Текст книги "Изумрудная рыбка: палатные рассказы"
Автор книги: Николай Назаркин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Четыре с половиной литра
Мы сидели и вспоминали, как мы маленькие были.
– А помнишь, – говорит Пашка, – как мы про кровь спорили?
– В первый раз, что ли? – говорю я. – Помню, конечно.
Мы тогда только в первый раз познакомились, когда на перевязку сидели. У меня кровь через бинты просочилась, и мы стали разговаривать про кровь.
– Я тогда сказал, – говорит Пашка, – что из меня однажды целый литр крови вытек!
– А я сказал, – говорю я, – что из меня два литра вытекло!
– А Юрка сказал, – смеется Пашка, – что из него как-то раз пять литров вытекло!
Да, точно, помню. И мы стали спорить тогда. Потому что у человека внутри четыре с половиной литра крови. И если бы из Юрки пять вытекло, то он был бы уже не человек, а мумия сушеная. «И вообще! – кричал тогда Пашка. – Если из тебя пять литров крови вытекло, где ты еще пол-литра взял?!»
– А Юрка тогда сказал, что у человека кровь все время новая делается, – говорю я. – И пока из него старая текла, то новая уже сделалась.
Это точно, так все и было. Мы, конечно, Юрке не поверили. Дураки, что ли?! Но тут как раз Андрей Юрьич из перевязочной вышел…
– И мы как закричим! – кричит Пашка. Он тоже как раз про это вспомнил. – «Андрей Юрьич, а правда, что кровь все время новая делается, пока старая вытекает, и может пять литров вытечь?!»
– А Андрей Юрьич испугался! – смеюсь я. – Он думал, что это у нас тут уже все вытекает! И Катю Васильевну стал звать!
– Не, тогда Катя Васильевна не работала еще, – говорит Пашка. – Тогда Лина Петровна работала.
– Да, точно, Лина Петровна, – говорю я.
– Но потом он объяснил, – вспоминает Пашка. – И, конечно, Юрка все перепутал!
– И наврал, – говорю я.
– И наврал, – говорит Пашка. – Никогда из него пять литров не выливалось! Только два с половиной, когда у него желудочное было.
Да, желудочное кровотечение – это ой-ой! Вмиг не мумией, так привидением станешь. Бело-зеленым.
– Вот мы дураки были! – говорит Пашка. – Таких вещей не знали!
– Точно, – говорю я. – Чего там сложного-то? Но мы просто маленькие были. Это ничего, со всеми бывает. Вот если бы мы сейчас стали факторы путать, про каскад забыли или лейкоциты с лимфоцитами…
– Да, тогда были бы точно дураки! – говорит Пашка. – Как такое можно не знать?!
– А если это человеку… ну, скажем, не нужно?
Это Толик сказал. Он там с нами сидел, только не разговаривал, а чего-то читал. И вдруг сказал.
– Как это не нужно?! – удивился Пашка.
И я тоже удивился, только молча.
– Ну, вот Катерина говорит… – начал Толик.
Все понятно. Влюбился он в эту Катерину, жених несчастный!
– Она просто, – начал Пашка, – ну… девчонка!
Не говорить же влюбленному человеку, что такие простые вещи, ну… все знают, в общем! Это же само если не с первого, то со второго попадания в больницу запоминается…
Арбуз с творогом и колбасой
У нас карантин.
Это значит, что мам не пускают нас посещать. Вообще-то пап тоже не пускают. И дедушек не пускают. И бабушек не пускают. И старших сестер не пускают – это вот даже хорошо. Но пап, дедушек, бабушек и старших сестер приходит посещать немножко, а мам – много. Поэтому мамы стоят внизу и ругаются с нянечкой бабой Светой.
Мы сидим на подоконниках в четвертой палате и все видим. Это хорошая палата для смотрения на двор. Я сижу, и Толик сидит, а Пашка лежит в кровати – у него нога на растяжке – и спрашивает:
– Ну? Чего там?
– Ничего, – говорю. – Кричат.
Окна закрыты, но и так видно, что кричат. Особенно Толикова мама кричит. И еще одна мама кричит – толстая. А все остальные их поддерживают. И моя тоже поддерживает. Но баба Света мам не пускает. У нее приказ от старшей сестры. А у старшей сестры – приказ от Андрей Юрьича. Потому что ходит грипп.
