355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никандров » Белый колдун (Рассказ) » Текст книги (страница 2)
Белый колдун (Рассказ)
  • Текст добавлен: 8 марта 2018, 00:30

Текст книги "Белый колдун (Рассказ)"


Автор книги: Николай Никандров


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Как-то, подметая в одиночестве избу и вдруг услыхав доносившиеся издалека звонкие крики игравших ребят, Надька остановилась среди избы, прислушалась. Веселый визг детей на улице продолжался. У Надьки выпал из рук веник, она в одну секунду оделась и торопливо выбежала из избы. Но выйти за ворота на улицу в последний момент не решилась, а, приоткрыв чуточку калитку, просунула в щелочку кончик носа и стала внимательно смотреть.

Как раз напротив, на Парфеновском огороде, ребята смастерили высокую ледяную горку и катались с нее, кто на деревянных коньках, кто на самодельных саночках, кто на листе кровельного железа, а кто просто так, на собственном кожухе. Было людно, шумно, весело. Были все, – кроме одной Надьки. Не умолкая, звенели, скрещиваясь в воздухе, детские голоса. То там, то здесь рассыпался заразительный смех. Вот один мальчишка, Илюшка Шитов, маленький, в отцовских валенках до живота, в отцовской папахе до плеч, расселся верхом на свои узкие длинные березовые саночки и, уже натянув вожжи, начал съезжать, как вдруг другой, укутанный от головы до колен в бабью шаль, впрыгнул к нему на ходу в саночки, навалился ему на спину, они не удержались и, обхватив друг друга, оба вывалились из саней, откатились от колеи в сторону и сорвались в пропасть, в глубокие снежные сугробы. Порожние саночки помчались по колее отдельно, стремительно неслись вниз, крутясь и опрокидываясь, точно их кто-то сильно вертел. Глядя на белых, залепленных снегом, двух мальчишек, утопавших по уши в сугробах и похожих там на маленьких беспомощных медвежат, все – и мальчики и девочки – хохотали. Засмеялась у своей щелочки и Надька. Дернула носом, утерла его кулаком, издала горлом довольный мычащий звук:

– Ггыы…

Потом под самую Надькину щелку хлопотливо подбежали, о чем-то горячо щебеча, две девчонки, обе в желтых длинных овчинных шубах, осыпанных круглыми и квадратными заплатами. Одна вытащила из глубокого кармана узелок и, развязав его, у самого забора, так чтобы не увидели катавшиеся с горы, показывала другой новые недавно собранные, стеклянные и глиняные осколочки. Осколочки были разные: от блюдец, тарелок, чашек – маленькие и большие, цветные и белые.

– Белые не принимаются! – возбужденно говорила вторая девочка. – Принимаются только с цветочками!

– А где ты видела у меня белые? – горячилась первая. – Белых у меня нет! У меня все с рисуночками! Гляди, какие! Гляди-ка-ся!

О, как Надька сама любит собирать эти скляночки! У нее их так много. И они так нужны каждой девочке. Ведь они заменяют им все, идут у них за все: и за деньги, когда они играют в «лавочку», покупают, продают и дают сдачи; и за горшки, миски, когда играют в «мать и дочек»; и за чашки с блюдцами, когда играют в «гостей» и угощают чаем церемонных «кумушек», «свах»…

– А ты приходи ко мне в избу-то, какие я тебе там лоскутики покажу! – приглашала вторая девочка первую.

– А кольца у тебя есть? спросила та.

– Понятно есть.

– Много?

– Вот такая низка. А у тебя?

– A y меня вот такая.

Пошушукавшись еще немного, девчонки попрятали по карманам игрушки и помчались обратно ко всей компании, к ледяной горке.

А «косорукая» все еще стояла у своей щелочки, припав к ней лицом; все еще смотрела, что делается на свете…

Дверь из избы в сени хлопнула, и Надька, чтобы ее не застали у щелки, отскочила от калитки и, серьезная, сосредоточенная, полная своих недетских дум, прошла в избу…

– Надька, пойдем сегодня с нами играть в Парфеновскую баню! – пришла в одно из воскресений за Надькой Манька Суркова, видно, по тайному сговору с Устей.

Надька наотрез отказалась.

