355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никандров » Белый колдун (Рассказ) » Текст книги (страница 1)
Белый колдун (Рассказ)
  • Текст добавлен: 8 марта 2018, 00:30

Текст книги "Белый колдун (Рассказ)"


Автор книги: Николай Никандров


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Николай Никандров
БЕЛЫЙ КОЛДУН
Рассказ


I

Как черный круглый жучок на светлой прямой былинке, – одиноко прилепилась к тихому пустынному шляху деревня Нижняя Ждановка.

По одну сторону шляха кучились избы, бедные на вид, с потемневшими соломенными крышами, с кое-какими жалкими надворными постройками и с отдельно расположенными от них, далеко на задах, под самой стеной леса, курными баньками, сплошь черными от копоти, косыми, низкими, точно от стыда совсем ушедшими в землю.

По другую сторону шляха – ни одной избы, все огороды, за ними речушка; потом поля и поля… Плоская равнина. Бесконечная гладкая, унылая русская даль, с чернеющими кое-где точечками уцелевших рощиц.

Посреди деревни, у самого большого, единственного на кирпичном фундаменте дома, позади двора, перед ригой, вокруг работающей шерстобитной машины, толпились в пестрых деревенских ситцах старухи, бабы, девчонки.

Одни из них уже прочесали на машине принесенную из дома овечью шерсть и, наклонившись к самой земле, старательно увязывали в узлы это свое, бабье, богатство, обратив к другим, ожидающим, гору широченных цветистых ситцевых юбок.

Другие, до которых еще не дошел черед, сидели в разных местах, группами на собственных мешках с шерстью, и мирно разговаривали, перебирая свои и чужие деревенские бабьи дела.

– А после пасхи стригла своих?

– А как же. Всегда два раза стригу: и под весну и под осень.

– Ну, и сколько тогда набрала?

– Три овцы, по полкило с каждой, вот и считай сколько.

– По полкило? Это хорошо. Это много. А я со своих и того не набираю.

Тут же раскинулись широким живосным табором и две крестьянские подводы, привезшие шерсть из дальних мест, с выселок, хуторов. Распряженные нежно-буланая и ярко-пегая лошади без аппетита пощипывали безвкусную осеннюю травку, запоздало зазеленевшую на солнечных бугорках вокруг риги.

Шерстобитка, с виду похожая на молотилку или, еще вернее, на просорушку, четко стучала в чистом осеннем воздухе, выбивала свою дробь, как сторожовская трещетка. Она то ускоряла темп, то замедляла, то, на короткие промежутки времени, вовсе умолкала. Над ней крутилось в воздухе тонкое облако шерстяной пыли, и бабы, возившиеся возле, чихали, терли руками слезившиеся глаза.

Приводившая в действие шерстобитку старая, точно посыпанная белым пеплом, чалая кляча работала бессменно, равнодушно-унылым шагом тащилась и тащилась по своему вытоптанному кругу. Когда на нее долго не обращали внимания, она замедляла шаг, потом останавливалась и мгновенно засыпала на месте, с беспомощно разъехавшимися врозь передними ногами, с низко опущенной между ними длинной мордой.

Отдельно от всей бабьей сутолоки примостилась на низеньком пенечке, сдвинув вместе ноги, худенькая девочка лет около десяти, Надька Маришкина. Как и возле всех, возле нее лежали на земле два тугих узелка с шерстью. Надька была закутана в большой тяжелый шерстяной платок замужней сестры, Устиньи, которая сидела в одной из бабьих групп и за беседой ожидала очереди к машине.

Надька была сирота, росла в Нижней Ждановке, в семье Устиньи, работала наравне со взрослыми, а, – от природы девочка очень умненькая, – думала и понимала больше многих из них. Была у Надьки еще одна сестра, Груня, жившая в Москве в прислугах. Но той, конечно, Надька не нужна была. Какая у нее в Москве могла быть для Надьки работа? А хлеба там купленные, не свои…

Концы темного, грубого, домотканного платка, перекрещенные на животе Надьки, были завязаны на спине толстым, неуклюжим торчащим узлом, на ногах– большие, разбитые, с мужской ноги валенки.