Юрка после завтрака всех спрашивал на обеденный компот: «Как это грипп может ходить, если у него нету ног?» Он только меня не спрашивал, потому что это была моя загадка. Это меня мама научила в прошлое посещение, когда грипп уже немножко ходил, но карантина еще не было.
Но про компот Юрка от себя уже придумал. Только у него ничего не вышло, потому что я, когда узнал, пошел и всем отгадку сказал. Пусть на своих загадках компот зарабатывает.
А мамы внизу все кричат. Они показывают бабе Свете сумки, и пакеты, и свертки, где лежат, наверное, всякие вкусные вещи. Для нас.
Толикова мама показывает большую сумку с нарисованной Пугачевой. Сумка совсем круглая.
– Наверное, опять арбуз, – говорит Толик.
Он не радуется. Ему не хочется арбузов. Он уже съел сто тыщ арбузов – для почек.
Пакет моей мамы толстенький и белый. Я тоже знаю, что там. Творог. Ненавижу творог! Колбасы хочу. Твердой. Копченой. С жиром кружочками. Которую просто так фиг прожуешь – зубы сломать можно. Но зубы я и так сломал. Ну, не по-настоящему, конечно, – просто мне два зуба насовсем вырвали, и Андрей Юрьич запретил мне твердые и вкусные вещи есть. «Творожок очень для подрастающего организма полезен, гражданка! Покормите-ка вы этого гражданина творожком…» Это он моей маме говорил, а мама все слушает, что Андрей Юрьич говорит. Как маленькая, честное слово!
– Ненавижу творог, – говорю я. – Пашка, тебе твоя мама колбасы не обещала принести?
– Обещала, – говорит Пашка.
Как хорошо, когда нога сломана, а не эти зубы! Можно колбасу сколько хочешь есть.
– А где она? – говорит Толик. – Я ее не вижу чего-то.
Я внимательно смотрю на мам. Точно, Пашкиной мамы не видно. Ее вообще-то плохо видно: она маленькая и в платочке, как крестьянка из учебника. Но если присмотришься – вполне видно. А сейчас – нет.
– Нету твоей мамы, Пашка, – говорю я.
– Она тебе чего сказала, когда в последний раз звонила? – спрашивает Толик.
– Сказала, что придет, – говорит Пашка.
– И колбасу принесет? – спрашиваю я.
– Ага, – говорит Пашка.
Голос у него несчастный. Мама не пришла. Конечно, карантин есть карантин, но прийти покричать с другими мамами она могла же ведь, правда?
Мы смотрим вниз: а вдруг мы пропустили незаметную Пашкину маму? Но вместо Пашкиной мамы мы видим дядьку. Он огромный, и усы у него такие – очень военные. И форма тоже военная – синего цвета.
– Моряк, – говорит Толик.
– Моряк – с печки бряк, – говорю я. – Сам ты моряк! Это летчик, инженер – видел, у него на рукаве значки какие?
Про летчиков я все знаю, хотя, конечно, инженер – это не совсем летчик. Истребитель – более летчицкий, я думаю.
А летчик внизу с бабой Светой разговаривает. Не кричит, а разговаривает. И вдруг баба Света его пропускает!
Я думал, что он какой-нибудь ее знакомый – внук, например, или еще кто, – но пока я так думал, он в нашу палату входит. В четвертую то есть.
И Пашка как закричит:
– Дядя Слава!
Это его дядя, оказывается. Только не правильный дядя, а дальний какой-то, из Казахстана. Но дальние дяди – они даже лучше, интереснее. А уж дальний дядя-летчик – даже инженер, все равно! – в сто тыщ раз интереснее.
Дядя Слава принес, оказывается, все пакеты от наших мам. Его баба Света пропустила, потому что сразу видно – он такой здоровый, у него никакого гриппа нету. Это даже баба Света понимает: у кого может быть грипп, а у кого нет. Дядю Славу никакой грипп не возьмет.
И он раздает нам мамские пакеты. У меня, конечно, творог. В пачке и сладкий, я такой еще могу съесть, если быстро и не глядя.
Но я смотрю на колбасу, которую достал Пашка. В коробочке. Порезанная круглая коричневая копченая колбаса с жиром кружочками. А Толик смотрит на мой творог. Ему творог нельзя. Жирная пища потому что.
