Текст книги "Юровая"
Автор книги: Николай Наумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Одаренный умом и неисчерпаемым юмором, проявлявшимся, несмотря на старость, в какой-то детской шутливости, Иван Николаевич честностью отношений к людям, доходившей до мелочности, умными дальновидными советами и энергичной стойкостью за интересы своего общества приобрел себе уважение не только однодеревенцев, но всей волости, несколько раз избиравшей его головой. Но он всегда отклонял от себя эту честь под различными предлогами. Как и многие другие выдающиеся из народа личности не минуют острога, так не миновал его и Иван Николаевич. Рано сказалась в нем эта протестующая, присущая его натуре, сила: еще в молодости он принял на себя ходатайство в деле искоренения злоупотреблений волостных и сельских начальников при сборе с народа податей и денежных и хлебных недоимок и дорогою ценой поплатился за это. Более года он содержался в остроге, и ему угрожала ссылка на поселение в киргизскую степь, но общество поголовно взяло его на поруки, и его оставили. Но и вынесенный им урок не охладил его энергии, а, казалось, более закалил его. Человек бедный, Иван Николаевич стоял за бедность – все забитое горькою долей находило отголосок в его честной, любящей душе и придавало ему сознательную силу в правоте своих действий. Он находил какое-то упоение в постоянной борьбе то с мироедами, подтачивающими в корне народное благосостояние, то с волостными головами, писарями и сельскими старостами. Ни одно действие их, если только, по убеждению его, оно шло наперекор общественным нуждам, не ускользало от его внимания, вызывая в нем громкий протест, и беспощадно осмеивалось им на волостных и сельских сходах. И боялись же они этого правдивого, безбоязненного голоса! "О-ох, Иван Николаевич, не минуешь ты сызнова острога!" – говорили ему более осторожные крестьяне, привыкшие только уклончиво, махая руками, говорить: "Не наше дело!" И все-таки, увлекаемые его красноречием, они часто, забывая свою осторожность, возвышали вслед за ним и свой голос.
Эксплуатация наезжающих торговцев всегда возмущала Ивана Николаевича; не раз он поднимал против нее свай голос, и все безуспешно, но, наконец, ему удалось склонить однодеревенцев к самостоятельной оценке своего труда, и пред началом ярмарки, после долгой борьбы с рождающимся сомнением у непривыкших к самостоятельности крестьян, он достиг своей цели. Общество, как мы видели, послушало его, установило свои цены и твердо стояло на своем до поры до времени.
– А-а… Евсеич!.. Ну-ну, здравствуй, здравствуй, – покровительственным тоном привететвовал его Петр Матвеевич, снимав с себя лисью шубу и вешая ее на гвоздь у двери. – Не плакал ли по мне, а?
– Слез-то нету…, плакать-то… баба-то выла, – ответил тот, кланяясь ему.
– Обо мне-то? – насмешливо спросил хозяин. – А-а! Ну, спасибо!..
– Поминала, шибко поминала! – продолжал Евсеич. – Дай, говорит, ему, господи, ехать, да не доехать!
– О-го-о!.. И то поминала!..
– И в нос и в рот тебе всячины насулила. Да тебе, поди, икалось? – наивно спросил он.
Петр Матвеевич присел к столу и насмешливо смотрел на мужика.
– Нет, не икалось! – ответил он, по обыкновению барабаня пальцами по столу,
– И то ись, а-а-ах, как честила она тебя, понадул ты ее крепко: понява-то, что из твово ситцу сшита, вся то ись… во-о-о! – произнес он, разведя руками.
– Расползлась?
– По ниточке… мало ль слез-то было, да я уговорил: погоди, мол, приедет ужо, может, на бедность и прикинет тебе чего ни на есть за ушшерб-то.
– За деньги сичас же, крепчай того!..
– За де-е-еньги же, а-а? – удивленно спросил мужик.
– А ты полагал, даром?
– По душевному-то, оно бы даром надоть. Ведь тоже, а-а-ах, друг ты мой, и бабье-то дело: ночей ведь не спала, робила. На трудовую копейку-то и купила его. "Теперя умру. говорит, похороните в ней…" А оно вон исшо при живности по ниточке, а? Взвоешь!
– На то и товар, чтоб носился… вековешной бы был, так чего б и было!.. И не торгуй!
– И не носила, ни разу не надевывала. Так это, друг, что глина от воды, так он от иглы-то полз.
– А глаза-то где были, когда покупала?
– Вишь, бабье-то дело… На совесть полагалась…
– И наука!.. Вперед гляди в оба!.. В торговом деле совести нет… И мы не сами делаем, а покупаем!..
– Нау-у-ука!.. Будет помнить! Так уж за ушшерб-то не будет снисхождения, а?.. Одели милость, не обидь, бедное дело-то: слезами баба-то обливалась, ей-богу!
– Гм… А рыба-то у тебя есть, а? – спросил его Петр Матвеевич.
– Не поробишь – не поешь: наше дело такое, промышлял!..
– Много?
– Не соврать бы сказать-то! Пудов-то с семь наберется!..
– Продаешь?
– Хе… Чу-удной! Неуж самому есть?
– Другие так вон сами есть собираются, брюхо растить хотят.
– А-а-а, наши же мужики? – с удивлением спросил Евсеич.
– Мужики!..
– Не слыхивал, друг. Рази богатым-то, им, точно, брюхо-то нее тяготу, а наше-то дело бедное, нам с брюхом-то мука… пасешь, пасешь на него хлеба, все мало… А-а-ах ты, напасть!.. Ну и прорва! Не купишь ли хошь рыбу-то, а?… и хрушкая есть… Есть и осетрина и нелемки, всякой рыбки сердешной дал бог, промышляли с бабой-то!..
– А как ценой-то за пуд, а?
– За пуд-то?.. Да уж с тебя бы за труды-то, ну и за бабий-то ушшерб надоть бы подороже!..
– Подешевле не хошь, значит!
– Подешевле-то? на-а-кладно, друг, дешево-то отдавать ноне. За подушную-то, гляди-ко, и-и-и дерут, дерут, дадут отдохнуть, да снова подерут!..
– И больно?
– Ничаво-о!.. Под хвост-то не смотрят. Вот оно подешевле-то отдавать и убытошно, говорю!
– Ну-ну, так и быть уж, будто за то, что дерут и бабу-то изобидел – по шести гривен с пятаком за пуд-то осетрины дам…
– О-о-ой, милый ты человек! – вскрикнул Евсеич и всплеснул руками.
– И бабе ситцу отпущу!..
– Экую-то цену… да что ты… ай-яй-яй… ну-у… да бог с тобой и с ситцем!.. А-а-ах ты какой дешевый, а?.. Нет, ноне…
Но в это время распахнулась дверь, и в горницу вошел седой как лунь крестьянин. Реденькая борода его имела желтоватый отлив. Его костюм был так же убог, как и костюм Евсеича.
– О-о! и Кондратий Савельич к нашему шалашу со своей копейкой, – встретил его Петр Матвеевич, пока вошедший крестился на передний угол. – Ну-ко, порадуй, порадуй! – произнес он, когда тот молча поклонился ему.
– Не избытошно радостей-то! – ответил новопришедший дрожащим, разбитым старостью голосом. – Сами по них тужим. Иван Вялый да Трофим Кулек к тебе идут, пожалуй, радуйся…
– Порожняком аль с тем же, с чем и ты, а?..
– Да у меня, кажись, ничего в руках-то нет, – с удивлением отвечал, разведя руками, Кондратий Савельич.
– Я не про руки, а про карманы… Карманы-то есть, а?
– Есть… есть… у штанов, друг… Как карманов-то… что ты… к юровой-то исшо новые вшил, – дыроваты были – и вшил…
– А-а… ну, подавай господи!.. Стало быть, есть чего хоронить-то, коли новые понадобились, а? – насмешливо допытывал его Петр Матвеевич.
– А-а-ах, хоронить-то вот рази одни грехи!.. – Кондратий Савельич с глубоким вздохом почесал затылок.
– Эх-хе-хе, так пошто ж новые-то вшивал, нитки-то тратил, а?.. Экое-то богачество и из дырявых бы не вывалилось, а и выпало б, так душе легче… Э-э-эх, старина!
Кондратий Савельич молча развел руками и всплеснул ими по бедрам, как бы говоря: "Толкуй вот-поди, и не надобились, а вшил!"
– Ху-у-до! – произнес Петр Матвеевич, с ироническим сожалением качая головой. – А я-то было и расписочку в сторону отложил: Кондратий-то Савельич, думаю, мужик обстоятельный, отдаст, а ты – а-а-а!.. и сфальшивил.
– Не держи-ко меня-то, – прервал его Евсеич. – Отпусти!
– Не привязан! А дверь-то, и сам не маленький, знаешь, как отворять! – с иронией ответил ему Петр Матвеевич.
Евсеич замялся и конфузливо почесал в затылке.
– Я к тому боле, – начал он, – чего, то ись, бабе-то сказать, а?..
– Скажи, пущай денег прикопит и придет покупать, без обмеру дам и такого, что иглой не проткнет.
– А уж помину-то по душе не будет, верно?
– Покамест жив – не будет, а умру – поминай, запрету не полагается!
Снова оконфуженный Евсеич повторил тот же жест. – С тобой не сговоришь! – ответил, наконец, он, покачивая головой. – Все бы за ушшерб-то, говорю, следовало… Сам же ты нахваливал его, как продавал-то…
– Своего добра никто не обхает, милый!..
– По совести-то, оно бы и того-о-о, по крайности… надул… так упомин бы… не за свою душу, за родителев!..
– Ах ты, чудной какой!.. Разве запрещаю: поминай; батюшку звали Матвеем, матушку Апросиньей…
– Так энто даром-то?
– А ты б исшо за деньги хотел, а? Рылом не вышел, друг мой, попово дело точно – им за это дают! А коли тебе потребовалось поминать "усопших рабов", я супротив этого без запрета, дело твое.
– И ндравный же ты, а-а-ах… нехорошо… за родителев бы… на нашу-то нужу прикинуть…
– За энтим в родительскую субботу приди, грошик дам, а теперь не проедайся-ко, иди-ко с богом, неколи толковать.
– А-а-ах, какой ты… ну-у… жила… так жила и есть… и не приходить уж, а?..
– Не приходи, побереги обутки: вишь, подошва-то хлябает, неравно исшо потеряешь – новое горе…
– Ну-у и ругатель! – ответил Евсеич и, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, повернулся к двери и только что взялся за скобу, как она растворилась, и в комнату вошли один за другим два пожилых крестьянина; пропустив их, Евсеич еще постоял в каком-то раздумье, наконец, вздохнув, произнес: "Наду-у-ул, ну-у!" и, почесав затылок, вышел.
Костюмы вошедших, как и костюмы Кондратия Савельича и вышедшего Евсеича, не доказывали зажиточности; из полушубков, вися, выглядывали куски оборванной кожи и цветом своим напоминали выжженную под посевом пашню. Видно было, что весь этот люд принадлежал к разряду "перекатной голи", то есть людей, живущих день за день без просвета в настоящем, без надежд на что-нибудь лучшее в будущем. Одного из вошедших в деревне называли "вялым" за болезненную апатичность, выражавшуюся и в миниатюрном лице, украшенном неправильно рассаженными клочьями волос взамен бороды, и в каждом его движении и слове. Карие глаза другого, с насмешливым, плутоватым выражением перебегавшие с предмета на предмет, доказывали, напротив, и ум и лукавую сметливость. Когда-то в молодости укравши у проезжего купца кулек с припасами и пойманный с поличным, он в насмешку получил название "кулька", с которым до того освоился, что даже позабывал порою свое настоящее имя; когда называли его "Трофимом", он проходил мимо не оглядываясь, но при слове "кулек" улыбался и приподнимал шапку. Насколько был вял и безжизнен Иван, настолько же был боек и нервно-раздражителен Трофим. Обоих их, на удивление всего села, соединяла тесная дружба, точно как будто они взаимно уравновешивали недостатки друг друга; даже избы их стояли рядом, разделяемые одним низеньким плетнем. Куда бы ни шел Трофим, Иван следовал за ним как тень. Задолжав Петру Матвеевичу, они оба дали ему одну общую расписку. –
– Слышал, слышал, што вы оба налегке! – насмешливо встретил их Петр Матвеевич. – Об чем же, значит, теперь разговаривать-то будем, а?
– Ты хозяин, за тобой и почин! – ответил ему Кулек.
– Я ж и начинай, а-а? Ну, деться некуда – начнем: деньгу принесли?..
– Провинились!.. Хошь, казни, хошь, милуй!..
– А божился отдать, как приеду, а?
– Не побожиться да не поклониться – и веры не добыть, такое дело наше, Петр Матвеич, – со вздохом ответил ему Кулек.
Вялый молчал, прислонившись к стене, точно происходящий разговор и не касался его, а шел о совершенно постороннем для него деле.
– А что божье-то имя всуе, – это ничево, а? – покачав головой, ответил Петр Матвеевич. – Как за это в писании-то, что полагается, а?
Кулек с плутоватой усмешкой почесал в затылке.
– Мало ль чего в писании-то полагается, – произнес он. – Вон в отчей молитве сказано: оставь, говорит, должников своих, да нешто ты их оставляешь, а?.. Каждый, поди, грош на счет!
Петр Матвеевич засмеялся тем покровительственным смехом, каким любят поощрять высокопоставленные лица удачные ответы лиц, стоящих на низких иерархических ступенях, но подающих надежды дойти до высших; хотя бы даже эти ответы и затрагивали какую-нибудь сторону их характера или деятельности.
– Ну и соба-ака на слово-то! – улыбнувшись широкой, самодовольною улыбкою, произнес Кондратий Савельич. Даже в лице Вялого проскользнуло что-то тоже вроде улыбки.
Кулек молча водил глазами по потолку, как будто не про его и речь шла.
– Так оставь, говорит, должников-то, а-а? – благодушным тоном повторил Петр Матвеевич, когда смех его стих. – А когда ж отдачи-то ждать с них, аль об эфтом не сказано?..
– Справятся, сами принесут!
– А-а-а!.. Ну, этого жди-и-и! Однако ни в какой молитве не сказано, чтобы мужик справился, да сам долг принес. Ты вон и божился отдать, а Кондратий Савельич, то ись, и карманы, говорит, в штаны вшил, а денег все нет да нет!
– Не сами деньги-то делам, и рад бы, друг, отдать-то, да где их возьмем, – с глубоким вздохом произнес Кондратий Савельич.
– И у меня-то вот горе! Завода-то нет, не куют их кузнецы! – заметил ему Петр Матвеевич.
– Сравнил ты себя и нас! – прервал его Кулек.
– Из одного месива-то, а по Христу все братья.
– Братья-то братья-я! И месиво-то одно, да, вишь, не одними рубахами прикрыто: на твоем-то вон ситец, а на нашем-то дерюга, ты и тысчами воротишь, да ох не молвишь, а мы за копейку-то спину гнем-гнем, – хоша жерновом выправляй, а все не в прибыль!
– Послушаю я, на разговор-то ты гладок, да на деле-то никак коряв; ты зачем ко мне пришел-то а?.. Пукеты расписывать?..
– Сосчитаться!
– И считайся! А энти разводы-то к ярманке побереги, – длинна, потреплешь исшо язык-то; энти песни про нужду-то вашу я каждый день слышу, и наскучат. Ты вот скажи-ко, деньги-то принес ли?
– Уж был ответ – нету!
– По крайности, коротко сблаговестил, и за то спасибо; а говоришь – сосчитаться; как же считаться-то будем, а?
– Рыба есть – бери, те ж деньги!
– И давно бы этак сказал… Неси!
– Почем пуд-то возьмешь?
– Энто уж мое дело, тебя оно не касающе…
– А-а-а! – с удивлением произнес Кулек.
– И ахай, кулик, на гагу, что много пуху. Исшо чего скажешь, ну? Цену-то любопытно бы? – снова спросил он. – Коль знать охота пришла – шесть гривен на свал!
– Ще-е-едро ж! – насмешливо ответил Кулек, искоса оглядев Петра Матвеича, с невозмутимым хладнокровием барабанившего пальцами по столу. – Боязно отдавать-то тебе по этой цене, – продолжал он, – облопаешься!
– Не пужайся за чужое-то брюхо – свое подвязывай…
– Наше-то завсе налегке: с трудового-то хлеба вширь не полезет, стало быть и подвязывать нечего; а уж за экую-то цену ты нашей рыбки не возьмешь, Петр Матвеич, не-е-ет! Ноне времена-то, пожалуй, что и гага на кулика поахает – и пуху мало, да нос востер!
– Кто ж бы это с вострым-то носом нашелся запрет-то положить, мне взять ее, а? – весь вспыхнув, спросил Петр Матвеевич, устремив на него свои прищуренные, сверкающие глаза, – не ты ль?
– Не знаю. Ровно мы ловили-то, никто не приезжал помогать, а обирать-то вот понаехали! – твердо выдержав взгляд Петра Матвеевича, ответил Кулек.
– На эких-то востроносых хозяев я тьфу! Видел? – спросил он, сплюнув в сторону.
– Видел.
– Энто что ж по-твоему, а?
– Плевок.
– А на кого плюют, стало быть, тот человек внимания не стоящий, понял? Выходит, и разговаривать мне с тобой не о чем!
– Не закажешь! Иной и на икону плюет, да опосля ей же молится! – с иронией заметил Кулек.
Но Петр Матвеевич, не обратив внимания на последнее замечание Кулька, молча встал с лавки и, подойдя к полотенцу, висевшему на маленьком зеркальце, отер им лоб и губы.
– Ты чьи деньги-то брал, а? – снова обратился он к Кульку.
– Твои…
– А помнишь, под чего брал-то?
– Под рыбу.
– Стало быть, обещал вместо денег рыбу отдать: так оно аль нет? И расписку, кажись, в этом дал, а? "Абизуюсь отдать рыбой осеннего улова…"
– Дал.
– Кому ж ей надлежит теперь распорядок-то делать: тебе аль мне? Как ты это в толк-то возьмешь, ну-ко?
– По моему толку-то, как ни верти, а все выходит, хозяева-то мы, и цена должна быть наша, а не твоя… Ты кладешь ее в шесть гривен, а мы-то в два с полтиной, да в рупь сорок, да в рупь восемь…
– О твоей-то цене и не спрашивают, будь благонадежен! – насмешливо прервал его Петр Матвеевич. – Что ж ты мне ее суешь-то, этак и все бы вы, дай только повадку, забрали бы деньги да опосля того и грошовую вешшь в сто рублев клали… так бы вас и послушали и спросили?..
– О-о-о! Что деньги-то твои взял, так и не спросят?
– Обнакновенно, не спросят.
– Без спроса, что ль, так и возьмут хоша бы ту же рыбу?
– И возьмут! А ты вот в разговорах-то не проклажался бы, а нес бы ее, слышишь?
– Слышу, да только ноне рыба-то у меня скусная да ядреная – на диво рыба! – насмешливо начал Кулек, – не по твоему брюху экая, право: найдутся и почишше охотники-то! – И, повернувшись боком, он отошел к двери. – Бо-о-огат будешь, за экие-то деньги ее отбирать, с надсады-то карманы разлезутся, боязно за тебя же! Пойдем, Вялый! – произнес он, выходя за дверь и сердито хлопнув ею.
Петр Матвеевич молча выслушал заключительный монолог Кулька, но заметно было, как губы его побелели, и звук от ударов пальцами в стол сделался резче и отрывистее.
– И поплачь вот с денежками-то, и ве-ерь! – обратился он к Кондратию Савельичу, убого поглядывавшему на него в ожидании своей очереди. – Ну-у, после эких уроков денежки-то вздорожают!
– С чего б вздорожать-то им, деньгам-то, говорю? Деньги-то не рыба, Петр Матвеич, им завсе ход, особливо у торгующих; и самолова не закидывай, сами в руки плывут! – ответил Кондратий Савельич, пристально посмотрев на Петра Матвеевича, как бы желая проникнуть в затаенный смысл его слов.
– Ну, и в торговом-то деле, Савельич, тоже самолов надоть: как они в руку-то задарма пойдут, милый, денежки-то! Иной как ни потрафляй, все убыток, а иной и ни с чего фортит!
– У вашего-то самолова уда повострей: попадешь – не сорвешься!
– И фальшь бывает.
– Не сорве-ешься! – повторил старик, – эфто теперь, к слову говоря, ты хошь хрушкую-то рыбу взял по шести гривен пуд, сколь же ты наживешь-то с нее? И выходит тебе, к примеру, фортуна, а нам убыль!
– Не надоть было деньги-то брать – вот какой я ответ тебе дам, слышал?
– Нужа, друг, э-эх! У мужика-то нужи что пузыря на дождевой луже: один лопнет, а уж два выскочат; и рад бы ига-то этого не надевать, ярма-то!
– Когда ты деньги-то брал, так я, помнится, не спрашивал тебя, сколь ты с них наживешь, а? – не отвечая ему, спросил Петр Матвеевич.
– Мужику ль нажить, дру-у-уг!
– Я вот спрашиваю: говорил я об эфтом аль нет, как деньги-то давал тебе, а? – повторил он свой вопрос.
– Не говорил… и греха этого напрасно не возьму.
– А сулил ведь и ты рыбу отдать? а? Сулил?
– Су-ли-ил!
– И за язык я тебя не тянул, а? отдай-де мне рыбу? А сам ты кланялся, просил под нее, а?
– Хе… ну-у-дной ты! Рот-то не ворота, язык не скоба, и потянул бы иной за него, да не достанешь.
– Зачем ты мне, к примеру, укоры-то. эфти все разводишь, а? – допытывал его Петр Матвеевич, не обратив внимания на его ответ.
– Обида!
– А-а – обида! И обиду спознали! Мне-то вот только не обида, что мое ж добро заберут да мне ж и укоры и грубости за энто, а? Словно я насильно навяливал вам: возьмите, мол, не обойдите милостью, а то, вишь, деньги-то карманы протерли, тяжело вот им лежать-то в них было, – ведь вы просили-то, божились-то, кланялись и посулы-то всякие сулили, а не я… Так о чем же исшо разговаривать-то? О-обида!.. хе… тебе, мужику, обида, а что меня втрое за благодетельство-то мое изобидите, так это ничего, или тебе, мол, за свои-то денежки и бог велел муки-то нести, а? – говорил он, встав и надевая на себя лисью шубу. – Неси-ко лучше, благословясь, рыбу-то без ссоры, – заключил он, – и напредки пригожусь! – И, надев шапку с бобровым околышем, вышел из избы.
Кондратий Савельич молча последовал за ним, не надевая из почтения своей оборванной бараньей шапки, и, постепенно умаляя шаг, незаметно отстал от него. Постояв с минуту на улице в какой-то нерешительности, он почесал затылок и, надев шапку, махнул рукой, как бы отгоняя от себя неотвязную думу, и завернул за угол.
До ярмарки оставался один день, и потому у балаганов, куда пошел Петр Матвеевич, кипела деятельная работа. Все спешили устроить их, разобраться с товарами и разложить их на определенные места. По дороге ему постоянно попадали под ноги деревянные ящики из-под посуды, вороха сена и соломы, которыми она обкладывалась во избежание лома. Говор и смех, с которыми спорилась работа, не утихали; порою среди них проносился резкий свист пилы или стук топора, которым вбивали в замерзшую землю шесты или вгоняли в сделанные в них выдолбы узкие полки под товары. С любопытством заглядывал Петр Матвеевич в каждый балаган, едва дотрагиваясь до шапки на приветствия торговцев или приказчиков их. Торговцев-мелочников он удостаивал ласковым разговором, с приказчиками подшучивал – с одного внезапно, среди работы, сорвал шапку и, быстро отвернувшись, глядел в сторону, стараясь показать вид, что это и не его дело; другого, тихо подкравшись, толкал в бок, желая испугать его; иного сдергивал за ногу с козел и хохотал весело, радушно, когда сдернутый летел на пол, а за ним и высокие козлы. У одного он незаметно спрятал под подол шубы штуку ситца, и когда тот хватился ее, он, выразив полное недоумение в лице, принялся искать ее вместе с ним, но под конец не выдержал и, разразившись громким хохотом, возвратил ее неосторожному: "О-а-ах-ха-ха-а, заходил винтом! Не отдай-ко бы я, и была бы от, Сивотия вытряска", – со смехом говорил он, отходя от приказчика, обрадованного находкой вещи.
Встречаясь со знакомыми крестьянами, Петр Матвеевич ласково здоровался с ними и останавливался поговорить с каждым, расспрашивая его о семейных делах, о сборе податей, и об улове рыбы, и о цене на каждый род ее, получая у всех в ответ, как и от Ивана Николаевича, что рыба ноне в цене – "осетрина, два с полтиной" и т. п. "Ну, ну, торгуйте, поправляйтесь! – с иронией отвечал он, – а я так вот зашабашить хочу, – говорил он на предложение иного из них купить: – не хочу более торговать-то ей, и приехал так только, старые счеты свести!" Присматривался он и к рыбе, заходя во дворы крестьян, где происходил уже обычный ярмарочный свал. Вся наезжая мелочь, как называл Петр Матвеевич мелких городских скупщиков рыбы, торговалась до изнеможения, сбивая цены с нее. Но крестьяне стойко выдерживали напор их, соблазн от показываемых им денег, не уступали в цене, и рыба действительно не шла с рук. С иронией прислушивался Петр Матвеевич к толкам и торговцев и крестьян об интересующем его предмете, не высказывая своего мнения, и изредка только думал про себя: "Придете иошо, мужики, покланяетесь!"
Зайдя в свой балаган, где работы приходили к концу, он тщательно осмотрел симметрично разложенные на полках ситцы и фаянсовую и медную посуду, – осмотрел даже ящики из-под них, сложенные в кучу, и вынутые из ящиков при распаковке загнувшиеся гвозди, даже разрыл ногами выложенные при разборе посуды сено и солому, как бы сомневаясь, не скрылось ли что под ними от глаз Семена и Мирона Игнатьевича, снявшего с себя полушубок и раскладывавшего товары на полки вместе с работником Авдеем, высоким, рослым мужиком, жившим у Петра Матвеевича с малолетства и исполнявшим самые многосложные обязанности. Летом Авдей ездил на павозках в качестве рулевого, зимою сопровождал Петра Матвеевича по деревням, заменяя ему и кучера и приказчика, а главное – телохранителя на всякий случай, какие нередко встречаются с торговцами на глухих сибирских выселках. Петр Матвеевич приказал Семену покончить с балаганом, прибрать под прилавок ящики и труху, говоря: "Годится на обратный, не покупать!", и выправить на топоре молотком гвозди, хотя многие из них были без концов и самые шляпки от давнего употребления помялись и поржавели. Он отобрал курок недорогого ситцу, чайную чашку с надписью "В день ангела" и женский гарусный платок и, бережно завернув их в бумагу, перевязал веревкою и вышел, не сказав своим помощникам ни слова. Вообще между Петром Матвеевичем и Мироном Игнатьевичем была заметна натянутость отношений после неосторожно высказанного последним сомнения в дипломатической способности Петра Матвеевича объегоривать крестьян. Петр Матвеевич в обыденной жизни не любил баловать своих домашних и людей, поставленных от него в зависимость, ласковым обращением. "У меня в струне чтобы!" – говорил он каждому, поясняя свою систему правления. И вдруг человек, по его милости евший хлеб, выразил сомнение в уменье его вести свои дела. Как и все люди, Петр Матвеевич не скоро забывал удары, наносимые самому чувствительному в сердце человека месту – самолюбию.
-
Волостной голова Роман Васильевич Ковригин собирался идти с работником провеивать привезенную с мельницы крупу. Надев старый полушубок, он подпоясывался, когда в избу неожиданно вошел Петр Матвеевич.
– И не собирайся, никуда не пущу, на то и гостинцы принес! – с усмешкой приветствовал он растерявшегося Романа Васильевича, который, вместо того чтобы заправить истрепанные концы кушака за пояс, в смущении прятал их вместе с рукавицами за пазуху. – И не следовало бы давать-то, ну да куда ни шло! – говорил Петр Матвеевич, подавая хозяину узел и садясь на лавку.
Через четверть часа после, его прихода Роман Васильевич в новом суконном зипуне сидел за столом в своей чисто прибранной горнице вместе с дорогим кумом; на столе перед ними лежал на блюде разрезанный пирог из свежей осетрины; полуштоф очищенной и бутылка с этикетом "сладкая романея", окруженные блюдечками с белыми грибами, груздочками, брусникою, посыпанною сахаром, небольшими пряничками и кедровыми орехами, свидетельствовали о всем радушии хозяев в угощении дорогого гостя.
– Избаловала ты его, кума, о-о-ох! – слегка пощипывая из пирога осетрину, крикнул Петр Матвеевич за перегородку, откуда доносился до них звон чайной посуды.
– Мои ли года баловать! – ответил торопливый старушечий голос. – Будет, побаловали!
– То ись будет?.. Нет, видать, исшо крепко гладишь его, вишь, выровнялся, какой кругленький стал.
– Не сглазь! Господь с ним, пушшай отъедается!..
– До отвалу-то не корми, в меру потрафляй, а то вдосталь-то зажиреет, что проку? Жирные-то петухи только без пути ощипываются! – говорил Петр Матвеевич, посмеиваясь над своей остротой.
Роман Васильевич, круглый, среднего роста человек с седою окладистой бородой, обрамлявшей его крепкие румяные щеки, во все время разговора самодовольно улыбался, поглаживая бороду и усы. В лице его просвечивало самое теплое, сердечное добродушие. Каждый бы, взглянув на него, внутренно сказал: "Этот человек не сделает никому зла". А между тем благодаря своему добродушию, всегда почти соединенному в людях с бесхарактерностью, он много делал зла, не ведая, что творит его. Когда же он серьезно убеждался в этом, то грустил и жаловался на долю и на общество, избравшее его головой.
– Ишь, он вот заелся и мужиков-то своих распустил! – продолжал между тем Петр Матвеевич. – Таких-то грубиянов, как у него, хоша бы к примеру взять Кулька, не найдешь и по губернии!
– А-а, нешто сгрубил он тебе? – спросил Роман Васильевич.
– Послушал бы, как за мое-то добро напел. Э-хе? За то, что мои же деньги забрал, и платить не хочет!..
– Выправится, продаст рыбу, и возьмешь, – ответил Роман Васильевич. – Он ничево мужик-то, хоша и бедный!
– Ну-ко, скажи наперво, кому они продадут-то ее?
– Мало ль торговцев-то наехало…
– Ни пуда ни купят у них по ихним-то ценам, какие они наложили. Ты слыхал ли, они вон таксию установили, а? А ты, голова, и ухом не ведешь, как будто не твое и дело, а так и должно?
– И чу-удной же ты какой, Петр Матвеевич, право, чудной! – укоризненно качая головой, ответил Роман Васильевич. – Ведь всякий в своем добре волен!.. Это бы я полез к тебе в твое дело с указом, чего б ты сказал мне?
– Мое дело – другая статья, а вот ты мне про свое-то скажи: голова ты аль нет?..
– Голова!
– Блюсти, чтоб казне-то не было ушшербу, твое дело?
– Казну-то блюсти энто мое дело, да нешто ей есть от энтого ущерб?
– Собрал ты подать-то аль нет, ну-ко?
– Туго она ноне идет, кум, – а-а-ах как туго!.. Супротив лонских-то годов и трети не выходили. Сбился народ-то. На юровую вся надежда!
– И обманешься! Неуж ты думал, у них будут покупать, а?.. Сме-ешно! Это я бы, к примеру, ехал за триста верст, тратился, да и купил ее по этим ценам, а сам ее должен за половинную отдать, да и то слава богу, если купят. Так из каких же прибытков мне покупать-то ее, а? Не-ет, дураки-то ноне в городах повывелись: все, говорят, в деревни убегли, где их непочатый угол навален! А ты вот сиди да жди, соберешь ее много, подати-то: распахивай казенный-то сундук под сквозной ветер. А нешто начальство не спросит с тебя, что ты смотрел на порядки-то на энти, на бунт-то? а-а?
– Бунт? – с удивлением спросил Роман Васильевич. – Да где он, бунт-то, какой из себя, покажь-ка?
– А это, по-твоему, не бунт, если я таксию самовольно установлю казне в ущерб, а? Ты голова, а волостью-то Иван Николаев заправляет, таксии выдумывает, подговаривает мужиков на дело, от которого казне ушшерб.
– Ивана Николаева ты, Петр Матвеич, зря не путай! Он худу не научит, это мужик первый по волости.
– По плутовству-то?
– Не извышен он на энто ремесло-то, о-ошибся ты, кум.
– Острог прошел, да не извышен, а? – И Петр, Матвеевич с усмешкой посмотрел на него.
– В остроге-то, говорят, более честных сидит, Петр Матвеевич, чем на воле ходит. И дураков-то, сказывают, туда малость сажают, всё более умных, так-то…
– А-а-а! Ну, экую речь впервой и слышу, что ж это ты не в остроге? Кажись, с виду-то не дурак бы мужик!
– Не линия, значит!
– Обожди же, не скучай, с Иваном-то Николаевым скоро попадешь – на нее! Не-ет, кум, около энтих-то делов, что у огня, спустя рукава не стой, – обожжешься, тогды и помянешь меня, о-ой, помянешь! – И Петр Матвеевич, отвернувшись в сторону, слегка забарабанил пальцами по столу и искоса наблюдал за Романом Васильевичем, в лице которого при последних словах его выразилось глубокое раздумье. Видно было, что гость затронул в хозяине еще не рождавшийся вопрос. Как и большинство неграмотных волостных сельских начальников, Роман Васильевич был трус. Он всего боялся: боялся и писаря и земских властей, от которых находился в полной зависимости, одинаково боялся и избравшего его общества. Общественные интересы он понимал, и, как члена той же общины, они одинаково касались и его, но незнакомый с существующими законоположениями, он всегда терялся в сознании правоты их, тем более, зная по опыту, что земские власти не всегда одобрительно относились к интересам крестьян. Слова Петра Матвеевича и вызвали в нем подобное сомнение. "А что как этого не велено и после в самом деле меня спросят, чего я глядел?" – все мучительнее и мучительнее шевелилось в его уме.