Из-под жесткого платка, стоявшего углом над Надькиным лбом и бросавшего тень на всю верхнюю половину ее лица, поблескивали живые, любопытные ко всему, детские глаза.

Сидя на своем пенечке, Надька с интересом наблюдала за всем, что происходило перед ней: за непоседливыми, порхающими с места на место, шумными девчонками; за беседующими тут и там бабами, старухами; за невпопад постукивающей, очевидно, где-то неисправной машиной; за едва волочащейся по кругу лошадью; за довольным, сочно покрикивающим на всех хозяином…

Среди всей картины особенно резко выделялся единственный там мужчина, хозяин шерстобитки, крепко сколоченный, бодро настроенный мужик, Гаврила Силантич. На нем была просторная, бурая, обтрепавшаяся свитка с длинными и широкими поповскими рукавами, и дырявый, слишком маленький картузик земляного цвета, не покрывавший и десятой доли красных, точно накрашенных, беспорядочных кудрей, жирно отсвечивающих по краям.

Надька не любила и боялась этого нижне-ждановского богатыря, который, казалось, если хорошенько выпьет, то один может раскидать всю деревню, забросить кого за лес, кого за речку.

И теперь, поглядывая со стороны на его могучие короткие ноги в лаптях и упитанные румяные щеки, осыпанные красными завитушками, Надька вспомнила, как однажды, когда она играла с его девчонками, он, ни за что, больно надрал ей уши. Сами они были виноваты, первые задирали ее и затеяли ссору, а когда она начала обороняться, они с визгом, точно их режут, побежали жаловаться отцу. Во второй раз, тоже из-за девчонок, он опять было погнался за ней или сделал вид, что гонится, но не догнал, а только попугал, потопал так на месте ногами и покричал своим голосищем: «а-та-та-та, даржи, даржи ее»!

Видя, какие хорошие деньжонки Гаврила Силантич огребает с баб за ческу шерсти, Надька стала подсчитывать в уме, сколько у нее овечьего волоса в обоих узлах и сколько Устя должна будет ему уплатить. В одном узелке 1 1/2 кило, в другом 2. Если считать по двугривенному с кило, то сколько же это составит всего…

– Устя, твой черед! – кликнула в это время одна баба, выбирая из корзины под машиной готовую, взбитую, пышную шерсть, легкую, как пушок.

– Надька! – в свою очередь закричала с места Устя сестре, голосом, привыкшим распоряжаться. – Ступай, сбивай шерсть!

Надька вздрогнула, вскочила с пенька, вцепилась пальцами в узлы, глянула на прощанье, не забыла ли чего на земле, и заспешила к машине, где уже поджидали ее.

Она развязала узлы, взяла первый ком шерсти, растрепала в руках, бросила в машину…

Гаврила Силантич, обнажив белые зубы, весело гикнул на чалую, махнул рукой на баб, чтобы больше никто не совался к машине. Чалая понатужилась, дернулась с места, мотнула головой и поплелась своим трудным небыстрым шагом по выбитому канавкой кругу.

Машина заработала, застучала; где-то, в неисправных местах заверещала, заохала. Барабан шерстобитки завертелся; валики с частыми металлическими зубьями замелькали; натянутое полотно двинулось, поползло, унося в утробу машины Надькину шерсть…

А Надька, закусив от напряжения губы, энергично раздирала в руках комья свалявшегося, плохо промытого овечьего волоса и все подбрасывала на бегущее полотно, все подбрасывала.

– Это ты какие же комы бросаешь?! – закричал вдруг откуда-то на нее Гаврила Силантич. – Машину хочешь мне поломать?! Нешто машина в силах такие огромадные комы разбить?!

У Надьки закраснелось лицо и задрожали руки.

Она выхватила обратно из машины ком, на (который указывал хозяин, и стала быстро-быстро растрепывать его на маленькие клочья. Ком вырвался из ее рук, упал снова на движущееся полотно, пополз к барабану…

Малька не знала, брать его или оставить.

– А этот? – еще пуще заорал хозяин, не видишь?!

Надька растерянно сунулась правой рукой к самым валикам, утыканным стальными зубьями, хотела поймать уплывающий ком. В этот момент что-то крепко схватило ее за рукав кофты и потащило руку под барабан…

– Рука! – не своим голосом закричала рядом стоявшая баба, в ужасе отвернулась от машины, схватилась за щеки, закрыла глаза, присела. – Рука!

