Текст книги "Рождественские рассказы"
Автор книги: Николай Каразин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
ВОЛШЕБНЫЙ ЛЕС
Люди вообще, особенно очень умные и образованные люди, согласны верить только тому, что осязаемо, ясно проверено каким-либо из пяти чувств, а то и всеми пятью разом – все же остальное они отрицают, как нечто несуществующее, как плод праздной фантазии... И они правы, но только насколько прав слепой от рождения, не веря в гармоническое сочетание красок, глухой, не верующий в сочетание звуков, в чудные мелодии, чарующие всех одаренных нормальным слухом. Первый не видит, второй не слышит, а на слово верить посторонним свидетелям они не согласны...
Установилась даже такая, будто бы, истина, что человеку, для ясного понимания всех окружающих его явлений, дано только пять чувств, что будто бы только эти пять чувств собирают сырой материал для лаборатории его ума, а потом уже из этой самонадеянной лаборатории рождаются на свет Божий, для общественного употребления, разные научные истины – в самом же деле только жалкие клочья и обрывки истинного знания – и вот почему получается такой плачевный результата!
В действительности человеку дано не пять чувств, а шесть, и это шестое чувство наукой не признано, ибо органа его еще не отыскано, а жаль! Это шестое чувство и есть самое могучее, оно окрыляет творческий дух человека, поднимает перед его духовными очами (такие очи, которые могут быть и у слепорожденных) завесу с иного, незримого мира, полного животворной красоты, а, значит, и глубокой правды!
Жрецы науки, требующие непременно точных доказательств, презрительно улыбаясь, называют все остальное вздором, отжившими силами, негодными, даже, по их мнению, вредными для детских сказок... Какое самонадеянное заблуждение!..
Нет, господа, не вздор! Все это гораздо ближе к истине, чем то, что вами проверено, взвешено, измерено по всем направлениям – только оно незримо и непостижимо для вас, лишенных великого шестого чувства, как мелодия звуков и красота красок непостижимы глухому и слепому.
Раз как-то я попал в большое собрание светил науки. За большим зеленым столом заседали самые ученые, всезнающие лесоводы и ботаники. Не было на земле ни одной травки, ни кустика, ни деревца им неизвестного, не изученного во всех подробностях... Все леса мира были им ведомы, за исключением одного, самого роскошного, который эти ученые непростительно проглядели... это тот лес, в котором ни дровосек, ни столяр, ни плотник, ни даже угольщик-смологон не найдут ничего годного для своего дела, и лес, в котором не живут ни гусеницы, поедающие весеннюю листву, ни разные короеды и прочие вредные для растительности твари... Зато этот дивный лес населен иными существами, человеку далеко не чуждыми, даже очень близкими. В том лесу, в глухих трущобах, выстроены избушки на курьих ножках, с ветки на ветку перепархивают ослепительные жар-птицы, бегают серые волки, говорящие языком человеческим, такие, значит, которые не требуют, чтобы с ними живущие выли по-волчьи. Там на полянах резвятся чудные создания, не признающие никаких костюмов, а, значит, мод; в чаще кустов рыщут и гогочут шаловливые лесовики, а над водой тихих лесных озер и журчащих потоков, на гибких ветвях, качаются грациозные нимфы и русалки... И вот еще одно, странное свойство такого интересного леса: если самый опытный и знающий свое дело фотограф, вооружившись лучшим аппаратом, захочет погулять и поработать в этом лесу – на пластинках его камеры ровно ничего не проявится. Но, если забредет туда вдохновенный художник, то страницы его альбома быстро обогатятся чудными, а, главное, правдивыми образами, потому что художнику дано обладание, в большей или меньшей степени, шестым чувством, о котором я говорил, в силу которого художник увидит все и все опишет, нарисует, расскажет в прозе, а то и в стихах, с рифмами и без оных, смотря по силе вдохновения... И вы, господа, всему должны будете поверить, а если не поверите, то художник ничего от вашего неверия не потеряет. Вы же потеряете, многое...
Вы, господа – я обращаюсь к ученым зоологам и антропологам – глубоко убеждены, что на свете живут существа, называемые и людьми, и козлами, но для вас неведомы существа, у которых верхняя половина человеческая, а нижняя – козлиная. Изображения таковые вы видали на картинах и в бронзе, читали о них часто и знали даже, как их зовут, и называли их именем своих знакомых и друзей, не стесняясь даже, что с их паспортными именами, связаны были чины, даже выше статского советника. И все-таки, вы не признаете этих козлоногих человеков только потому, что они не попали, с подробным описанием, в зоологические атласы...
А чтобы вы сказали, если бы собственными своими глазами увидели то, что вижу я, вот в эту самую, данную минуту?.. Вы бы начали тщательно протирать свои очки и стали бы припоминать, не пили ли вы немного более, чем следует, вчера вечером, или сегодня за завтраком, не поднялась ли у вас температура – короче, разыскивать причину такой галлюцинации и напрасно, потому что это не галлюцинация, а действительно молодой веселый сатир выбежал на полянку, потянул носом воздух и стал прислушиваться. За кустами, где журчал незримый ручей, послышался особенный плеск воды, и даже самые кусты зашевелились как-то подозрительно... Сатир в несколько прыжков перебежал поляну и присел за развесистым кустом. То, что видел козлоногий наблюдатель, очевидно, его заинтересовало. Отсюда были видны только его спина и короткий, торчащий кверху хвостик, энергично выдававший волнение своего обладателя.
Надо заметить, что классический сатир – это почти тоже, что наш леший, только степень его духовного развития и область познаний выше, а потому и поле его эстетических наслаждений несравненно шире.
Грубый леший, наверное бы дело, захохотал, захлопал в ладоши, а то бы, в виде приветствия, запустил бы комком грязи, или же накинулся бы, как боров, на помойное корыто – наш же просвещенный наблюдатель, боясь обнаружить свое присутствие, как истинный знаток красоты, внимательно созерцал и наслаждался чудным зрелищем.
В прозрачной воде лесного ручья купалась юная нимфа.
Девственно чистая, прекрасная своей невинностью, она, хотя и успела заметить в чаще два сверкающие восхищением глаза, но не придала, этому обстоятельству никакого значения. Нимфа продолжала игриво плескаться, улыбалась слегка, и даже будто бы кивнула головкой, в виде приветствия...
Солнечный луч прорвался сквозь темную чащу деревьев и ласково скользнул по дивным формам купальщицы... Сатиру стало даже завидно, и он почувствовал легкий припадок ревности... но тут милое создание окунулось напоследок и вышло на мягкий, песчаный берег... Нимфа тряхнула своими роскошными, серебристыми волосами, и, словно сверкающий, ослепительный ореол окружил эту чудную головку.
Сатир даже на минуту зажмурился от волнения и с его губ сорвалось громкое:
– Ах, как вы прекрасны!
– Я знаю! – засмеялась Нимфа. – А у вас козьи ножки!
– Зато эти «ножки» – очень сильны и, если вы удостоите сесть на мою спину, я вас с наслаждением покатаю по всему лесному пространству...
Сатир одним прыжком перескочил через ручей и припал к самым ногам красавицы, слегка вздрогнувшей от такого неожиданного приступа.
– Нет, нет, не надо! – продолжала она, ловко увернувшись от дальнейших ласк проказника.
А у того уже язык стал заплетаться от избытка чувств, и он, задыхаясь, бормотал:
– Дитя мое, доверься мне... Я всю жизнь буду твоим слугой, твоим рабом, а ты моей царицей...
Сатиры вообще в данных положениях на всех парах несутся прямо к цели; они все так избалованы легким успехом, что становятся, даже в самых юных летах, большими нахалами... Чего он тут не наговорил любезной своей царице, чего она вовсе не понимала, а у красных грибов, выглядывавших из мха, даже уши стали вянуть... Он убеждал ее отдаться ему, полюбившему ее всей силой первого чувства... он обещал ей все блага леса, вечное веселье, вечную радость...
Она молча слушала, и ее покойное личико «не отразило ничего»...
– Хочешь быть моей... Хочешь?.. Скажи хоть слово!..
– Хочу, – отвечала она, – очень хочу кушать... Мне всегда после купанья есть... хочется...
Бедный козлоног не ожидал такой прозы, он безнадежно взглянул на свою собеседницу и проговорил:
– Что прикажете?..
– Там, за большой поляной, недалеко отсюда, стоит домик на петушьей ноге, а в домике живет моя тетя... Она мне всегда приготовляет большую тарелку превкусной малины со сливками... Ну!.. Побежим вперегонку... Кто шибче?
Легкая Нимфа понеслась по лесу с необычайной быстротой, словно ныряя меж кустов и не хуже куропатки, но Сатир был тоже быстроног и от нее не отставал.
Уже, в виду домика, он остановил свою спутницу и заявил, что знакомиться с ее тетенькой не желает, а что с нею самой вновь увидеться желает пламенно.
– Вы часто купаетесь? – спросил он.
– Каждый день...
– Это очень хорошо, но место, выбранное вами для купанья, никуда не годится; я вам хотел предложить другое!
– Это не в большом пруду, где всегда гуси полощутся? Там так грязно; все затянуто тиной...
– О нет, не в пруду, – улыбнулся сатир, – я укажу вам бассейн, достойный вашего дивного, божественного тела. Я вас приведу к берегу океана, в лазурных долинах которого вы будете резвиться с обществе чудных золотых рыбок, обвитая жемчугами и кораллами, где вы белизной своего тела затмите белизну морской пены, где на вас с восторгом будут устремлены тысячи глаз, и воздадут вам хвалу и славу, как, давно уже, вашей прапрабабушке Киприде, родившейся из той же лазурной волны, из той же белоснежной пены...
Нимфа очень мало поняла из этой речи, но все же немного больше, чем прежде; ее даже заинтересовало – куда это обещает повести ее купаться восторженный поклонник, а тот, заметив в окне домика сердитый нос, а на нем круглые синие очки, торопливо проговорил:
– Я вас буду ждать... там и поведу туда. До завтра?..
Нимфа щелкнула его по руке – и было за что – и, скромно потупив глазки, пошла по направлению к висячему крылечку...
– Как она еще глупа и как прекрасна! – думал Сатир, мелкой рысцой отправляясь восвояси. – Но глупость эта пройдет! Это неведение невинности... И мне суждено быть новым Пигмалионом, оживляющим силой своего чувства холодный мрамор этой прелестной статуэтки!
***
На другой день, Сатир был очень удивлен и, конечно, порадован, когда, прибежав туда, застал уже свою Нимфу там.
Эту необыкновенную аккуратность счастливый поклонник красоты принял за нетерпение пробуждающегося чувства.
– Ну, бежим смотреть скорее на золотых рыбок! – встретила его красавица.
– И купаться! – лукаво усмехнулся волокита.
– Насчет купанья, право не знаю, что-то не расположена – да и тетя мне отсоветовала...
– А вы все рассказали? – укоризненно кивнул головой Сатир.
– Да, тетя сказала мне, что купанье в океанах небезопасно, а про золотых рыбок сказала, что это милые и преполезные твари... и если бы, не рискуя купаньем...
– Ах, старая карга! – почесал за ухом Сатир и добавил вслух, будто бы совсем равнодушным тоном:
– Как хотите! Бежим только посмотреть, а там на месте видно будет!
Они побежали, но как не легка была на ногу прелестная спутница, дорога была не близка, и Нимфа начала уставать.
Сатир, конечно, заметил это, и предложил к ее услугам свою спину.
***
Солнце высоко поднялось над волшебным лесом, когда наши путешественники прибыли на место. Сатир был взволнован близостью чудной ноши и порядочно-таки утомлен. Глазки Нимфы тоже слегка подернуло томной поволокой... Они присели перевести дух на краю крутого обрыва – и чудная картина, развернувшаяся перед их глазами, вполне вознаградила их за утомление.
Омывая береговые скаты жемчужной пеной, «без конца, сливаясь с лазоревым небом», расстилался безбрежный океан. Его гладкая, темно-синяя поверхность, словно огненными искрами, сверкала мириадами золотых точек. Это все были драгоценные рыбки, весело резвящиеся в коралловых чащах подводных лесов. По красным и бледно-розовым ветвям развешаны были жемчужные нити; у самого берега, сквозь пелену воды блистали раковины, переливавшиеся на солнце всеми цветами радуги...
– Ах, как это дивно... как красиво! – захлопала от восторга Нимфа и потянулась на самый край обрыва...
– А как хорошо там купаться!.. Не то, чти в жалком ручейке, под ивовыми кустами! – прошептал ей на ухо Сатир.
– Страшно! – пробормотала красавица. – Тетя говорила...
– А рыбки... рыбки...
– Страшно!..
– Смелее, дитя мое, я здесь! Я тебя поддержу!
– Ух!..
Нимфа разом соскользнула с гребня, пытаясь ухватиться руками за шею Сатира... А тот все шептал:
– Не бойся... Смелей...
А волшебная бездна океана тянула красавицу все сильнее, все неотразимее...
Вот уже близка водная поверхность, вот уже прохладная струя захватила ножки Нимфы, вот она погрузилась по пояс... по горло... и вдруг, охваченная полной решимостью, окунулась с головой и стала нырять и плавать, не слушаясь на этот раз Сатира, который, не ожидая такого блестящего успеха своих уроков, немного даже струсил и, спустившись к самой воде, проговорил:
– Однако!.. Ну, теперь и довольно!.. Для первого дебюта совершенно достаточно...
Увлекшуюся купальщицу охватило восторженное состояние. Она пела, хохотала и в этом возбужденном смехе слышалось даже что-то похожее на рыдание...
Она жадно ловила руками золотых рыбок, накидывала на их резвые стаи сети своих чудных, серебристых волос, ныряя все глубже и глубже. И вдруг дико вскрикнула, охваченная иным чувством – чувством смертельного ужаса...
Там внизу, глубоко, из темной бездны появились два громадных тусклых глаза, и в слоях подонного ила закопошились какие-то гигантские змеи... Эти змеи, щупальца страшного Спрута, тянулись к ней, готовясь обвить смертельными, холодными кольцами ее чудное тело.
Нимфа сделала последнюю, увы, бесплодную попытку рвануться кверху... Сознание ее покинуло, и это дивное чистое существо, девственное когда-то даже в своих помыслах, погибло в ненасытной пасти гнусного чудовища...
А Сатир уныло свистнул, поскребя себя всей когтистой пятерней за ухом, и стал, цепляясь руками, взбираться на крутизну берегового обрыва.
Проходили года. У нашего Сатира были и еще подобные приключения, но намять о первой Нимфе не изглаживалась... С летами официальное положение Сатира в лесу все поднималось и поднималось, и ему удобно было наводить справки в глубоком, подонном мире... Да и характер у него стал спокойнее и сдержаннее. Прежние его маленькие, серебряные рожки, так называемые молочные, сначала сменились золотыми, значительно большей ценности, а теперь уже украсились алмазами и драгоценными камнями, но зато в ногах уже не ощущалось ни прежней силы, ни прежней резвости.
Однажды, под вечер, медленно прогуливаясь по берегу, Сатир услышал пение... Мотив веселой песенки показался ему знакомым... Это бы еще ничего – старик отлично изучил весь игривый репертуар подобной музыки – но голос, вот что его особенно заинтересовало... Голос этот он положительно слышал когда-то, давно, но слышал...
Сатир подошел поближе к воде, раздвинул руками камыши и увидел чудную женщину, с роскошными, ярко-зелеными волосами... Это была она! Вне всякого сомнения, она!.. Окраска волос, хотя и изменилась, но ведь это бывает. Дивные формы развились усиленно, но это ее нисколько не портило.
Старик смотрел с восхищением на чудное явление и, наконец, решился приступить...
– Это вы?
– Я!.. Разве переменилась?.. А ну, подойдите-ка поближе! Не бойтесь! Прежде вы были храбрее...
Сатир приблизился.
– Фу, как вы постарели! Какой стали ощипанный, лысый!.. А все-таки подойдите. Я вас, так и быть, поцелую...
У Сатира забилось сердце, он заметил страстный, жадный взор красавицы, но не заметил только того, что этот взор устремлен не на него лично, а на его лысую, ощипанную голову...
Красавица схватила его за рога, притянула к себе. Что-то хрустнуло, но он в пылу внезапно вспыхнувшей новой любви не заметил этого и почти с прежней, юношеской силой обнял свою Нимфу, но тотчас же в ужасе отскочил назад и пустился наутек, стараясь подальше удрать от своей нечаянной встречи.
Он убедился, что красавица наполовину была только женщина; остальную ее часть составлял холодный рыбий хвост, покрытый жесткой, слизистой чешуей...
С отчаянием он схватил себя за голову и тут только заметил, что драгоценных рогов, как не бывало – они остались в руках нырнувшей на дно зеленокудрой соблазнительницы...
«В ТАЙГЕ»
– Дедко, а, дедко? Ты говоришь двадцать монетов дадут за «него»?
– Дадут! Так вот полностью и отсчитают!
– А много это, – двадцать монетов?
– У тебя две руки, на каждой по пяти пальцев, всего, значит, десять; клади на каждый палец по две монеты, как раз и выйдет...
Мальчик высвободил свои озябшие руки из рукавов дохи, растопырил грязные, заскорузлые пальцы, внимательно осмотрел их, пошептал что-то про себя и добавил вслух:
– Много! Здорово – много!..
– Не то что очень, а порядочно! – проговорил дед негромко, тоже словно про себя. – Вот «казенные» отдадим, печь в хате переложим, тебе валенки, матери ситцу красного, чаю кирпичного к празднику, хоть полведра, это беспременно... Так… И еще, пожалуй, про запас останется...
Помолчали.
Тихо в лесу. Там, где-то в верхах, гудит глухо, а тут, в увале, внизу, совсем тихо.. За вывороченной корягой, в заслоне огонь разложен, пламя горит ровно и далеко тепло разносит, и деду с внуком тепло, и мохнатым коням не зябко; стоят, прислонившись друг к дружке, чумбурами волосяными перевязаны и только пофыркивают по временам, когда едкий, смолистый дымок доберется до их заиндевевших ноздрей... И «ему», должно быть, не зябко тоже. Там между костром и лошадьми лежит что-то, несуразным комом, не разберешь, зверь ли, человек ли. Дед с внуком знают, почему не разобрать: руки назад закручены и той же веревкой к щиколоткам ног приторочены; стоять «ему» только на коленках способно, тогда похоже, что человек молится что ли, а завалится на бок, тогда ком несуразный...
– И как ты его пымал ловко!..
– А что за труд! Навалился сразу, и, ну, крутить...
– А завизжал-то «он» как, словно заяц!
– Завизжишь, небось!
Опять помолчали... Мягкие хлопья снегу повалили сверху, на огонь попадают, шипят, даже и пар тогда над костром поднимается. Догорает огонь, темнее стало...
– Подкидывай, небось, Гараська!
– Ладно!.. Дедко, а дедко! Гляди: «он», должно, пить хочет, ишь, как снег губами захватывает... ловко...
– Пущай попьет...
И еще раз помолчали. И старика, и мальчонку дремота сильно одолевает... Не больно холодно; «он» связан крепко, не убежать никак, да и собака Жучок сторожит... Спит будто крепко, свернувшись в клубок, а сама все острым ухом поводит, а то, нет-нет, да и сверкнет в темноте недреманным оком. Как тут убежишь?
– Дедко, а дедко!
– Ну, что тебе еще?
– А что «ему» там будет?
– Несладко!
– Голову отрубят?
– Нет, головы рубить не станут, а хуже...
– Ну!..
– Закуют спервоначала, потом сызнова пересуживать станут, потом бить плетьми... Хлестанут и отсчитают: «раз!» Сколько, значит, суд присудит, потому, не бегай!
– А сколько всего?
– Да столько, что нам с тобой не сосчитать, пальцев не хватит!
– Говорят, до смерти там забивают?
– Не все выдерживают... «Этому» второй сотни, пожалуй, не дождаться!
– Так!
– Потому – заморен, отощал в бегах... Не лето!
– «Ему» считать будут и нам с тобой тоже отсчитают двадцать монетов, значит...
– Не забыл, небось!
– Двадцать монетов... ишь, ты!..
Мальчик помотал головой в громадной бараньей папахе и снова растопырил свои пальцы.
– И ему считать, и нам считать... Это точно!..
А сильно дремлется, так вот и клонит голову к коленям... Дедко даже стал похрапывать; всхрапнет и вздрогнет, глаза широко так откроются, и снова веки, словно свинцовые, сами собой смыкаются... Привалился дедко на бок, бурку потянул на голову... Жучок, главное, лежит спокойно, ухо настороже держит... Тихо по лесу, тихо... А лесу этому и конца-просвету нету... Зимой везде дорога, а летом не пройти, не проехать, топи да болота, трясина непролазная, потому – тайга.
Ярче разгорался костер. Мальчик не поленился, еще охапку подкинул, да попались кедровые ветки, смолистые, одна даже с выпростанными шишками, дюже горят такие.
Кони шумно встряхнулись, песик заворчал слегка и приподнял голову. Теперь уже оба уха насторожил... Дедко храпит вовсю, ничего не слышит, да слышать-то нечего... Эко диво, что «он» застонал, забормотал что-то, не разберешь... Прикрыли его войлоком, чтобы не закоченел очень, ну, и лежи, не замерзнешь до времени.
И опять все стихло.
А мальчику не спится... Все ему представляется, как это поведут «его» и как хлестать будут... Ударят – раз! И отсчитают... А спина вся синяя, вся в рубцах, кровь бежит и порты вымочила...
– «Казенные» заплатят, матери ситцу красного, ему, Гараське, валенки новые... чая кирпичного капшук, вина полведра... Еще что?.. Да, печку переложат, чтобы с трубой изба была, не курная... А там, Бог даст, пошлет счастье, – еще одного «такого» дедко изловчится, сцапает, и опять двадцать монет... А «этот» сотни не дождется, потому, слабый, больной, некормленный, отощал совсем, все равно околевать... Его раз! а он завизжит, словно заяц, вот как тогда, когда дед на него навалился, а потом и визжать перестанет, замрет, закинется, захрипит и вытянется... Готово!.. В яму его зароют... А печь переложить надо беспременно, чтобы чистая была, дым не ходил бы по дому, глаза бы не ел, важно! Матери ситцу красного, ему, Гараське, валенки новые, вина полведра, чаю кирпичного... Раз! – отсчитают; два! – опять отсчитают... Дедко, вот, говорит: головы рубить не станут, а хуже!..
И опять перед полусонными глазами мальчика стоит и колышется синяя, голая спина, худая, лопатки клиньями торчат, ребра глазом пересчитать можно – и вся исполосованная, вся кровавыми рубцами накрест иссечена...
– Ну, тебя! Чтоб тебя язвило! Тьфу!..
Отвернулся мальчонка в сторону, сладко так потянулся, нахлобучил баранью папаху чуть не до самых плеч и зевнул, да так, что даже Жучок откликнулся, вскочил, отбежал немного в сторону, приподнял лапку и снова свернулся комочком на нагретом месте.
Гаснет костер, мало-помалу, темнеет совсем... Рассвет нескоро; долга сибирская зимняя ночь; кажись, конца ей не будет.
***
Вздрогнул старый дед и, словно подстреленный, вскочил на ноги.
– Эко, здорово выспались!.. Эй, Гарасько, буде валяться! Ставь котелок к огню поближе... Живо! Маленько поразогреемся чайком, да и в путь. Ну, что, сердешный, не замерз за ночь, что ли?
Подошел старик к «сердечному», сдернул войлок, что стоял от мороза коробом, а там ничего и нету, словно ничего и не было...
– Убег!
Проснулся и Гараська, стал у огня копошиться, а сам на деда не смотрит, только вздрогнул, как дед чуть не на всю тайгу заорал:
– Проспал, волчонок паршивый, не устерег!
– А ты что сам не стерег? Сам тоже дрыхал!..
– Врет! Далеко не уйдет! Ах, ты, собака каторжная!..
Поднял старик обрывки веревок, что здорово скрутили пленника.
– Ножом перерезаны, вон в скольких местах... Гарасько!..
Подошел дед и внуку, тряхнул его за ворот, повернул к себе лицом, а сам так в него и воззрился...
– Что же мне с тобой теперь делать?
– Ничего я не знаю... спал я... заснул как, не помню... Ничего не знаю!
– Не знаешь?! А ножик твой где?
– «Он» с собой унес, говорит, ему оченно нужно.
Старик огляделся кругом.
– А мешок с хлебом, а чайник запасный? Тоже, сказал, небось, что нужно – не пропадать же в тайге с голоду!
– А-то как же! – прошептал чуть слышно мальчонка.
Махнул дед рукой и пошел к коням снаряжаться в дорогу; стал и Гарасько копошиться по своему делу...
Чудно глядеть: малыш от земли полтора аршина, а шапка большущая, бурка по земле волочится, шашка, как у взрослого, и винтовка в чехле за плечами, потому, все отцовское, все перешло от покойного родителя. Взобрался малыш на чалого маштака и поджидает: скоро ли, мол, старый справится?
А старик копается, ворчит, поглядывает то на внука, то на пустое место, где его двадцать монетов лежали, и такую думу думает:
– Эх! Весь в отца! Вот и покойный говорил мне перед смертью: «Брось ты, батько, твои такие дела, а коли бросить не можешь, не води с собой своего внука, моего Гараську»...
Тронулись в путь. Впереди Жучок с веселым, лихо закрученным хвостиком, за Жучком малыш-богатырь, а, поотстав немного, старый дед со своим раздумьем.
Стало светать...