– Почему не хочешь? Меня девчонки за тобой прислали!

– Сказала не хочу, значит не хочу!

– Надь, сходила бы ты, право! – попробовала уговорить ее и Устя.

Но Надька упорствовала, не шла.

Парфеновская баня, самая новая и самая лучшая в деревне, топилась, как обыкновенно у крестьян, только по субботам. А на другой день после топки, по воскресеньям, в ней всегда было тепло, сухо, уютно, как в чистой, хорошо натопленной горнице. И девчонки, пронюхав об этом, издавна повадились собираться там каждое воскресенье. Соберутся и бесятся там, играют в жмурки или в какую другую игру. А то зажгут керосиновую коптилку, нагревают на ней стальные вязальные спицы, завивают друг другу кудри, глядятся в обломочки зеркал. Мальчишек туда не впускали, отбивались от них всеми способами, как от вредных хищников.

Все это было бы хорошо, и Надька сама, без Маньки, давно отправилась бы в Парфеновскую баню. Но только – если бы у нее обе руки были исправные, и левая, и правая, как у всех. А сейчас?!..

IV

Думали-думали, что делать с Надькой, и решили свезти ее в уездный город, показать местной медицинской знаменитости, хирургу, о котором нижнеждановские бабы прожужжали Усте уши.

И в сердце девочки зашевелилась надежда. А вдруг, правда, в городе исправят руку!

Поездку снарядили за счет родичей, – и нижнеждановских и дальних. Каждый помогал чем мог: кто деньжонками, кто продуктами, кто одежонкой, кто обувкой, а кто добрым словом или полезным советом. Все жалели сиротку.

– В уезде не помогут, езжайте в губернию, там ведь недалече, еще какая-нибудь сотня верст! – горячился мужик из толпы возле скорбной телеги с уезжающими.

– Ты, Устька, в дороге-то того, гляди в оба, как бы, неровен час, не обокрали, – учил кто-то с другой стороны телеги.

А бабы, те, как всегда, просили о своем:

– Прихвати-ка ты там, в городу, для нас, Устя, ситчику! Да поцветистей!

– А нам миткалю! Да поплотней! Потяжельше!

– А нам ластичку! Да поярче! Самого краснущего!

Выехали поездом поздно вечером. Ехали ночью.

И поездку в поезде и ночь без сна Надька переживала впервые. Было интересно. Все нравилось. Все захватывало: и новые люди, и новая обстановка, и каждая дорожная мелочь.

Ехали; зачем-то останавливались; стояли; и опять ехали.

Остановки были большие и маленькие.

На маленьких остановках, рядом с вагонами, бегали по земле то туда, то сейчас же обратно какие-то растерянные люди, тревожно перекликались в полной темноте, чего-то не находили, плакали, бранили кого-то.

На больших станциях горели яркие огни, свет от которых попадал даже в вагоны; ревели, перекликались то тут, то там паровозы; пролетали в обоих направлениях другие поезда; в вагоне вдруг делалось холодно, не помогала шуба, из двери в дверь дул неприятный ночной ветер; из вагона выходили и в вагон входили, сталкиваясь в проходах и отпихиваясь, ошалелые мужики, очумелые бабы с мешками, с сундуками, с ребятишками; какой-то человек не спал всю ночь, на каждой большой остановке молча проходил вдоль всего поезда, аккуратно подлезал под каждый вагон с фонариком в руках и четко так постукивал там железом об железо…

Приехали рано. Сидели на вокзале.

Теснота; грязнота; духота. Сонно, обессиленно полусидят, полулежат везде: на всех лавках вдоль стен, на всей площади пола, некуда ногой ступить. Пиджаки, свитки, шубы. Платки, шапки, картузы, кепки. Лапти, сапоги, ботинки, валенки. Спят, как убитые, страшно откинув на каменном полу головы, точно отрубленные… Едят, сидя на полу вкруг, целыми семьями, словно чудом спасшиеся от пожара… Беспрестанно плюют в пол, без конца отхаркиваются, раздирающе кашляют, стонут, простуженные в дороге… И курят, курят… А по всем стенам громадные многокрасочные плакаты: «Как сохранять деньги? Дома держать деньги опасно, а в сберегательной кассе безопасно»… «Лучший отдых – поездка по Волге отдельные каюты, изысканное питание, внимательный уход»…

Надька и не думала о сне. Не поспевала глядеть на все и всех жадными дорвавшимися глазами. Забывала про Устю, не видела ее, не слышала ее вопросов. Все глядела на других, все прислушивалась к ним.