А дядя Слава смотрит, как мы смотрим, и говорит:
– Народ, я все понимаю, но у меня приказ ваших мам – чтобы вы съели то, что для вас. И не меняться. Как вы думаете, могу я нарушить приказ и обмануть женскую часть человечества?
Он не может, это мы видим.
Я отворачиваюсь, чтобы не смотреть на колбасу.
Толик ест арбуз, который ему порезал дядя Слава. Мы молчим, потому что слушаем дядю Славу, как он рассказывает про турбины. Турбины бывают с наш дом или даже больше, это я знаю. Но бывают, оказывается, еще и совсем маленькие турбины. Маленькие – а правда, совсем настоящие турбины!
Мы слушаем. И совсем мне не хочется этой твердой-твердой копченой колбасы с жиром кружочками…
Ах, миледи!
Самое худшее в больнице – это заболеть. Когда не кровотечение или еще что-нибудь такое нормальное, а грипп дурацкий. То есть если заболел – то это еще ничего. Хуже всего, когда температуру контролируют. И если там какие-нибудь несчастные тридцать семь и пять – все, в бокс.
Боксы – это карантинное отделение у нас на втором этаже. Палатки такие, только маленькие. На одного или двух. И никуда не пускают! То есть совсем никуда. Лежи себе на койке и медленно умирай. Не от гриппа, конечно, а от скуки.
А все Павличек виноват! Я знал, конечно, что он жлоб и маменькин сынок, но что он самый жлобистый жлоб из всех жлобистых жлобов на свете – этого не знал. Ну что ему стоило дать мне «Мушкетеров» дочитать? Я же быстро читал и чай не ставил на книжку – разве я виноват, что у меня этот дурацкий грипп нашелся? «Ты в боксе, наверное, до той недели пролежишь, а меня должны скоро выписать…» Бе-бе-бе! Нянечкин любимец. Не зря его баба Настя так зовет: «Па-авличек!» Тьфу, а я тут мучаюсь…
В боксе нас двое. Я и Васильченко. Это он так представился. Воображает, наверное, что взрослый. А сам на год примерно меня старше. Ну, или на два. Так что я тоже сказал: «Кашкин». А чего он?!.
Вечер уже. Таблетки нам раздали, температуру записали. Тут с этим строго, пока не спадет – ни за что не выйдешь. Сиди тут, даже без книжки.
Скоро отбой. Эх…
– Чего приуныл, друг Кашкин? – спрашивает Васильченко.
– Ничего, – говорю. – Ничего я не приуныл.
– А я вот приуныл, – сообщает мне Васильченко. – Завтра пятница, друг Кашкин. А значит, должна прийти Светка и принести бинокль. А я тут.
– Настоящий? – заинтересовался я. – Бинокль?
– Ну уж не игрушечный, друг Кашкин, – усмехнулся Васильченко.
Я сразу начал ему завидовать, что у него есть настоящий бинокль. Это ж можно запросто Проксиму Центавра, наверное, увидеть! Я про нее до «Мушкетеров» читал. Тоже ничего, хотя «Мушкетеры», конечно, здоровскее. А чтобы он не догадался, что я завидую, я спросил:
– А чего ты меня «друг Кашкин» называешь?
– А как же тебя еще называть? – удивился Васильченко. – Монсеньор, что ли? Нет, это тебе не подходит.
– Ты тоже «Мушкетеров» читал? – спрашиваю.
– Конечно, – говорит счастливый человек Васильченко. – А ты разве нет?
– Эх, – вздыхаю я. – Мне там немножко осталось. Только этот Павличек, жлоб жлобистый, книжку зажал с собой дать!
– Вот оно что! – понимающе кивает Васильченко. – Сочувствую, друг Кашкин. Неприятное дело.
– Еще какое, – уныло продолжаю я. – Совсем ведь чуть-чуть осталось! Они там как раз миледи голову отрубили! А я…
– Погоди, – изумляется Васильченко. – Так ты ничего не знаешь?!
– Чего не знаю? – подозрительно спрашиваю я.
– Там же как раз всё самое интересное начинается! – говорит Васильченко и ложится на кровать, глядя в потолок. Словно ему совершенно неинтересно.
