы на неё беспокойную, в постоянном движении жизнь, которую ему приходилось вести до того. Товарищ, через которого он теперь поддерживал связь с руководством подполья, сказал Лемке, что, по всей вероятности, ему теперь придётся вплотную заняться «Свободной Германией». Но из этого вовсе не следовало, что удастся побыть с женой: ведь именно теперь-то и пришло время перебросить передатчик в другое место, чтобы не дать фашистам запеленговать его. Лемке был старым солдатом партии, и вопросы личных интересов и желаний давно уже стали для него вопросами второй очереди. Не так было в те времена, когда партия была легальной! Да, в те времена открытой партийной работы, открытой борьбы счастливо совмещалась партийная деятельность с личной жизнью.
Лемке отлично знал, что Кларе не легче, чем ему, хотя никогда не слышал от неё ни одной жалобы, не замечал тени недовольства. Вот только худела она не по дням, а по часам…
Услышав, что в двери повернулся ключ, Франц включил электрический чайник и пошёл навстречу жене.
Он одним взглядом охватил всю её фигуру, лицо. Боже мой, как хорошо он знал это маленькое, такое хрупкое на вид, но полное такой необыкновенной силы тело! Как он любил каждую чёрточку этого бледного, худого лица с такими большими и такими синими глазами, что в каждый из них можно было глядеть, как в бездонную глубину целого неба! Как он любил, положив ей на затылок руки, почувствовать в них теплоту туго заплетённых в косы волос! Он любил всю её: от кончиков пальцев, наверно жестоко прозябших в плохоньких перчатках, до этого вот такого прямого, такого белого и такого милого пробора на голове, который он сейчас поцелует… Лемке не могла обмануть улыбка, которую Клара поспешила изобразить на своём лице, едва завидев его. По глубокой морщине вокруг рта, по всем её движениям он угадывал усталость. Как всегда, усадив жену в кресло, он держал её руку в своей, предоставив ей медленно выкладывать новости, которые удалось узнать на работе.
Несмотря на то, что коммунистическая партия была загнана гитлеровцами в глубокое подполье, несмотря на жестокие репрессии, угрожавшие каждому, на кого падало подозрение в принадлежности к её рядам, коммунисты ни на день, ни на час не прерывали борьбы. Больше того, партия крепла организационно; её люди закалялись, они приспосабливались к тяжёлым условиям подпольной работы, под постоянным пристальным наблюдением тысяч шпиков и доносчиков. В лицо и по имени члены партии знали только тех нескольких товарищей, которые составляли их группу, но от этого связь между организациями не ослабевала, информация оставалась регулярной, директивы от подпольных центров руководства были точны, ясны и своевременны.