Она едет к доктору, у нее испорченная правая рука, нет всех пяти пальцев, а то бы она разве когда-нибудь сдвинулась со своей Нижней Ждановки! Ну, а другие-то куда едут и зачем, да еще со скарбом, с малыми ребятишками? Им-то чего не сидится дома? Их-то кто гонит?

В уездной амбулатории долго ожидали в длинном, жарко натопленном коридоре. Слева и справа вдоль стен были скамейки, скамейки, скамейки, все до одной занятые больными, ожидающими вызова к разным врачам. Между двумя рядами этих скамеек, в узком проходе, пробегали больничные служащие, толклись родственники и сопровождающие больных. Больные грустно присматривались друг к другу, расспрашивали о болезнях, докторах, лекарствах. Записывали адреса, куда еще можно толкнуться, показывали, кому какие дали порошки, капли, менялись рецептами…

Устю все в коридоре жалели, что она с таким серьезным делом явилась в уезд.

– Поезжайте вы лучше в губернию, к частному врачу, за деньги! А здесь что! Здесь все равно, что и в волости, в сельской больнице! Никакой разницы! Здесь только знают – режут! С чем ни придешь – сейчас же резать!

Вызвали Надьку по фамилии.

Взволнованно вскочили со скамейки; засуетились с мученическими лицами; затискались, куда указывали люди, в дверь, в обе сразу. Кто-то что-то кричал сзади из коридора, кто-то что-то говорил впереди, из докторской, – ничего не разобрали.

Надька сама нипочем не волновалась бы так, но ее сбивала Устя, на которой не было лица и у которой дрожало все.

– На что жалуетесь?

– Вот, доктор, рука. Сросшись все пять пальцев. Нет возможности работать по крестьянству: ни доить, ни полоть, ни прясть, ни вязать… И задразнили совсем девчонку. «Косорукая», да «косорукая». Так задразнили, доктор, что прямо не знаю, что мне с ней делать.

– Ну, что ж, – спокойно и согласно ответил доктор, взял в руки култышку, повертел, осмотрел, потом глянул на Надьку, на Устю, что за люди. – Приезжие?

– Приезжие, – подхватила зябким голосом Устя. – Вот это главное, что приезжие. Замучились, ехамши.

– Ну, что ж, можно, – еще раз согласился доктор. – Тогда приводите девочку завтра в полпервого на операцию: удалим ей всю эту штуку, вот до сих пор. Все равно она ей теперь ни к чему, только мешает. И так, значит, в полпервого, только не опаздывать. Следующий!

– Пойдем, Надюшка, – едва произнесла Устя, ошеломленная, задыхающаяся, злая. Пойдем.

«Как люди предупреждали в коридоре, так и вышло!»

– Чего же это он сказал-то? – любопытно спросила Надька за дверью, приглядываясь к встревоженной сестре.

– Глупых нашел, – дрожа от возмущения буркнула Устя. – А я с ним и разговаривать-то долго не стала. Ишь ты, чего захотел!

Остаток дня промучились на прежнем вокзале, ночью несколько раз садились не в свой поезд, с ужасом выбрасывались обратно на платформу, наконец угодили в тот, в который надо было, и покатили в губернию.

Не спали и эту ночь, вторую. Боялись заехать не в ту сторону. Все спрашивали всех, туда ли едут.

Ехали, и казалось, что не были дома месяца два, три…

В губернии позвонили по указанному адресу к частному врачу.

Дверь открыла баба, очень толстая, недовольная, неряшливо одетая, видно кухарка. Окинула наглым взглядом обеих и, не впуская в дверь, сказала:

– Только наш доктор меньше трех рублей не берет.

– Ну, что ж, – грустно вздохнула Устя.

И они вошли.

– Напрасно везли, осмотрев култышку, холодно произнес доктор, пожилой, неподвижный, упитанный, как и его кухарка, с безжизненными студенистыми глазами, с каменным лицом, в очках, придававших ему что-то совиное, зловещее.