Ну, и я молчу. Я Пашке и Серому уже сто тыщ историй сам рассказал. Я знаю, что рассказывать куда больше хочется, чем слушать.
Так мы немножко молчим. А потом Васильченко говорит:
– Ладно уж, расскажу я тебе, что там дальше было.
– Давай, – соглашаюсь я.
Гад он все-таки. Еще бы немножко – и я стал бы просить, как маленький прям.
– Так вот, слушай, – Васильченко понижает голос.
Верхний свет уже выключили, теперь только два ночника горят и лампа в коридоре – ее через стекло над дверью видно. И луна в окне. Белая.
– Миледи отрубили голову… И ты думаешь, что так всё и закончилось?
– А что же еще? – спрашиваю я.
– Ха-ха-ха, – зловеще говорит Васильченко. – Самое главное только начиналось. Они там закопали тело и голову отдельно. И уехали. Но голова не умерла! Она выбралась на поверхность и полетела к Ришелье!
– Как это? – говорю я.
– Вот так это, – говорит Васильченко. – Она летала только по ночам, ее длинные белокурые волосы развевались от ветра, а на щеке у нее было теперь кровавое клеймо! В виде лилии! А когда она уставала, она залетала в окна домов к спящим и…
Васильченко выразительно замолчал.
– Да ну! – неуверенно возразил я. – Там же в книжке совсем чуть-чуть оставалось…
– Эх ты, друг Кашкин, – протянул Васильченко. Голос у него стал точь-в-точь как у моей старшей сестры, когда она что-нибудь знает, а я нет. Ненавижу такой голос. – Разве ты не знаешь, что к «Мушкетерам» еще целых два продолжения есть?
Этого я не знал. И был сражен.
Нет, конечно, я не верил Васильченко. Летающая голова, ха-ха! Малышовые сказки. Понятное дело, что любой рассказчик всего чего-нибудь приврет для красоты. Так что я Васильченко совершенно не верил. Но вот что там в продолжениях?
Проснувшись ночью попить, я взглянул в окно. И вздрогнул. В лунном свете мелькнуло что-то небольшое, круглое, окутанное белокурыми волосами. То есть мне так показалось. Это, конечно, какая-нибудь птица была.
Какая-нибудь. Птица.
Конечно.
Про личную жизнь
Мы с Серым сидели на диване в конце коридора и ничего не делали. Мы вообще-то хотели много чего делать, только Толика забрали. Капельницу опять будут ставить. А без Толика как-то ничего не делается. Вот мы и не делаем.
На другом конце коридора малышня всякая устроила гонки на колясках. Только они сюда не доезжают. У гонщиков руки короткие, чтобы два колеса равномерно вертеть. Разогнался – и сразу в стену сворачивает. Сам. У нас коляски – ого! Огромные. А те, что поменьше, – те мамы уже разобрали по палатам своих возить. А эти не нужны никому. Кроме гонщиков.
Вам! Ну вот, теперь колесами зацепились и оба в стенку врезались. Хорошо, что они до нашего дивана не доезжают. А то можно было бы им сказать: «Давайте, писклявая команда, валите отсюда! У нас дела!» А так делать нечего. И почему эту дурацкую капельницу именно сейчас надо Толику ставить?
– Вот что в больнице самое плохое, – говорю я Серому. – Никакой тут личной жизни нет.
– Угу, – говорит Серый.
– В семь утра – хлоп! – свет включают, – продолжаю я рассуждать. – А ты, может, еще спишь! А тебе все равно градусник суют.
– Угу, – говорит Серый.
– Хорошо, когда в палате всяких там мам нет, – говорю я. – Или они хоть ничего себе, смирные. Тогда можно градусник отложить пока и доспать немножко. А дежурной сказать, что тридцать шесть и восемь. Они думают, что мы таких цифр придумать не можем, а значит – честно мерили.
– Угу! – кивает Серый.
– Потом таблетки еще. А потом только умоешься – завтрак везут, – продолжаю я. – И опять ничего делать нельзя. Потому что прислушиваешься, как баба Настя тележкой гремит по другим палатам, и думаешь, как бы ее уговорить обменять кашу на два хлеба с маслом. Разве тут порисовать или еще чего получится?
– Угу, – грустно соглашается Серый.
– А после завтрака – самое худшее, – мрачно продолжаю я. – Сиди себе в палате и жди своего лечащего. А может, Андрей Юрьич даже придет. Или студенты. Помнишь, на той неделе студенты приходили?
– Угу, – кивает Серый.
– Вот так вот сидишь и все утро ждешь, пока кто-нибудь придет, – говорю я. – А лечащий десять минут тебя посмотрит и даже не говорит, когда выпишут! Целое утро ждать, как будто делать больше нечего!
– Угу, – хмурится Серый.
Про выписку я зря сказал. Он как раз выписываться собирался, а тут этот дурацкий зуб. Так что Серый сидит сейчас с огромным тампоном за щекой и говорит только всякие короткие звуки. Вот не повезло человеку!
– Потом до обеда еще ничего, – торопливо продолжаю я, чтобы отвлечь Серого от мыслей о выписке, – только из отделения выходить нельзя, потому что тогда точно сразу тебя будут искать – на укол, или на рентген, или на еще чего. А так могут и вечером уколоть. Как получится. Так что до обеда часика три личной жизни все-таки есть, только в отделении если.
– Угу, – поддакивает Серый.
– А после обеда, – снова мрачнею я, – если Лина Петровна или Ольга Сергевна дежурят – то все, капец. Лежи весь тихий час в кровати, и никаких хождений. Удавиться прям!
– Угу, – говорит Серый.
– Потом в пять часов молоко с печеньем привезут, – совсем безнадежно говорю я. – Потом учительница приходит и еще упражнения спрашивает, потом опять таблетки, и так до вечера никакой личной жизни.
– Ы! – вскакивает Серый и машет рукой.
О! Толик наконец освободился. Ну вот, сейчас мы…
– Кашкин! – кричит Катя Васильевна у двери в нашу палату. – Где ты тут гуляешь? У тебя ж антибиотики, ты забыл?
А! Я вздыхаю и медленно плетусь в палату. Да, антибиотики. И никакой личной жизни.
На ЭКГ
Я зашел один раз к Серому в палату по делам. А тут зашла Надя.
Надя – это медсестра. Новенькая.
Вообще-то Лина Петровна сказала, что ее надо называть «Надежда Илларионовна». Юрка сразу сказал, что «Илларионовна» – дурацкое имя. А Серый сказал, что ни фига не дурацкое, а если Юрка скажет, что дурацкое, то Серый даст ему в глаз. А я сказал, что дам во второй глаз.
А Надя сказала, что ее можно называть просто Надя. Она еще не очень старая, лет двадцать пять – ну, примерно.
Она вошла в палату и сказала:
– Мышкин и Кошкин!
Тут Серый уткнулся лицом в подушку и начал хрюкать. Это он смеялся так. Если в подушку тихо смеяться, то как будто плачешь. А если громко – как будто хрюкаешь. Серый очень громко хрюкал.
– Моя фамилия, – немного обиженно сказал я, – Кашкин. С буквой «а». А вот его фамилия, – и я ткнул пальцем в хрюкающую спину Серого, – его настоящая фамилия Мышкин-Поросенков!
Серый еще больше захрюкал, даже сидеть стало неудобно, как вся кровать тряслась.
– Ой, прости, пожалуйста, Кашкин с буквой «а»! – улыбнулась Надя. – Здесь очень неразборчиво написано.
Это точно. Мы, когда сидели на рентген, пытались про наши болезни почитать – ни фига не понятно!
– Вы ходячие? – спросила Надя.
– Мы – бегающие, – сказал я.
А Серый уже не мог хрюкать и только пищал в подушку свою. Серого легко рассмешить, трудно его обратно из смеха достать.
– Тогда пошли, бегающие, – сказала Надя. – Вам на ЭКГ назначено.
Да, точно. ЭКГ – это электро… чего-то там. Про сердце.
Мне Василь Васильич, мой лечащий, назначил вчера, когда сказал, что скоро будет операцию делать. А я у него спросил: «А зачем мне про сердце? У меня сердце отличное!» А он сказал: «Да я-то тебе верю. Но на ЭКГ ты все равно сходи. А то помрешь у меня на столе, а у меня бумажки не будет. Как тогда тебя похоронить?» Василь Васильич – он ничего, веселый и понимающий.
А зачем Серому – я не знаю. Наверное, тоже для бумажки.
И мы пошли на ЭКГ.
ЭКГ – это в новом корпусе. Мы думали, что Надя нас через верх поведет, через переход, а она поехала вниз. Она хотела по улице пройти, потому что погода была ничего себе, летняя.
Но когда мы подошли, чтобы на улицу выходить, летняя погода окончилась и пошел дождь.
– Ох, как неприятно! – сказала Надя. – Придется теперь опять подниматься!
У нас в старом корпусе лестницы такие длинные и широкие. А лифты – маленькие и с дверками. Дверки ничего себе, толстые. Мы с Серым однажды даже поспорили – можно за ними спрятаться, если будут из пулемета стрелять, или нет? Я все-таки думаю, что нет. Потому что это лифт, а не танк.
И мы пошли ждать лифта, чтобы поехать наверх.
И тут Серый говорит:
– А зачем наверх? Давайте через подвал пройдем, тут раз-два – и готово!
Точно! Как это он придумал первым! Через подвал гораздо интереснее, чем через переход. Потому что переход – он обыкновенный, а в подвале всякие интересные вещи. Например, лампочки в круглых сетках. Как в кино про Штирлица.
– Через подвал? – спросила Надя. – Вообще-то так не положено…
Но это она так говорила, для нас. Чтобы мы не думали, что она чего-то там нарушает. Потому что мы маленькие, и это нам еще рано знать. С этими взрослыми иногда столько проблем!
И мы с Серым стали просить Надю идти через подвал.
И тут нам повезло, потому что лифт с дверками встал на третьем этаже и стоял там очень долго. Наверное, толстый профессор Олег Степанович хотел уехать вместе с толстым профессором Арменом Суреновичем. А у них пуза – во! В сто тыщ раз больше лифта. Ну, примерно.
И мы пошли через подвал.
Мы спустились только, а Серый уже говорит:
– Надя, смотри! Видишь краску? Знаешь, это какая краска? Думаешь, обыкновенная краска? Ха-ха! Это специальная секретная военная краска. Такой специальной краской еще танки красят – и их с самолета совсем не видно!
Я хотел сказать, что такой краски не бывает, чтобы не было видно с самолета, потому что с самолета все прекрасно видно, в сто тыщ раз лучше, чем просто так! А это вообще какая-то дурацкая полузеленая краска, которую с самолета можно увидеть за сто тыщ километров!
Но я же не мог сказать, что Серый врет.
А мы пошли дальше, и Серый стал показывать на разные провода, которые там по стенам приделаны. Толстые и тонкие. Он рассказывал, что это секретные провода до самых главных ракет, и если сбросят бомбу, то ни фига не будет, потому что провода спрятаны в подвале.
Это нам телефонщик Иннокентий Борисыч рассказывал, когда приходил на наш этаж.
А когда Серый рассказывал, что нам Иннокентий Борисыч рассказывал, я внутри смеялся. Потому что видел, что Надя тоже внутри смеется. Потому что Иннокентий Борисыч к ней на наш этаж приходил и тоже, конечно, про секретные провода рассказывал.
Тут Серый увидел, что мы внутри смеемся, и замолчал. А то я уже хотел перестать с ним дружить, если он будет все время один разговаривать.
А теперь я тоже мог разговаривать.
Мы как раз подошли к одной большой двери, и я сказал:
– Это знаешь, какая дверь? Это дверь в специальную секретную лабораторию. Там секретные штучки делают. Такие штучки, которые, знаешь, – одна капля, маленькая, ну как из капельницы с почти зажатым зажимом, – и сто тыщ человек – фью! И нету.
– Сто тыщ? – спросила Надя.
– Или даже двести, – сказал я. – Очень трудно посчитать, ты же понимаешь.
– Понимаю, – кивнула Надя.
Мы еще прошли мимо ящиков. Они были деревянные и пахли так очень деревянно, а еще с железными полосками и с синими печатями. Про ящики Серый сказал, что там еда специальная, если вдруг война – и кухня перестанет работать. Я сказал, что хорошо бы, чтобы кухня просто так, без войны перестала. И Надя тоже так сказала. Мы вместе сказали, в один голос. И посмеялись, потому что смешно получилось.
А потом подвал как-то быстро кончился, и мы пришли на ЭКГ. А там был уже обычный коридор с обычными лампочками и никаких интересных вещей, как в подвале.