– Рука! – одна за другой подхватили и заметались еще несколько баб. – Рука!

Надька попробовала выдернуть руку из-под барабана, сильно рванула ее к себе, но острые гребешки валиков уже впились во всю ее кисть, во все пальцы, во всю ладонь, и затаскивали руку дальше. И от Надькиного рывка назад стало еще больнее.

Все кинулись к чалой, чтобы остановить ее, но та, словно поняв в чем дело, уже стояла, уже спала, на раскоряченных передних ногах, со свисающей между ними мордой, с приспущенными веками глаз.

Чтобы высвободить из машины затянутую руку, пришлось повернуть барабан в обратную сторону.

Когда это сделали, бабы глянули, застонали и отвернули перекошенные лица.

На стальную щетку, на острые шипы валика, была крепко пришпилена кисть руки Надьки, ободранная, без кожи, – красная лепешка, вся истекающая кровью.

Распятую на зубьях пятерню девочки сняли; на валике в нескольких местах висели обрывки мяса; между зубьями краснела стекающая кровь…

Надька покорно давала другим держать свою руку, делать с ней, что хотят. А сама, с круглыми, вылезшими, совершенно дикими глазами стояла и молчала.

Тогда стала кричать на всю улицу ее сестра, Устинья.

– Чего ты кричишь? – одеревенело проговорила Надька сестре. – Мне не больно.

И уже никто не заботился о своей очереди бить шерсть. Все думали только о том, как бы облегчить муки несчастной девчонки, спасти, если еще возможно, ее пропавшую руку, столь важную, столь необходимую для женщины в крестьянстве.

Машина стояла; чалая крепко спала; Гаврила Силантич, размахивая руками в широких раструбах рукавов, мелькая лаптями, как мальчик, побежал в избу за водой.

Жена Гаврила Силантича вмиг появилась с полным ведром. Отвернув от страха лицо в сторону, она поливала водой измочаленную Надькину руку.

– Воды! – в один голос советовали все сбежавшиеся на несчастие. – Воды!.. Как можно больше воды!.. Первое дело воды!.. Вода, она оттягивает всякую боль, какую ни возьми!.. Лейте, – не жалейте, этого мало, и этого мало, тащи, Силантич, еще ведерко!..

Потом забегали с чистенькими лоскутьями, с тряпками…

Замотали Надькину руку, подвязали платком к груди…

Устя не переставала причитать на всю деревню и тогда, когда вела ее за здоровую руку домой. Она торопилась, по совету баб, поскорее запрячь лошадь и свезти девчонку в сельскую больницу.

Ужасом стояло в ее мозгу: «Что скажут теперь люди?!» Скажут: «Сама болтала с бабами о пустяках, а маленькую сестренку поставила, заместо себя, на опасную работу при машине»…

Когда подходили к дому, резанула мозг еще одна жуткая мысль: «А как будет Надька теперь работать?!»

И Устя заголосила еще убитее, еще безнадежнее.

Надьке опять сделалось жаль сестру. И она опять сказала:

– Чего ты кричишь? Мне не больно.

II

Сельский приемный покой, в отдельном деревянном флигельке, в углу большого квадратного больничного двора, с протянутыми вдоль и поперек веревками для сушки белья.

Ворота раскрыты настежь… В них в нерешительности застряло, не зная куда идти, туда или сюда, большое стадо кур…

Подвода проехала сквозь стадо кур, под веревками, через весь двор, прямо к деревянному флигельку.

Надьку ссадили и повели на крыльцо.

Когда раскрыли тугую, на блоке, дверь, в лицо густо пахнуло теплом и запахом едких лекарств. Это и успокаивало, говорило о том, что попали в падежное место, туда, где спасают; это же и волновало, пугало, напоминало рассказы о тяжелых болезнях, страшных мучениях, катастрофических смертях…

И доктор, и фельдшер были в белых халатах.

Посадили они Надьку на простую сосновую лавку, некрашенную, но сильно блестевшую, отшлифованную штанами и юбками приходящих.

Устя стояла тут же. Она все не могла успокоиться, все горевала, все вздыхала голосом, точно внезапно икала.

Надькину руку развязал и тряпки бросил в таз на полу фельдшер Иван Максимыч, пожилой человек весь в морщинках, насквозь пропахший табаком, в очках, с широкими, круглыми ноздрями.

Он был хороший человек, Надька его знала.

Кровь закапала с ее руки на пол, и Иван Максимыч придвинул ногой таз, в середине которого возвышалась гора Надькиных окровавленных тряпок.

Надька, несмотря на весь страх, все-таки краешком глаза взглянула на свою руку. Но никакой руки она не увидела. Вместо руки темнел кусок кровенящегося мяса и на нем в нескольких местах белели вывороченные ногти.

Доктор сел на стул, подъехал на нем вплотную к Надьке, взял ее раненую руку пониже локтя, поднял кистью вверх, осторожно поворачивал перед собой, рассматривал, искал, где начала, где концы.

– Так… – проговорил он раздумчиво и все смотрел на Надькину руку, все смотрел. – Так…

Появление на приеме Надьки с искромсанной рукой нисколько не изменило настроения ни доктора, ни фельдшера. Оба они были так же спокойно-деловиты, как и до ее приезда. Словно ничего плохого ни с кем не случилось, и протекала самая обыкновенная, самая нормальная, будничная жизнь.

– Рана инфецирована[1]1
  Инфецирована – заражена.


[Закрыть]
…—тихо произнес доктор, как бы самому себе, и потом громко, грубовато – Водой мыли?

– Мыли, – охотно и подобострастно подхватила Устя, склонившись к доктору. – Очень хорошо мыли, много воды вылили, цельных три ведра.

Доктор криво ухмыльнулся фельдшеру.

– Ну вот, – тихо заворчал он. – Это уж всегда. Сколько их ни учи, сколько им ни говори.

«Цельных три ведра»… Вот и проводи тут санпросветную работу среди этой публики, которая на двенадцатом году революции все еще не умеет левую руку отличить от правой.

И потом опять громко, не глядя на Устю:

– Нельзя раму водой мыть, никогда нельзя. В воде всякая зараза.

Фельдшер, вместе с доктором присмотрелся к руке:

– Пальцы все тут?

– Все-то все… Но в каком виде? Палочку с иодом!

Фельдшер направился к шкапчику.

«Начали», – подумала Надька и пошевелилась.

– Нечего тебе смотреть, – послышался голос доктора. – Отвернись.

Надька послушно отвернулась. «Значит так надо, если велят».

Когда доктор чего-то прикладывал к руке, сильно закололо в пятки.

Потом доктор куда-то выходил за дверь.

– Иглу и шелк! – сказал он на ходу, вскорости возвращаясь.

И опять примостился на стуле возле.

Фельдшер принес странную кривую иголку, похожую не то на игрушечный серпик, не то на разорванное колечко. И держат он ее не пальцами, а в тонких, очень длинных щипцах, похожих на ножницы, – видно было, как остерегался прикоснуться рукой к иголке.

«Не горячая ли?»

А доктор не боялся, взял кривую иглу голыми пальцами, – длинные щипцы остались в руке фельдшера.

«Значит, нет, не горячая, а какая-нибудь другая».

Потом фельдшер таким же образом подал доктору сероватую нитку, зажатую все в тот же длинный, хищный птичий клюв.

Доктор и нитку взял прямо рукой. Продел в иглу…

«Никак собирается чего-то шить?»

– А ты куда глядишь? Тебе сказали не глядеть!

Надька вспомнила, порывисто отвернулась.

Она смотрела в белую стену комнаты и слышала, как доктор больно кольнул ее – раз, потом еще и еще, много раз.

«Так и есть, шьет. Зашивает у меня руку, как у тряпочной куклы. Буду зашитая»…

Иван Максимыч стоял, нагнувшись, шумно дышал через круглые ноздри, обдавал все лицо Надьки застарелым табачным перегаром. И Надька опять почувствовала, что он хороший человек, добрый.

Вдруг кто-то заслонил со двора свет, и в комнате сразу потемнело.

Все посмотрели на единственное окошко.

Сквозь оконные стекла по-свойски, по-семейному, глядела в комнату корова Ивана Максимыча, темно-красная, с добрыми, масляными глазами.

– Эй, пройди-ка там, отгони от окна Любку! – крикнул кому-то за дверь фельдшер.

Любка вскоре исчезла, и в комнате опять посветлело, сделалось возможным продолжать прерванную было работу.

Когда кончили шить, фельдшер на Надькину руку, стянутую нитками, намостил ваты, много хорошей, новой, чистой ваты; сверху ваты обвязал узкой мягкой кисеей, тоже не пожалел добра, намотал много, толсто; и после всего подвесил руку на привязь из хорошего белого материала.

И опять ехала Надька на крестьянской телеге полями, межами, перелесками, – маленькая, худенькая девочка в большом грубом сестрином платке, стоявшем на ее голове высоким углом, с большой белоснежной повязкой на правой руке, от которой всю дорогу неприятно попахивало больницей…

А когда, наконец, добрались домой, в избе у них уже сидели – поджидали, – две бабы. Потом стали приходить еще и еще. Скрипнет и подастся из избы в сени тугая низкая дверь, обитая рогожами и мешками, покажется смиренно наклоненная голова, до бровей и подбородка замотанная в шали и платки; появятся круглые сутулые покорные плечи, потом вся фигура в шубе; входит тихой женской поступью, здоровается с хозяевами слабым кивком; в знак миролюбивых целей прихода вытирает этак плавно ладонью рот, губы; садится с краю, не думает раздеваться; сидит со скромным, спокойным, невинным лицом, как не в частную квартиру вторглась, а на общественное собрание мимоходом зашла. И прислушивается ко всему, о чем говорят. Потом и сама ввязывается в разговор.

Говорили, – рассказывали и расспрашивали, только про Надьку, только про беду с ее рукой…

Устя придвинула широкую лавку поближе к печке, постелила на ней тулуп, стащила с полатей свою большую красную пуховую подушку.

– Ложись, Надюшка, отдыхай, грейся. Усни. Сон успокаивает всякую боль.

Надька, покряхтывая, улеглась.

И только тут, у себя дома, в привычной обстановке, она вдруг почувствовала разбитость и такую жгучую боль в руке!

Не только уснуть, – лечь как следует было нельзя. Все время жгла, все время мешала рука. Ничем не удавалось ее успокоить, никуда невозможно было ее пристроить.

Девочка долго терпела, долго молчала. Потом, когда окончательно обессилела в борьбе, решила больше не сопротивляться и заревела, заплакала на всю избу. Она лежала на левом боку, безостановочно орала в кирпичную стену печки и быстро-быстро так сновала на лавке ногами, точно чесала одну об другую.

Словно в возмещение за целый день молчания и безропотного страдания, она теперь давала полную волю и своим слезам и своему крику.

И Устя и посторонние бабы ничем не могли ей помочь. Только охали и причитали, только без-толку суетились возле.

В конце концов нечеловеческая усталость взяла свое. Надька забылась, уснула, а когда открыла глаза и с удивлением осмотрелась вокруг, из избы выходила последняя баба. За окнами вечерело, и в избе было тихо так, мирно, полутемно, – хорошо.

Надька лежала и, уставясь на квадратик гаснущего неба в окне, постепенно припоминала все, что с ней было в этот день, самый длинный, самый мучительный в ее жизни…

Кто-то осторожно потянул к себе дверь из сеней. Видимо, сперва поглядел сквозь щелочку, из темноты в избу, послушал, кто есть, потом, убедившись, что никого, кроме своих, нет, решительнее распахнул дверь и тяжелой развалистой поступью медведя перелез через порог, вошел в избу.

– Здравствуйте вам, – поздоровался с Устей вошедший.

И по голосу Надька сразу узнала в нем Гаврилу Силантича.

Она сделала между подушкой и одеялом щелочку и стала глядеть.

Гаврила Силантич сел на лавку, положил рядом картуз, уперся страшными руками в колени, как-то подулся, попыхтел, помолчал, бросил в сторону Надькиной постели внимательный взгляд.

– Ну, как девочка-то? – медленно и негромко так спросил он.

– Что «как», – с мукой процедила Устя и, уронив обе руки на стол и припав к ним лицом, заплакала. – И куда она теперь у нас, однорукая…

– Нечего реветь-то, – успокаивал ее Гаврила Силантич и как-то неловко пожимался. – Надо руку справлять девчонке, а не реветь… Доктора это могут…

Он полез рукой во внутренний боковой карман, трудно достал оттуда деньги, положил между собой и Устей на стол.

В крохотное оконце светила полная луна; и пачечка бумажных денег бросала от себя на гладкой сверкающей поверхности стола длинную черную тень.

– Вот я денег принес… Возьми… Тут две десятки… Все-таки сгодятся при таком случае… Только не подумай, что я из какой из боязни… Бояться мне нечего… Я-то тут причем? Я тут, можно сказать, не причем… Я ей велел, что ли, руку-то под барабан совать?.. А если б какая озорная девчонка, да с головой, да с ногами, залезла в машину?! А ты, поди, трепишься между бабами: «Через хозяина, через хозяина, мол…» А чего через хозяина-то? Ежели начать по-настоящему разбирать, кто тут виноват, кто малому дитю доверил бить на машине шерсть, так это знаешь, что выйдет-то?..

– Да к чему вы все это, Гаврила Силантич?..

– А к тому, что тебе же будет хуже, вот к чему.

– А мне какая корысть говорить-то чего людям?.. Стану я! Больно надо.

– Так вот ты возьми деньги-то… Спрячь… Чего им так на столе лежать-то… И чтоб у нас, значит, все было по-хорошему. Ну, и вот…

– Благодарим, – страдающе едва произнесла Устя и прибрала со стола комок бумажек, стараясь на них не глядеть.

– Картошку-то успели выкопать до морозов? – другим, обычным своим голосом спросил Гаврила Силантич.

– Успели, – заговорила Устя тоже уже по-новому, без прежней тяготы.

– А то больно многие не выкопали.

– Нет, мы свою всю выкопали. Да у нас нынче немного и посажено-то было.

– Мороз ныне рано хватил, – покачал головой Гаврила Силантич и, собираясь уходить, распрямился, вздохнул: —Да-а…

Надька, не спускавшая с него глаз, видела как он тяжело поднялся с лавки, сразу загородив своей шириной целый угол избы, как взял с лавки картуз, небрежно пришлепнул его к макушке, тряхнул громадной копной волос, немного постоял, видно хотел сказать что-то еще. Но ничего не сказал, попрощался, повернулся к выходу, подобрал перед низкой дверью могучую спину и вышел. Было слышно, с какой силищей прижал за собой дверь из сеней.

В течение ночи Надька несколько раз просыпалась, плакала, окликала сестру. Все страшное такое снилось…

Вот надвигается на нее гора, а потом это уже не гора, а шерстобитка, а потом не шерстобитка, а волк. У барабана шерстобитки как-то постепенно образовались: волчья пасть, волчьи клыки, волчьи глаза. Пасть разинута, глаза горят, клыки щелкают, как тогда шерстобитка. Надька хочет бежать, из всей силы выходит, а ноги ни с места, как к земле приросли. Хочет закричать, а голоса нет, язык отнялся. А машина с обличьем волка все растет, все надвигается. Вот схватывает она пастью Надькину правую руку, прокусывает зубами кисть руки насквозь, жует, пять пальцев превращаются в месиво, в кашу. По белым зубам зверя, по седым колючкам на его подбородке, течет Надькина алая кровь…

Девочка почувствовала во сне страшную боль в руке, заплакала и проснулась от собственного плача. Прежде всего переложила неудобно лежавшую больную руку. Потом стала радоваться, что все про волка было лишь сном.

Боль не унималась, а скорее усиливалась. Жгла и жгла.

А в избе все спали крепким равнодушным сном.

С полатей, с печки, изо всех углов храпели каким-то особенным, самодовольным, торжествующим храпом.

И Надька стала думать про них, про всех, так безмятежно храпевших.

Что это за люди?.. Какие они, хорошие или плохие?.. Кто они ей?.. Кто она им?..

…«И у каждого из них по две руки… Только одна она однорукая… Это даже Устя сказала сегодня Гавриле Силантичу»…

С утра опять наведывались любопытствующие бабы, будто мимо идучи. Войдут в избу, состроят сочувственное выражение лица. Пошарят вокруг навостренными глазами, послушают других, скажут и от себя несколько доброжелательных слов по поводу Надькиного несчастья и уходят.

– А вчерась, сказывают, никто больше бить-то шерсти не мог… Как ни начнут, так Надькиного мяса кусочки в шерсти попадаются… Так и бросили, разошлись…

– Добро лошадь-то умная, даром, что старая… А кабы лошадь, видя такое дело, сама не остановилась, по плечо Надькину руку затянуло бы…

III

Когда сельский врач и Иван Максимыч разбинтовали Надькину руку и коротким блестящим пинцетом кропотливо повыдергивали из затянувшихся швов шелковинку за шелковинкой все нитки, Надька перевела дух, перестала вздрагивать от боли, жмуриться от страху и в первый раз как следует посмотрела на зажившую руку.

Рука была не ее, чужая. И это была даже не рука, а что-то другое, чрезвычайно неприятное. Однажды на сельской ярмарке Надька видела нищего, лицо которого обезобразила какая-то болезнь, смазала в один розовый блин рот, нос, глаза. Точно такое же гадливое чувство вызвала в ней теперь и ее выздоровевшая рука. Пять пальцев, забинтованные в свое время врачом в одну кучу, так и срослись в один общий ком, в одну некрасивую, бесформенную, рубцеватую култышку, бледно-розовую и лоснящуюся, как лицо того нищего. Только один большой палец, с перевернутым ногтем, слегка выделялся из сплошной лепешки, да и тот, казалось, прирос не на месте. А четыре ногтя остальных пальцев длинно отросли и торчали по краям лепешки, как когти на лапе зверя.

Надька сперва пошевелила кистью левой здоровой руки, – быстро-быстро сжимала пальцы в кулак и разжимала. Потом попробовала проделать те же сжимающие и разжимающие движения кистью правой поврежденной руки.

Но ничего не получилось.

Глянцевитая розовая лапа с пятью белыми когтями оставалась неподвижной, несмотря на все усилия Надьки.

«Однорукая», – опять мысленно повторяла она слово, сказанной Устей.

– Не болит? – спросил врач.

– Нет, ничего не болит, – сказала Надька.

И дело с рукой считалось поконченным. И снова потянулись для Надьки обычные деревенские будни.

Необычайное в них было только то, что Надька уже не за всякую крестьянскую работу могла браться.

Труднее всего ей было научиться доставать из колодца воду. Она отыскала на правой поврежденной руке, между большим пальцем и остальным массивом култышки, небольшой желобок, зажимала им веревку, как прежде пальцами, и, когда возле колодца никого не было, с большими трудностями вытаскивала сперва по четверти ведерка воды, а спустя некоторое время и по половинке.

Носить воду было легче, чем доставать. Левой рукой она брала ведерко как следует, а на култышку правой, слегка подвернутую вовнутрь, вешала дужку ведра, как. на крюк. Взяв таким образом пару ведер с водой, она сильно наклонялась вправо и очень спешила, почти бежала, потому что правое ведерко каждую минуту могло сорваться с култышки и упасть на землю. Тогда пришлось бы снова доставать воду из колодца, снова прятаться от людей, приспособлять к веревке поврежденную руку, возиться, мучиться.

И самым неприятным для нее было то, что почти все эти фокусы и ухищрения с култышкой ей приводилось делать на людях. Она работает, она страдает, смущается, а люди останавливаются, разевают рты, смотрят, удивляются, поучают. А ребятишки, – мальчишки, девчонки, – те просто дразнятся или, глядя на ее руку, прилепят к ней такое прозвище, от которого потом в век не отделаешься.

Когда, в результате долгой работы, Надька почувствовала, что ее правая рука не так уж отстает от левой, только за отсутствием пальцев не может ничего брать, – она решилась выйти на улицу поиграть с девчонками.

– Устя, отпусти мне правый рукав подлиньше, чтобы не так была видна култышка, – прежде чем выйти к девчонкам, попросила она сестру.

Та сделала, как она просила, распорола край рукава, выпустила весь запас, подрубила.

Первое появление Надьки на улице в детском сборище было встречено с громадным, захватывающим любопытством. Это было целым событием в детском мирке Нижней Ждановки.

И о чем бы ребятишки с Надькой ни говорили, чем бы с ней ни занимались, все время устремляли удивленные взгляды на ее правую руку, на странную, с когтями, култышку. Надька повернется правой рукой в ту сторону, и девчонки, мальчишки толпой переходят туда же, чтобы лучше было смотреть. Надька – в эту, и они гурьбой в эту. Просто замучили ее совсем.

– Видал? – украдкой спрашивали друг друга мальчишки, вертясь возле.

– Видала? – с серьезными лицами тут же перешептывались нетерпеливые девчонки.

Манька Суркова дождалась подходящего момента, взяла Надьку под руку, отвела в сторонку.

– Знаешь, Надька, чего я тебе скажу? – быстро-быстро заговорила она, вращая глазами и захлебываясь от таинственности, – Нюшка Тимохина подходит это надысь к Верке Чураховой и потихонечку так говорит ей, а я слушаю: «Верка, хочешь, будем с тобой водиться, потому с Надькой Маришкиной я больше не стану дружить, ну ее, у нее косая рука, еще и меня задразнят».

У Надьки захватило дыхание. Она даже чуточку побледнела, когда выслушивала от Маньки эту новость.

– А мне-то больно надо! – с трудом проговорила она и сделала попытку презрительно улыбнуться. – Ну, и пусть себе водится с Веркой, с жадиной с такой! С ней ни одна хорошая девочка не хочет водиться!

И подруги, и игры, и улица, и хорошая погода, все вдруг померкло в изменившихся глазах Надьки; все потеряло для нее привлекательность; все показалось больше неинтересным, ненужным. И потянуло домой.

В свою избу, к своей сестре, к своим родным!

Но для отвода глаз необходимо было еще немного постоять с девчонками; еще несколько ужасных, невыносимых минут.

Потом Надька придумала предлог – время поить теленка – и, не дав никому опомниться, вдруг подхватилась и побежала.

Она бежала к своему дому напрямик и с такой быстротой, как будто за ней гнались. Девчонки, мальчишки на момент даже остолбенели, стояли и молча глядели вслед убегающей.

Отбежав на некоторое расстояние, Надька услыхала, как какая-то из девчонок, позади ее, громко закричала другим, видно вновь появившимся на улице:

– Опоздали! Опоздали! Косорукая уж ушла!

– Чего же ты больно скоро вернулась? – удивилась ее возвращению Устя.

– А чего хорошего на воле-то? – отвечала Надька. – Холодно больно.

И полезла на печку, как будто погреться.

На широкой печке было рассыпано для просушки к помолу несколько мер ржи. И Надька, забившись в самый темный уголок печки, села там в мягкую нагретую рожь; глубоко запустила босые ноги в приятно щекочущее зерно, как в песок; сидела в полупотемках, обхватив руками колени, и думала, думала…

«Ее руку спасли, это верно… Рука у нее цела, цела, это правда… Но у нее не такая рука, как у всех… Она – косорукая… Это вся деревня знает»…

На другой день Надька к девчонкам уже не пошла.

Не пошла она к ним и на третий и на четвертый день. Старалась вовсе не показываться на улице. Ходила только туда, куда ее посылала сестра, – по делам. В остальное время или работала по дому и двору или играла сама с собой.

– И чего ты все в избе, да в избе возишься, говорила ей Устя. – Оделась бы, да вышла, погуляла хотя немного.

– Чегой-то не хочется гулять-то, – отговаривалась тягуче Надька и делала пренебрежительное движение губами.

А под окнами их избы то и дело шныряли девчонки. И Надька не раз слыхала, как какая-нибудь из них спрашивала другую:

– Косорукая нынче опять не выходила?

Надька припоминала, что когда бы она ни проходила деревней по делам, всякий раз за ее спиной раздавались крики девчонок, мальчишек:

– Глядите, косорукая идет!.. Вон, вон она, косорукая пошла!.. Ишь, как бежит, припускает!.. Косорукая, иди играть с нами!..

А иногда за ней целой ватагой прилепетывали мальчишки, девчонки. Бежали сзади и по сторонам и дразнили. Больше всех прыгал перед ней, кривлялся и дразнил самый маленький из всей ватаги, сопатый Сенька, сынишка Гаврилы Силантича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю