Текст книги "Юровая"
Автор книги: Николай Наумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– И ждали!
– Не-е-е знал, други, а то зашел бы, поклонился бы, и, ей-богу. Что ж, шея б не сломалась, – с иронией произнес, он. – Экое горе-то, а?
– Дождались бы не того исшо на свою голову, – снова прервал его Парфен Митрич, – да пошли бог веку голове да писарю, в разум-то ввели, а то бы, голубь, сел нам Иван-то Николаевич на шею, о-о, сел бы! Твердит одно: беспременно, купит, и пять рублев, говорит, положь – и за пять купит.
– А что, други, вправду-то сказать, он, пожалуй, и верно говорил вам, – начал Петр Матвеевич после непродолжительного раздумья. – Где бы мне, в самом-то деле, купить ее, а? Если бы, как в лонские годы, рыба-то мне понадобилась?.. Ведь негде! Я вам и говорю-то это теперя на тот случай, что меня уж это дело не касающе. Мне не покупать ее, рыбы-то, я и торговать более не хочу ей и заехал-то будто счеты свести!
Крестьяне, в свою очередь, с недоумением выслушали его, не понимая цели, к которой клонились его слова.
– Не в руку она мне что-то пошла, и-и бог с ней! Бумажным товаром позаймусь, – продолжал между тем Петр Матвеевич, с раздумьем барабаня пальцами по столу. – А вам бы, на мой ум, право, не торопиться продавать-то ее, постоять бы исшо за свои-то цены. Придет исшо – не я, так другой кто ни на есть, и поклонится, может, тогды и помянете Ивана-то Николаевича, а и ждать-то много ль? Завтра ярманка, к вечеру, гляди, и в обратный будут собираться.
– Обожди, легко это говорить-то, Петр Матвеич! – вступился сутуловатый крестьянин, первый поднявший в волости голос против Ивана Николаевича. – Неуж мы, по-своему-то, не смекаем же, что Иван-то Николаевич и прав, пожалуй, да ведь нужа, друг! Ждать-то тогды ладно, когда в кармане не свербит, а ведь завтра ярманка, а мы ей живем, в нее-то и подушную заплатишь, и обуешься, и оденешься, и всякого запасу прикупишь! Гляди-ко! – И, подняв ногу, он показал ему прорванный бродень. – А ведь их купить надоть, а на чего купишь-то? Спроси, есть ли у кого в миру-то хоша медный грош за душой, а? И продашь, продашь задешево ее, только купи-и, нужа-то не терпит! Иной уж слезми от нее обливается, а у иного, то ись, и хлеба-то нет, как у меня вот, а семья, семья, семья, сизый… Все пить, есть хотят! И у хлеба сидим, не погневим бога, да хлеб-то энтот не по нас; неуж ты думашь, и мы бы не поели рыбки-то? Поели б, и как бы исшо поели. От сладкого-то куса никто рот не отворотит, да вот ты съешь-ко ее, испробуй, так чем подушную-то справишь? Чем по домашности дыры-то заткнешь? А много дыр-то, о-ох, много! Успевай только конопатить! Иной бы и в город чего свез, нашлось бы, по домашности-то, да куды повезешь-то? Триста-то верст отмерить на одной-то животинке – нагреешь ноги, и без пути нагреешь-то их; что и выручишь, все на прокорм тебе да лошадушке уйдет, а домой-то сызнова приедешь ни с чем и проездишь-то немало время, а кто робить без тебя дома-то будет? А ведь домашность тоже не ждет, иное время час дорог. Вот и суди мужичье-то дело. А ты лучше помоги нам, купи-и, век за тебя богомольщики-то! – заключил он.
– И рад бы, Ермил Васильич, помочь, верю я вам, – ответил ему Петр Матвеевич, – да, вишь, торговать-то рыбой не хочу боле; в лонские-то годы, сам знаешь, за мной дело не стояло, пе-е-ервой был покупатель-то!
– И, напасть! – прервал его Парфеи Митрич, всхлопнуз руками по бедрам. – Да не-ет, это ты балуешь, пужаешь только нас, что не покупаешь рыбы-то, а? – И он посмотрел на него с выражением мучительного беспокойства в лице.
– Не маненькой я, Парфен Митрич, в темную-то играть! – заметил ему Петр Матвеевич. – Да что, рази опричь меня некому продать-то ее, а-а? – спросил он.
– Было бы кому, и не докучали!
– Эвон сколь народу наехало, да некому, а-а-ах ты, седой статуй!
– Не ахтительный народ-то!
– О-о! Чем же? Народ все с деньгой!
– В карманах-то не шарили, может и с деньгой, да мелошники.