– Издалека? – спросил он равнодушно, видя что обе с узелками.

– Издалече. Вот это главное, что издалече.

Каменный доктор еще раз взял в свою безжизненную руку Надькину култышку и повертел перед собой, как никуда негодную вещь.

– Ничего нельзя сделать.

– Почему? – вырвался вопрос у Усти.

– Сухожилия, сухожилия, сухожилия, матушка, порваны. А вы хотите, чтобы вам разъединить пять сросшихся пальцев и чтобы они еще двигались.

– К вам везли, доктор, на вас надеялись, доктор…

– Теперь хоть куда, хоть в Америку ее везите. Нигде ничего не сделают. Нигде, матушка, нигде.

Доктор замолчал, уткнувшись водянистыми глазами в стол.

Устя поняла, что надо уходить, развязала зубами узелок на платке, достала оттуда скомканный трояк и по простецки протянула его доктору, – как на рынке.

Доктор деньги в руки не взял, слегка поморщился, указал выпученными глазами на свой письменный стол.

Устя положила грязный трояк на чистый стол, взяла за руку Надьку, и они вышли.

Закрывавшая за ними на три запора парадную дверь жирная кухарка глядела на обеих молча, чуждо, пристально, со скрытой насмешкой.

Еще одна надежда Надьки рухнула!

И по возвращению в деревню девочка еще крепче замкнулась в себе, еще упорнее избегала встречаться с подружками. Все только работала что-нибудь по двору, по дому, да думала, думала…

В этих назойливых думах, однажды ночью, когда она и спала и не спала, примерещился ей колдун, к которому она по совету добрых людей будто бы пробиралась темной ночью через глухой лес…

И тихо так кругом, и темно, и страшно, а Надька все идет и идет, слышит только свои шаги… Вот где-то волки завыли, воют и воют, наверное от голода. Стало еще страшнее, она прибавила шагу, идет, как летит, кончиками ног едва на лесной мох вступает… Вот, наконец, пришла… Колдун, оказывается, живет в непроходимой чаще высокого леса, на маленькой, закрытой со всех сторон полянке, под бугорком, в низкой-низкой землянке… Из косой трубы дымок курится… Искорки вылетают, вспыхивают… И звездочки ярко-ярко горят в вышине, на темном небе… Вокруг– неслыханная такая тишина, глубокий покой…

– Чего тебе, девочка? – спрашивает колдун, большой, да согнутый, да темный весь такой, только одни глаза двумя круглыми голубыми бусинами светятся.

– Руку мне надо справить, – дрогнувшим детским голоском говорит маленькая Надька. Доктора не могут.

При слове «доктора» колдун вроде усмехнулся, сидя на своем бугорке, возле влаза в землянку.

– Чего же ты к ним ходила-то, к докторам-то? Сразу ко мне и шла бы, глупая ты!

– Вот теперь и пришла, спасибо, добрые люди присоветовали.

Колдун вроде опять усмехнулся.

И помазал он Надькину култышку зеленым таким; чем-то зеленым, да жирным, да пахучим…

– А чего это, дедушка? – охрабрела и спрашивает Надька.

– Это-то? – прокряхтел колдун. – Жабье сало.

И он еще раз навел на нее свои круглые голубые бусины…

И опять бежит Надька, как летит по воздуху, глухим лесом, темной ночью, одна… Боится вернет колдун, боится встретиться со зверем, боится заблудиться, спешит, задевает за деревья, спотыкается… И не успела пробежать полдороги от колдуна, как слышит – пальцы на правой руке шевелятся… Глянула – правда, глянула еще раз, а они, как будто с ними никогда ничего не случалось, совсем-совсем исправные… И захотелось еще скорее в свою Нижнюю Ждановку… Бежит, а в левой руке держит баночку с дурным зельем, что дал колдун, – на девчонок, которые дразнятся.

...Когда Устя поймала Надьку в сарае с топором, которым та хотела отрубить себе култышку и уже положила руку на пенек, она в тот же день написала обо всем в Москву сестре Груне и просила ее, хотя на короткое время, взять к себе Надьку, – погостить, поотвлечься.

V

С той минуты как Надька в своем дешевеньком деревенском наряде вышла из вагона на богатый московский вокзал, – для нее началась совершенно другая жизнь, новая, ничем не похожая на ее прежнее деревенское житье.