– На свал-то не берут?
– Про свою пропорцию купили, одно и поют.
– Ну, это горе! – ответил Петр Матвеевич.
– Всплачешь!
– Помочь-то вам чем бы, это как на грех, ровно я и денег-то с собой не захватил, – говорил он, задумчиво глядя в угол, – право, грех, да у Силантия-то Макарыча вы были? – спросил он.
– Были, не обошли!
– А-а! Он-то чего же говорит?
– Накупился!
– Успел!.. Ну, да кулак-мужик, своего не упустит. А вы к Терентию Силину сходите, может, он!
– Сходи-ко поди! Вза-ашей посулил!
– А-а-ах-ха-ха-а! Да он, ровно, тихий мужик-то?
– Все они тихие… Ходи, говорит, около, а за порог ни-ни. Потому, говорит, ты ломался, так таперя я поломаюсь. Моя льгота!
– Э-эх-хе-хе! Ну-у! А вы к Прокопию Истомину сбегайте, он мужик денежный, и дела у него ноне с рыбой форсисто идут – купит.
Парфен Митрич вместо ответа махнул рукой и, отвернувшись в сторону, почесал в затылке.
– Неуж и у него были? – насмешливо спросил Петр Матвеевич.
– И-и как, то ись, эких людей земля носит, а-ах ты, братец мой! – вместо ответа произнес Парфен Митрич, всплеснув руками.
– И у него выходили?
– Выходили! – повторил он, мотнув головой, – в патрет мне плюнул, слышь, да поднял с полу ошметок валящий. На, утрись, говорит… Слыхал ты экое поруганье, а? – спросил он.
Петр Матвеевич, даже не дослушав его, закатился веселым, порывистым смехом.
– Ай-ай… дело-то ваше, а? – сяроеил он, когда смех его стих. – Пожалуй, что своим-то умом и худо жить, а? – спросил он.
– Убытошно, а-а-ах как убытошно! – ответил Парфен Митрич.
– К кому боле и натолкнуть-то вас, ве знаю, подождите: ужо вечером-то завтра я в обратный поеду, так поговорю кому ни на есть в городе, может и взыщутся охотники и приедут скупать-то ее.
– У-утешил!.. – И Парфен Митрич всхлопнул руками по бедрам.
В толпе пробежал тяжелый вздох.
– Поразорись ты, купи ее, ведь ты балуешь, что денег-то у тебя нет, – вступился Ермил Васильич. – Не ломайся!
– О вас же радею, а ты мне экое слово выворотил, а? – произнес Петр Матвеевич тоном, внезапно изменившимся из шутливого в суровый, бесчувственный.
– С горя-то не услышишь, как и слово-то обронишь, прости, коли в обиду! – извинился он.
– А кто горю-то причинен, ну-ко?
– Не вспоминай, а-ах, будь оно…
– Невзлюбилось… ха-ха-а… Зато своим умом пожили, а?
– Пожили, чтоб его…
– И чать это вы ума-то понабрались, возмечтали о себе, а-а? – презрительно прервал его Петр Матвеевич,
– Не смейся хошь ты-то, ну-у…
– Я-я, то ись, ни-ни… Я говорю только, любопытно бы, как это возмечтамши-то вышли? То ись таперя, к примеру, сидит бы это мужик, к слову говоря, в рваных броднях, на полушубке швы лыком строчены, и вдруг бы это торгующий, ну хоша бы я, недалеко ходить, в лисьей бы шубе, бобер на шапке, денег в карманах что омуля по весне, и мужику-то бы это в ноги. А-а-ах, ха-ха-ха-а!
И, отслонившись к стене, Петр Матвеевич разразился неудержимым хохотом; взрывы его до того были сильны, что порою походили на истерическое рыдание.
Крестьяне стояли молча, понурив головы.
– Ну что ж, пришел я кланяться-то вам, а? – спросил он, отирая с глаз слезы, набежавшие от нервного хохота.
– Мужичью-то работу кланяться никто на свою спину не возьмет, Петр Матвеевич, – тоскливо ответил ему Ермил Васильевич.
– А-а, таперя и смирения накинули, на другой голос запели, да ведь вы же даве говорили, что поклонов моих ждали, а? Что ж, кто кому выю-то склонить пришел, а-а? И мужики вы, мужики! – с расстановкой начал он, презрительно качая головой. – С чего вы энто ум-то показывать вздумали, а? Да нешто мужичье это дело умом-то жить? И почишше-то вас кто, так голова от энтакой фантазии преет, а то мужики, а?.. Чье дело в назме рыться, робить без устани, чтобы кормить преизвышенных фортуной? Умом захотели жить, а-а-ах, ха-ха-ха-а! И перед кем же вы вздумали ум-то показывать, ломаться-то, а? Ты вот нищ, ни-ищ, чем ты и выглядишь, так истертого гроша никто не даст, а я-то кто, а-а?.. Тыщщник… Пойми слово-то: ты-ыщщник! На твоей голове волос столько нет, сколь у меня капиталу, да пошел бы я кланяться вам, а-а-ах, ха-ха-ха-а! О-о-ох, тошнехонько! – проговорил он, схватившись за левый бок. – Ну, что ж вы таперя с рыбой-то вашей будете делать, а? – начал он, отдохнув от схватывавших его колик. – Самим есть – брюхо, говоришь, непривышно, неравно тело нагуляешь, а волостные лозьем сдерут… за подать. Продать некому, ну и что ж ты, а-а? Должон ее обратно в воду кинуть?
И, подбоченившись, Петр Матвеевич впился в них нахально-насмешливым взглядом.
– Гре-ех бы тебе над бедностью-то нашей глумить, Петр Матвеевич! – со вздохом, покачав головой, ответил ему Ермил Васильевич.
– Над бедностью-то и глуми. Богатый-то завсе сам себе господин, его никто, не тронет! Ты вот наживи-ко капиталу, так и тебе всякий за твой ум честь отдаст, и ты будешь вразумлять… Поколь кто беден, так его вводи в чувство-то, в покорность-то, в покорность-то в эту!
– Покорились уж, плачем! Чем ругать-то, ты б слезы-то наши уте-ер! – ответил ему Парфен Митрич, в голосе которого действительно слышались слезы.
– Плакущим-то всем не утрешь – много их на белом свете слоняется!
– Ну, горше-то мужика…
– И энто слыхивали! – прервал его Петр Матвеич. – А ты поновей чего ни на есть скажи, куда вот ты, к примеру, с рыбой-то?
– К тебе одно пристанище!
– А-а… стал… быть, спесь-то повылезла, вспомнили, как и у Петра Матвеева дверь отворяется, а раньше-то вы и плевать на нее не хотели: что ж я теперь должен с вами-то сделать, а?
– Облагодетельствуй!
– По писанию, стало быть, добром за зло, а?.. Кланяйся вот в ноги, и облагодетельствую. Мне вот и не надоть вашу-то рыбу, а снизойду и куплю!
– А-а-а-ах, братец, снизойди… Сделл-милость!
– Я нешто с тобой из одной утробы-то? – строго спросил он обмолвившегося Парфена Митрича.
– К слову, не погневись!
– Ты оглядывай свое-то слово. Я с тобой вот, то ись, и на одну-то половницу не стану! Ты кто есть?
– Хрестьянин!
– А я купец, гильдию ношу… почет… так могу ль я с тобой равняться-то? Я вот и разговариваю единственно по доброте!
– Пошли тебе господи!
– Погляжу, как вы укротились духом. Кланяйтесь-ко!
И он горделиво посмотрел на них, вытянув вперед ноги.
– Поклонимся, братцы, что ж? – обратился Ермил Васильевич к остальным стоявшим за ним крестьянам. – Снисходит к нашей-то нужде, пошли ему господи.
Все молча замялись с ноги на ногу, кое-кто почесал в затылке, а у иного непроизвольно вырывался тяжелый вздох.
– А ты как рыбку-то у нас, по какой цене возьмешь? – неожиданно спросил его Парфен Митрич.
– Ты допрежь себе снисхожденье-то вымоли, а не об энтом разговаривай: твоей-то рыбы мне и не надоть, я исшо об энтом подумаю, купить аль нет, слыхал ли?
– Ты уж сделл-милость, не обидь.
– Энто уж мое дело, подумаю!
– Будь по-божьи друг. Я и спросил-то боле, чтоб, значит, за один поклон обстоять!
– А-а, дважды-то не хошь?
– Прикажешь, и дважды поклонишься, ничего не поделаешь. И низко тебе это кланяться-то?
– По щиколку![5]5
Ступня ноги. (Прим. автора.)
[Закрыть]
– Поклонишься и по щиколку, ничего не поделаешь, – как бы про себя с раздумьем произнес Парфен Митрич. – А-ах, Иван Николаич, уготовил иго, а все бы о цене-то, друг! – промолвил он. – Ну да уж поклонимся, братцы, поклонимся! – произнес он, обратившись к толпе так же, как и Ермил.
Ни один земной владыка так горделиво не принял бы отдаваемых ему почестей, как принял их Петр Матвеевич от унижающихся бедняков.
– Поняли ль теперь мою-то науку, а? – строго спросил их Петр Матвеевич после окончания поклонов.
Все замялись и молча робко посматривали друг на друга.
– Как же я теперь должен торговаться-то с вами, ведь вы таперя во-о где сидите у меня все! – произнес он, показав им сжатый кулак. – Захочу я – и сыты будете, не захочу – и будете помнить, каково с Петром Матвеичем шутки шутить! Три гривны с пуда на свал, а-а? – И, весь избоченившись, он прищурил глаза и, медленно отбивая такт ногой, смотрел, какое впечатление произвела на них речь его.
– Не пужай хошь для бога-то! – ответил ему Парфен Митрич, заискивающим взглядом смотря на него.
– А не пужаю если, и отдашь?
– Отдашь, а-ах, и разоришься, да отдашь! – согласился он.
– Почувствовали таперя, что я такое?
– Пожалуй, что почувствовали, а-ах, чтоб ему… эфтому Ивану Николаеву. Ну-у, будем помнить, почувствовали! – снова повторил он.
– И помни, я вот и разорить тебя могу, а не зорю… душа есть… я вот тебе полтину даю, снисхождение, ли?
– Снисхождение, дай тебе господи, а все бы, души-то во спасенье, семь гривенок положить бы надоть, а?
– Рубь не хошь ли?
– Не дашь ведь рубля-то, так только язык точишь, а помолились бы а-ах как! И денно бы и нощно на молитве!
– Ну, молитвы-то энти до другого разу запаси, а ноне и за полтину благодарствуй.
– И за семь бы гривен помолились, и ей-богу. Мало полтины-то, сизый. Дыр-то много, попробуй-ко заткнуть-то их все из полтины, для бога-то хоша положь семь гривенок…
– Каждому-то для бога расточать, и кармана не напасем, а мало тебе – я и не навязываюсь. От щедрыни бог ослобонил, ешь ее сам! – И, отвернувшись от них, Петр Матвеевич монотонно забарабанил по столу.
– Не человек ты, однако! – всплеснув руками, произнес Парфен Митрич.
– Обознался… Самый по образу и подобию…
– Не умолишь тебя никакой слезой…
– И не утруждайся… Не икона! Добр ли я вот, по вашему-то понятию? – спросил он после непродолжительного молчания, искоса поглядывая на них.
– Взыщи тебя, господи! Одно слово.
– Я вот не разоряю, я вот шесть с пятаком надкидываю, довольно ли?
– Не далеко уж до пятачка-то: надбавь, с добродетели-то сжалься! – ответил ему Парфен Митрич.
– И все вы в бесчувствии! Все мало!
– Нужа, родной, а-ах, нужа! Нашему брату и копейка дорога, не токмо пятак!
– А ко мне, по-твоему, пятаки-то сами в карман плывут, а?
– Сравнял! Твое дело и наше! Ты купец, куда ни шагнешь – все деньги, а наше-то дело: где постоишь, и тут протает!
Петр Матвеевич снова отвернулся я задумчиво посмотрел в угол.
– Надо бы вас поучить исшо, да уж стих-то прошел, укротился я! – вскользь заметил он.
– Поучил, чего исшо надоть? Понюхали, чем от сапог-то пахнет! – также заметил ему и Ермил Васильевич.
– То-то, мало, говорю, нюхали-то, надоть бы исшо, в обонянии чтоба было! Ну, дам я вам пятак, надкину, что ж вы-то мне, чем за это отплатите, а?
– В ноги… от мужика одна плата!
– А ты говоришь, пахнет? – с иронией срросил он.
– Понюхаешь и вторительно… Нужа-то заставит!
– И только что понюхаешь, будто боле и ничего, а?
– Господи, да чего ж тебе исшо надоть? Ругал, ругал, исшо мало, ты пожалей, ведь и мы люди! – вмешался Парфен Митрич. – И в нас ведь душа…
– А на будущий год вы сызнова за энти песни, а? Сызнова будете ум показывать? – спросил он.
– Живы ли исшо будем!
– Ну коли жив-то будешь?
– Ум-то показывать? – переспросил Парфен Митрич. – Нет, пожалуй, что не мужичье дело!
– И завсегды это памятуйте!
– Оборони господи! И без ума мужику горе, а с умом вдвое, особливо учителя-то…
– Не потакают, а-ах-ха-ха-а!.. Ну, так вот за то, что будто я вас уму поучил, дайте-ко мне подписку, что обязуетесь на будущий год продать мне всю вашу рыбу по моим ценам, а?
– Подписку-то? – И, почесав в затылке, Парфен Митрич вопросительно посмотрел на остальных.
– А ты не обидишь? – спросил Ермил Васильевич.
– Какой стих найдет!
– А-а-а! боязно… Эк-то?
– Ты только будь в покорстве, а от меня… окромя добра… поняли?
– О-ох… оно… что ж, как, други? – обратился он к остальным. – И задаточку дашь? – снова спросил он Петра Матвеевича.
– Снабжу!
– Пошли ему господи, други, ей-богу!.. добрый он! – говорил, обратившись к толпе, обрадованный Ермил Васильевич. – Дай тебе господи! – откликнулись на слова его и остальные, и на истомленных, за час до того убитых лицах засияла радость.
Щедрою рукою дал им Петр Матвеевич задаток и часть денег, причитающихся за скупленную на свал рыбу до развеса ее. И взяли они задаток, не думая о будущем: да им ли, жившим день за день, было думать о будущем?
В тот же вечер Роман Васильевич утвердил своею печатью составленное условие между Петром Матвеевичем и крестьянами, где были приписаны услужливым Борисом Федорычем непонятные для последних слова: "а в случае неустойки или упорства нас, нижепоименованных, волен он, Вежин, искать все свои убытки с нашего имущества, за смертью же или неустойкою кого-либо из нас, он волен искать свои убытки с нас, взаиморучателей".
Когда Мирон Игнатьевич и Семен пришли из балагана к вечернему чаю, Петр Матвеевич молча подал Мирону Игнатьевичу составленное им условие.
– Учись, Семка, у дяди, поколь жив он! – с улыбкой обратился Мирон Игнатьевич к Семену после прочтения условия. – С энтакой наукой большие палаты наживешь… бо-ольшие!
Лицо Петра Матвеевича дышало горделивым довольством. Лучшей похвалы для него и не могло быть.
-
Наступил и день открытия ярмарки. После молебствия на площади и водосвятья раскрылись балаганы, показав сложенные в них богатства. На иных взвились флаги, и густые толпы народа, одетого по-праздничному, рассыпались по рядам. И каких только костюмов не мелькало в этих шумно волнующихся массах: и теплая без разреза малица,[6]6
Оленья шуба с двойным мехом снаружи и внутри. (Прим. автора.)
[Закрыть] с такою же шапкой и сапогами – остроумное изобретение остяка, – и белые малки,[7]7
Оленья шуба с одним мехом внутри. (Прим. автора.)
[Закрыть] узорно вышитые цветною шерстью на спине и на полах, и овчинные тулупы, одетые вверх мехом, и суконные зипуны. Матерчатые, ярких цветов кацавеи на женщинах и шубки, опоясанные алыми кушаками, еще более разнообразили эту и без того пестреющую всевозможными оттенками картину, обливаемую яркими солнечными лучами. Неумолкаемо несшийся говор и хохот, иногда покрываемый резким визгом скрипки или гармоники, звон колокольцев и бубенчиков на лихих тройках, заложенных в розвальни, с гиком носившихся по улицам, хоровые песни катавшихся в них девушек и парней, сливаясь в один общий нестройный гул, напоминали скорее прибой волн о прибрежные скалы, чем человеческую речь.
У балаганов, где шел оживленный торг, кипела разнообразная, полная наивного юмора жизнь, того юмора, которым так богата натура русского простолюдина, где вместе с детским миросозерцанием его, и незлобивой шутливостью сливается и логический ум и трезвый опыт, выносимый из многострадальной жизни. Порою в воздухе быстро мелькал аршин с наматываемым на него ситцем, но расходилась за копейку цена, и торговец с ругательством складывал снова в кусок отмеренный ситец, а покупательница, прищелкивая орехи, флегматично отговаривалась на укоры его: "Поробь-ко с мое, и на копейку оглянешься!" У одного из балаганов пожилой мужичок более часу вытягивал сыромятные ремни наборной сбруи, пробуя упругость их и на колене и зубом, и, все еще не убеждаясь в крепости, на все уверения торговца приговаривал: "На жернове, брат, не выдержит!"
Из каждого балагана слышался пробный звон колокольчиков, покупаемых под дуги, щелканье ружейных замков, тупой звон кастрюль, происходящий от стука в днища их, или тонкое дребезжание чайников и чашек, кидаемых торговцами на прилавок в удостоверение прочности их пред покупателями, у которых разбегались глаза на сверкающие перед глазами их товары. Иной и ничего не покупал, а все-таки теснился у прилавка, примеривая на свою голову различные шапки и шляпы, прицениваясь и к сапогам, и к рукавицам, и ко всему, на что глаза глядели, – и, махнув рукой с видом недовольства, отходил к соседнему балагану, где повторялись те же сцены.
Мирон Игнатьевич терпеливо уверял молодую, довольно красивую женщину в прочности торгуемого ею шерстяного платка.
– Ты, молодка, энтот плат-то и в тыщи годов не выносишь! – говорил он, пока она с боязливой нерешительностью мяла его в руках; – нить-то у него во-о-лос, без сумления! Что те, молодчик? – обратился он к подошедшему крестьянину, облокотившемуся на прилавок. – Что, говорю, покупаешь? – снова повторил он.
– Я, брат, струмент выглядываю, да чтой-то нет, ровно, экаго! – ответил он, зорко оглядывая полки.
– Плотничный аль кузнечный струмент-то? – спросил он. – Не сумняйтесь, молодка, то ись за верное говорю… вещь… статья! – обратился он к молодице. – Какой струмент-то, спрашиваю, званием-то?
– Имя-то его, подь оно к богу, твердил, твердил… да провались оно…
– Мастерства-то ты какого?
– Столяр! Избы рублю по деревням-то!
– Рубанок?
– Сказал… хе… Этот струмент я лонского года у городского мастера видел, не здешний, он сказывал! Вертит, вертит, да ах ты, братец, ну и струме-ент!
– Напарье, коль вертит!
– О-о! Напарье! Этот струмент… слово… имя-то вот, подь оно, и твердил!
– Что ценой-то? – прервала его молодица, ощупавшая и тщательно осмотревшая платок со всех сторон к свету.
– Без лихвы, красавица, полтора рубля! Самую свою цену и, ей-богу, себе дороже: уж так единственно за прелесть твою!
– О-отступись, за экой-то плат?
– Без износа, лебедка, по-о гроб жизни и деткам впридачу!
– Восемь гривен! – произнесла она.
Мирон Игнатьевич молча сложил платок и, не обращая внимания, отложил его в сторону.
– Видом-то, говорю, каков струмент-то? – снова обратился он к крестьянину.
– То ись как бы это тебе, братец, как шило, говорю, и с такими это фигурами, а-ах ты, черт возьми, и в кою сторону ты им не верни, все фигура, – объяснил он.
– Продаешь, что ль? – прервала его молодица, все еще продолжавшая стоять в раздумье.
– Дешево покупаешь, только домой не носишь! – ответил он. – Хошь купить, вот те рубль тридцать – последнее слово!
– И-и, так шило, говоришь?
– Шило, шило, совсем шило!
– Нету этого!
– И вижу, что нет! Не видать, как ни приглядываю, а струме-ент, как ни изловчись им, – все фигура!..
– А-а, фигура?
– Фигура, фигура, друг! И выдумали же, говорю, а? А что бы, к примеру, ты за экой самовар с меня спросил? – указав на среднего формата самовар, стоявший на окраине полки, спросил он.
– Десять рублев!
– Цена же!
– А ты как полагал?
– Ну да, оно, известно, всякому свое! Струмент-то вот этот, братец, а? И твердил званье-то его, лопнуть… и… уж без уступочки за самовар-то?
– Гривну для почину!
– А-а! Ну, да что говорить, одно слово вешшь. Дочку я замуж сооружаю, вот дело-то!
– За кого?
– Вдовый мужик-то, братец, и да вот, поди ты, не пьющий, нет энтого баловства-то за ним! Ну, так бабы-то говорят, вишь, самовар надоть да перину, а я-то, признаться, боле за струментом!
– У тебя деньги-то есть ли? – выслушав его, неожиданно спросил Мирон Игнатьевич.
– Деньги-то? А на что бы это тебе?
– Любопытно бы!
– Не полагай… Мы ноне с деньгой!
– То-то, коли ты для одного разговору, так отваливай, и без тебя много шляющих-то! И ты, молодка, тож не затеняла бы свету, не по нраву цена, ну и подь в другое место, вернее будет.
Мужичок, сооружающий замуж дочь, конфузливо почесал в затылке, бесцельно посмотрел в сторону.
– Сторони-ись! – крикнул, оттолкнув их от прилавка, крестьянин средних лет, в новом зипуне, с заломленной на затылок шапкой; в лице его сияло самое веселое довольство. – Видал ты столько денег, а-а? – обратился он к Мирону Игнатьевичу, развернув руку и показывая ему скомканный в ней пучок ассигнаций. – Много?
– Не считал, – отвечал он.
Вслед за ним из-за угла быстро вывернулась молодая красивая женщина и, подхватив его под руку, с силой оттащила от прилавка. Повернувшись к Мирону Игнатьевичу, увлекаемый, среди общего хохота сидельцев и толпившихся у балаганов крестьян, только кивнул ему головою и крикнул: "Знай!"
– Ай, баба! А-ах-ха-ха-а! Как она его! – прыснул седой как лунь старик в поношенной малке и, всплеснув руками, даже присел от удовольствия. – Ну-у, а что, купец, у вас в городах-то есть экие бабы? – наивно обратился он к Мирону Игнатьевичу.
– Худой-то посуды везде много! – ответил тот.
– И ей-богу! А-ах, как ты верно это, ну и купе-ец! Давай мне за энто обутки, утрафил ты мне энтим словом-то.
– По зубам дать, помягче, аль пофорсистей, кожаные с подбором? – спросил он.
– Свистун у меня, люби его бог, ноготь экой, в палец растет! – пояснил он.
– И с ногтем исшо, а-ах ты, старый! Гляди-ко!
– С ногтем! А ты как бы думал? – говорил он, ощупывая поданные ему Мироном Игнатьичем кошомные валенки. – А жидковаты ровно? – спросил он.
– Внучаты доносят, – не ты!
– А робят-то что ись не было, вот, друг, болезнь какая! – пожаловался он.
– Что ж так обштрафился, а?
– И радел, сердцем радел, – не было! – с тоскою в голосе ответил он.
– Помочь бы сделал!
– А-а, на ложе-то это? – с удивлением спросил он.
– Худую-то полосу ведь завсегда помочью вспахивают, и был бы с урожаем без горя, не догадался, старый, а? – насмешливо спросил Мирон Игнатьич.
– Строго-ой я… о-о!
– А-а-а!
– На энти дела… у меня баба в струне.
– А старый, говоришь, а?
– Не диви… хе!.. старый… Ты, к примеру, что за обутки вот возьмешь, а? Мотри только, с меня дешевле бери, старенькой я, убогой!
– Со старенького-то и взять надо дороже! Старому человеку на что деньги; молодому, ну-у, будто девки блазнят, можно спуск дать, а тебе нешто в гроб нести! Ну, да бери уж за семь гривен, что тебя обидеть… И без того бог убил!
– О-ох, убил! Верно! А все гривенку сбрось за божью-то обиду, а?
– Гривенку-то эту чья рука пообидела, та и пошлет!
– Не пошлет!
– Угневил, значит, свечу!
– На свечу-то и выторговываю, снизойди.
– На свечу ли, мотри, старый? Норовишь-то одному богу, а не поставь другому, туда вон, под ельник, а? – спросил он. – Ну, да бери уж за шесть, что с тебя!
Старик, кряхтя, достал ситцевый кисет, истрепанный временем, как и сам он, и, вынув из него пригоршню медных денег, долго пересчитывал их, внимательно осматривая подслеповатыми глазами каждую монету к свету.
– Все! – произнес, наконец, он, кладя их на прилавок. – Надоть бы вот исшо пятачок с тебя уторговать… ну… будто на слово боек, владай им! – И, махнув рукой, он отошел, бережно укладывая кисет за пазуху.
Крестьянин, торговавший самовар, все время стоял за углом балагана, пережидая ухода старика, и едва тот отвернулся от прилавка, он снова подошел и облокотился на него.
– Более гривенки уступочки с самовара-то не будет, а? – мягким, заискивающим голосом спросил он. – Я бы за восемь-то рублев не постоял!
– И я не постою, коли деньги покажешь! – отвечал ему Мирон Игнатьевич.
– Рази первей разговору деньги-то кажут, а?
– Не инако… потому с покойной совестью будем язык трепать,
– Покажу, не сумняйся!
– Ну… ну… покажи.
– Заведенья-то вот нет, чтобы наперво, значит, казать-то их. Може, мы и ценой не выговорим!
– Не отниму, твое при тебе будет! Сойдемся – ладно, не сойдемся – прощенья просим, напредки порога не обивай!
– Нехорошо энто, купец, неуж я бы, к примеру, без денег пошел, а?
– Секунд показать-то, долго ль?
– Обида!
– Никакой, похвала скорей, исшо мужик и на шапке заплаты, и полушубок дыра на дыре; а денежный, энто по-хвала-а-а!
– Не порядок! – тем же обидчивым тоном ответил он, отодвигаясь от прилавка и избегая глазами насмешливого взгляда, каким провожал его Мирон Игнатьевич.
Пока Мирон Игнатьевич хозяйничал в балагане, на широком дворе занимаемой Петром Матвеевичем квартиры подряженные для доставки рыбы возчики из ближних к Тобольску деревень складывали и упаковывали ее, под наблюдением Семена, в розвальни и пошевни. Более десяти возов были готовы к отправке. И сам Петр Матвеевич, одетый по-дорожному, хлопотал на дворе с Авдеем около повозки, приготовляясь к дальнейшему объезду деревень по Иртышу и Оби. В то время как Авдей запрягал лошадей, он укладывал в повозку дорожные вещи, упаковывая их в сено.
В это время во двор вошли Кулек и Вялый.
– Зачем бы пожаловали?.. – насмешливо спросил он, увидя их.
– К твоей милости! – ответил Кулек, стоя перед ним без шапки. В наружности Кулька заметно было, что он похудел и как будто съежился.
– Что ж бы это от моей милости требовалось?
– Снабди нас деньжонками, снизойди: у всех людей праздник, только у нас будни, будь ты по-душевному! Ты ж разорил-то нас, гляди, у всех взял рыбу-то по семи гривен, за что ж нас-то по шести рассчитал? Ведь рыба-то у всех одна, из одной реки-то!
– Ты старый-то долг весь мне отдал? – спросил его Петр Матвеич.
– По твоему-то счету исшо в недоимке!
– А по вашему-то как, а?
– По нашему-то весь бы!
– Так ты наперво донеси мне по моему счету, а потом уж я погляжу, как вам додать по вашему!.. – сухо ответил он.
– Ро-одной, сделл… ты милость!
– С которого боку я те родной-то, а? Ро-одной, а-ах-ха-а! Ты помнишь ли, как ругался-то надо мной, а? Аль это по родству-то? Зачем же таперя к человеку, у которого, по-твоему, честь хуже бабьего подола, кланяться-то пришел, а?
Вместо ответа Кулек только понурил голову.
– Отведал, каково-то, а? Теперь умоли-ко.
– Тебе ничаво, что мы плачем-то, не молитва.
– Поешь ли ты, плачешь ли, мне это все единственно… тьфу! – произнес он, сплюнув на сторону. – Семка! – крикнул он, – неси-ко, подь, подушку да погребец!
Семен быстро побежал в горницу.
– От кого ж мы плачем-то, от тебя же! – угрюмо ответил ему Кулек.
– Эвтакого тирана я б за версту обошел, а ты ко мне же идешь, а?
– И обошел бы, коли б не нужа.
– А-а… нужа-то только гонит… ну, так поголодай, испробуй, а я те не кормилец!
В эту минуту мимо растворенных ворот неожиданно прошел Иван Николаевич. Увидя на дворе Петра Матвеевича и Кулька, стоявшего перед ним без шапки, он остановился.
– Ноне и вдосталь заспесивился, ну-у, и шапки не гнешь? – насмешливо крикнул ему Петр Матвеевич, загребая в сено, в изголовье повозки, принесенный Семеном погребец.
– Не видать никого именитых-то! – ответил он, входя во двор, – а то снял бы!
– А помнится, и мне снимал, а?
– За чесь чесью всегды расплачиваются!
– Стало быть, я должен почин-то сделать, снять-то ее, а?
– А для ча и не снять бы? Не свыше нашего брата; что в лисьей-то шубе – так ведь энто, Петр Матвеич, дело-то переходчивое: сегодня в шубе, а завтра в той же дерюге – не узнано!
– А ты, ровно, Иван Николаич, покруглей выглядишь: и ей-богу, чать, рыбку почал? – с насмешкой спросил Петр Матвеевич, не обратив внимания на замечание своего противника.
– Пробую.
– И-и скусная, а?
– Отменная: ты б и язык сглонул!
– Ну, давай, давай бог! Проглони-ко лучше свой по спопутью – восте-ер больно!
– Пригодится ко времю: пошто глотать!.. я и прикусывать-то его исшо не учился! – совершенно спокойно ответил Иван Николаевич.
– А что, к слову спрошу, по чьим ценам я ноне рыбку-то купил – слыхал, поди? – спросил Петр Матвеевич, насмешливо посмотрев на него.
Иван Николаевич молча сложил на груди руки. Никакой тени неудовольствия не пробежало на открытом лице его от колкого замечания Петра Матвеевича.
– И около ног-то моих чем пахнет, тоже, чать, сказывали тебе, а? – снова спросил Петр Матвеевич.
– Сказывали, а тебе и любо?
– А-ах-ха-ха-а! С дураков-то этаким манером я и сбиваю спесь-то, понял ли? – гордо осмотрев его, спросил он.
– Понял! – тем же спокойным тоном отвечал тот. – Только растолкуй ты мне, кто из вас дураком-то выглядывал: ты ли, как поклоны-то отбирал, аль мужики?