Каждый день поражал ее все новыми и новыми впечатлениями, которых она не в состоянии была охватить. Увидит или услышит что-нибудь диковинное для нее, – остановится, вытаращит глаза и стоит, смотрит, думает, пока Груня не возьмет ее за руку и не уведет.

… В Нижней Ждановке и вокруг всегда очень тихо, так тихо, что по субботним вечерам и по воскресным утрам слышно, как звонят в церкви за 10 километров. И за всю Надькину жизнь ни разу ничем не нарушилась эта тишь. А в Москве, наоборот, нигде, ни в каком уголочке, и никогда, ни в какой час дня или ночи, не отыщешь такого покоя. Вечный и непрерывный шум, гром, гул, звон от трамваев, автобусов, ломовиков… В Нижней Ждановке от вечерней зари и до утренней такая непроглядная тень, что страшно из избы в собственный двор нос высунуть, а не то что выйти на улицу. А в Москве ночь ничем не отличается от дня: так же светло на улицах, такое же хождение по тротуарам, такая же езда по мостовым на автомобилях, извозчиках, так же продают все, что хочешь, с лотков и в палатках. Ночами на улицах Москвы даже живее и веселее, чем днем, никто не служит, все гуляют, ни один человек не думает торопиться домой… В Нижней Ждановке и мужики и бабы ходят походкой медленной, как в тяжелом раздумьи или со сна. А в Москве бегут, скачут, обгоняют друг друга, сбивают с ног, толкаются, могут затоптать, словно где-то только что случилось неслыханное несчастие или сейчас должно случиться…

А постройки в Москве какие, – дома, окна, подъезды, палисадники! Точно этот город стоит не на земле, а лежит на морском дне, в каком-то подводном сказочном царстве. И жить в московских домах, конечно, нельзя, нехорошо, неудобно, зато любоваться ими еще как можно!..

А как в Москве проживают деньги! Рассказывают, что в Нижней Ждановке ни один мужик, самый богатый, не проживает столько денег в год, сколько тут иные пропускают в один вечер. Рассказывают, что в Нижней Ждановке ни одна баба, самая богатая, самая долголетняя, за всю свою жизнь не износит платьев, белья и обуви на столько рублей, на сколько в Москве на иной напялено за один раз…

А едят в Москве как! В Нижней Ждановке никто никогда так не ел ни в будни, ни в праздники, даже во сне. В какой магазин ни посмотришь, все только пирожные да пирожные. А если где и не пирожные, так хорошая колбаса.

В той квартире, где жила Груня, лежал больной, которого навещала сестра социальной помощи Мосздравотдела, – молоденькая, жизнерадостная девушка, в белой вязаной шапочке. Груня уже давно рассказывала ей всю историю с Надькиной правой рукой, еще до приезда Надьки в Москву. И теперь, осмотрев Надькину култышку, медицинская сестра подумала и сказала, что может направить девчонку к самому лучшему, самому ученому московскому доктору. И тут же написала на бумажке адрес, куда надо было идти.

На другой день Надька с Груней отправились.

Сначала, недалеко от своего дома, вскочили в один трамвай, сели, долго ехали, потом выскочили из него, стояли в чужом, незнакомом месте, ждали, беспокоились, как бы не опоздать к доктору, потом вдруг вскочили во второй и еще ехали, уже в другую сторону, вроде в обратную.

И первый трамвай, на котором ехали, и второй заворачивали из улицы в улицу, пересекали из конца в конец площади, пробегали по горбатым мостам через реки, проносились то мимо золоченых церквей, то рядом с прямыми длинными бульварами, то вдруг, неожиданно для всех, на полном ходу, останавливались, спокойно стояли и давали впереди себя дорогу такому же вагону, грузно переползавшему путь поперек. На всех остановках с одного конца вагона, с переднего, быстро так выпускали народ, почти что выталкивали, а с другого, с заднего, так же быстро, меньше чем в минуту, напускали других и тоже подталкивали, подсаживали, подавали руки, помогали влезать. А на иных городских площадях трамваев толпилось столько, что никак не сосчитать, и ни один не стоял на месте, все двигались, кружились, бежали и друг за другом, и друг против друга, и туда и сюда, с разных сторон, во все концы, ничего нельзя было разобрать, а они понимали, что делали, весело позванивали, точно перекликались между собой, и не было случая, чтобы один хотя слегка задел другого.

Надька, прижавшись щекой к вагонному стеклу, глядела на быстро проезжаемые места и чувствовала себя, так хорошо, – легко, беззаботно, – как никогда.

– Груня, это все Москва?

– Москва, Надя, Москва.

– А это?

– Тоже Москва.

– Ну, а в том боку?

– Тоже она. Все она. Везде она.

– Деревенская? – снисходительно кивнул на Надьку толстый, неопрятный старик, в седых колючках, дремавший напротив, и, получив от Груни ответ, что деревенская, лениво улыбнулся отвислыми губами.

По одну сторону трамвая неслись дома и дома, по другую сады и сады, когда кондуктор как-то по-особенному объявил:

– Кли-ни-ки!

Вагон остановился, и пассажиры, на этот раз все, высыпали на улицу, – ни одного человека не осталось в вагоне. Вышли и Надька с Груней вместе со всеми. Надька не отрывала от них глаз. Почему-то все они хорошо знали друг друга, весело болтали между собой, и мужчины и женщины. Выпрыгнув из вагона, прежде всего посмотрели на громадные круглые часы, вывешенные над тротуаром на высоком столбе, потом, точно вперегонку, всей толпой пустились бежать. Бежали с таким видом, что на некоторых страшно было смотреть: или себя разобьют, или другого.

– Куда это они бегут? – опросила у Груни Надька, с удивлением глядя на уносящуюся вдаль молодежь.

– Это студенты и студентки, на докторов учатся, – объяснила Груня. – Опоздали к занятиям, вот и бегут. Видишь: на часах уже начало десятого.

Пошли вдоль улицы, правым тротуаром. Тут здания были однообразные, точно все одного хозяина, иные громадные и красивые как дворцы с непрерывными, во всю длину улицы, железными палисадниками, с деревьями под всеми окнами и вокруг.

– А это чего? – остановилась Надька и задрала вверх голову. – Что за человек сидит на стуле и из чего он слеплен?

– Это памятник.

– А зачем?

– Надо.

– Чего же он держит в руке, такое круглое?

Груня пощурилась на памятник.

– Чего надо, то и держит. Ну, идем, идем. А то опоздаем. На обратном пути рассмотришь. И в Москве их много, еще увидишь.

Груня достала из кармана записку, которую писала сестра из диспансера. Прочитала, осмотрела вокруг местность.

Мимо пролетал опоздавший студент, с поднявшимися позади него вровень с плечами полами пальто.

Груня метнулась к нему, быстрой скороговоркой успела спросить, как попасть в нужную ей клинику.

Разбежавшийся студент, при всем желании, никак не мог остановиться. Превращавшись на месте два раза, описав в воздухе полами пальто вокруг себя два полных круга, он продолжал лететь дальше, однако все же успев коротко выпалить в Груню двумя словами:

– Калитка! Направо!

Груня сперва поискала «калитку», потом поискала «направо».

Они вошли через калитку в палисадник, и Надька вскоре увидела перед собой старинное каменное здание, построенное прочно, лет так на тысячу. Впереди четыре громадные, толстые, белые, облупившиеся колонны. По бокам входа окна, такие большие, широкие.

– Чего же это такое?

– Ну идем, идем. Там все узнаешь.

Отворили высокую, тяжелую дверь. Внутри, сразу как войдешь, просторно так, широко, торжественно, во все стороны ходы: и прямо, и влево, и вправо; неизвестно, куда идти.

– Разденьтесь, – сейчас же приказал им не то доктор, не то фельдшер, бравый такой, с накрученными усами, ходивший за высоким барьером, возле бесчисленных навешенных платьев и наложенных шапок.

И он принял от них за барьер верхнее платье.

Сидела Надька, вместе с Груней, на скамеечке, против белой запертой двери к самому ученому московскому доктору.

Что он скажет?

Надька обмерла от того, что увидела, едва переступила порог докторской комнаты. Крепко вцепилась пальцами в платье Груни.

В большой комнате столько дневного света, что будто не в помещении, а как на улице. Окна невиданно-громадные, во всю стену, оттого и светло так. Перед одним таким окном сидит за маленьким столиком доктор. А от него по всей комнате, до противоположной стены, наставлены ряд за рядом стулья, на которых сидят разные люди, мужчины и женщины, молодые, все в халатах, белых, как снег. А для которых не хватило стульев, те стоят возле стен, тоже в белом.

Надька думала, что самый главный московский доктор и старше и строже Ивана Максимовича. А этот и не старый и не строгий, скорее даже молодой, да веселый.

Надькиному приходу он и не обрадовался и не рассердился.

– Ну-с, подойдите поближе и рассказывайте, в чем дело.

– А вот, доктор, рука у девочки попала в машину, в шерстобитку. Покажи, Надь.

Доктор взял Надькину култышку и сразу так начал тискать ее, мять, крутить, сгибать, смотреть, словно прислушиваться, не трещит ли где.

– Сделай, девочка, рукой так. А теперь вот так. Теперь делай так, как я делаю своей.

Надька исполняла все, что приказывал доктор.

– Когда было дело?

– Да уж больше года. Надь, стой смирно, не вертись, не гляди по сторонам!

– Больше года? Та-ак…

Доктор сделал знак, и сидевшие на стульях все потянулись головами, шеями, взглядами к Надьке. Стулья у всех заскрипели. А иные встали и подкрались поближе.

И сидели и стояли тихо. Только стулья все еще кое-где скрипели.

Вот доктор посмотрел на них на всех сразу, долго смотрел, потом выбрал одного, худого, длинного, лохматого, и поманил пальцем:

– Пожалуйте сюда. Осмотрите-ка.

Тот, в коротком белом халате, в коротких штанах, вышел из рядов, согнулся, подошел к Надьке, взял ее рубцеватую лапу с длинными когтями и тоже начал рассматривать со всех сторон, и с лица и с изнанки, и прощупывать, надавливать. Но делал он это не как доктор, а осторожно так, не сильно, словно неуверенный, то ли делает.

– Ну, как? Суставы в порядке?

– По-моему, в порядке.

Доктор ткнул пальцем издали на другого:

– А ну, как вы?

Тот, похожий на деревенского парня, каких немало в Нижней Ждановке, неуклюже вылез из рядов, громко застучал высокими сапогами, схватил и больно так крутнул Надькину правую руку.

– Ой! – не удержалась Надька.

– Ничего, ничего, – успокаивал ее доктор, а тому – Осторожнее. Ну, а вы что скажете? Как суставы?

– По-моему, тоже целы.

– Верно, друзья, верно, суставы целы, – обратился тогда доктор ко всем. – И пястные, и запястные, и фаланговые, все целы. Тогда рассмотрим, в чем же тут дело? Тут, как видите, имеются контрактуры – раз. Нарушены связки сухожилия – два. Рубцевые стяжения – три. Была тотчас после ранения наложена «пер-во-быт-ная» повязка. Забинтовано было все в кучу. Все в кучу и срослось. Чем мы прокладываем, если боимся ненужного сращения? – спросил доктор и вдруг указал пальцем на молоденькую, рыженькую, в ярко-белом халате – Вы!

Та вспыхнула от неожиданности и, сидя на месте, ответила голосом ученицы:

– Марлей с олеум-вазелини.

– Верно, друзья, верно. Марлей с олеум-вазелини.

Потом всемогущий доктор свободно откинулся на спинку стула, оперся кистями выпрямленных рук о стол, потянулся, в первый раз посмотрел Надьке прямо в глаза и ласково так, совсем по-свойски, улыбнулся ей.

А она стояла перед ним, маленькая, худенькая, черноглазенькая, с ясным умным личиком, пряменькая, стройненькая в своем длинном цветистом платье, со сборками от высокой талии, как носят девчонки в Нижней Ждановке. Дешевенький пестрый платочек, завязанный сзади на тоненькой детской шейке, скромно прятал всю ее голову и большую часть лица, оставляя открытыми, словно в кругленькой рамочке, только глаза, нос, губы.

– Ну, так чего же ты хочешь? – весело обратился к ней доктор. – А?

Движения у него были смелые, решительные, голос громкий, даже грубоватый, но, вот странно, – вовсе не злой, а, наоборот, какой-то сердечный, проникающий.

И Надька, неизвестно отчего, вдруг поверила ему, – всей душой! Неизвестно за что, вдруг так полюбила его, – как отца! Подступило к горлу, хотелось разреветься, упасть ему в ноги, и высказать про все, про все: про то, что она сиротка; про то, что она совсем еще маленькая, а работает в деревне наравне со взрослыми; про девчонок, что задразнили совсем; про то, что лучше топором отрубить всю руку, чем ходить по деревне с такой култышкой…

– Ну, отвечай же доктору, чего ты хочешь, подсказала ей Груня и подтолкнула ее.

– Руку справить, – произнесла тогда тихо Надька, сдавленным голосом и, потупившись, застыла так, как каменная.

– Как же «справить»? – продолжал спрашивать ее доктор и терпеливо так смотрел на нее, потом еще раз повторил этот же вопрос, потому что она стояла перед ним в прежней потупленной позе и молчала. – А?

Тогда Надька свела наперед плечи, соединила руки вместе, опустила их, сколько могла, вдоль живота, сжалась вся, потом согнулась так низко, что ни одному человеку в зале не видно было ее лица. И сказала себе в ноги, еще тише, чем прежде, но медленно и очень внятно:

– Чтоб пальцы были отдельные и шевелились.

– В-вот! – даже подскочил на стуле доктор, словно вынудив у девочки именно то слово, которое ему было нужно, и, обращаясь к студентам, весело и значительно поднял руку – Слыхали? Слыхали, что она сказала, друзья? «Чтоб пальцы были отдельные и шевелились». А можем ли мы это сделать, можем ли мы этого добиться? Можем. Правда, трудно это, очень трудно. Не всегда и не полностью удается. Но пытаться, но пробовать надо, обязательно надо. На такой операции славы себе, как говорится, не сделаешь: всякие случайности, всякие неприятности тут возможны, то рубец очень стянет, то не так срастется, пластика сухожилий не выйдет… Но пробовать, повторяю, надо. Что, ваша группа видела пластику сухожилий?

– Нет! – ответили с разных мест несколько голосов. – Не видели!

– Ну, вот и прекрасно, – обрадовался такому совпадению доктор. – Вера Осиповна, сколько у нас на сегодня назначено операций?

– Две сегодня операции, – отозвалась из смежной комнаты фельдшерица, готовившая там инструменты.

– Две? Что ж? Можно еще одну сделать, пожалуй. Можно, если хотите, сегодня, – обратился доктор к Груне. Или, если вам удобнее будет, в пятницу. Следующий операционный день у нас пятница.

– Делайте тогда лучше сегодня, – подавленно сказала Груня и почувствовала, что ей нехорошо. – А то я в пятницу буду занята, не смогу ее привести.

– Вера Осиповна, скажите в регистратуре, чтобы больше ко мне не записывали. А вы пока выйдите, подождите там, мы вас тогда вызовем.

– Доктор, вы ее усыплять будете? – спросила Груня жалобным голосом, с глазами умирающей!.

– Нет, зачем же ее усыплять, – весело так сказал доктор, незаметным взглядом скользнув по лицу Груни. – Усыплять ее мы не будем. Заморозим руку, она ничего слышать не будет. Обычно говорим «заморозить», – другим тоном обратился доктор к студентам. – «Заморозить» это понятное слово, понятное всем. А употреблять термины «анестезия», «кокаин» – совсем другое могут подумать и разволнуются. Раз не больно, значит «заморожено». Да она девочка умненькая, и потерпит немножко, правда ведь? – обратился он к Надьке и опять улыбнулся ей.

Надька посмотрела ему в глаза решительно, отважно. И утвердительно мотнула сзади-наперед головой.

Они вышли.

– Надюша, ты только смотри не бойся, – бодрила сестренку Груня, когда они опять сидели и ожидали вызова в коридоре.

А сама боялась за Надьку. А у самой болела душа.

«Ведь ре-зать будут!.. За-мо-ра-жи-вать!.. Сам сказал!..»

– Я и не боюсь, – проговорила Надька и в какой-то забывчивости уставилась в одну точку, прямо перед собой, круглыми, широко раскрытыми, не своими глазами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю