Текст книги "Бедная Лиза (сборник)"
Автор книги: Николай Карамзин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)
Долина Гасли
Пробыв у пастухов два часа, пошел я далее, беспрестанно спускаясь с горы. Первый примечания достойный предмет, который встретился глазам моим на сем пути, был так называемый Розенлавинглетшер, самый прекраснейший из швейцарских ледников, состоящий из чистых сафирных пирамид, гордо возвышающих острые свои вершины. – Мрак древних высоких елей укрывал меня от жара солнечного; нигде не видал я следов человеческих: дичь и пустота представлялись везде глазам моим. С седых, мшистых скал упадали кипящие ручьи, и шум падения их раздавался по лесу. Но далее, спускаясь в долину, находил я прекрасные благовонные луга, каких лучше вообразить нельзя, – и, к удивлению моему, не видал на них пасущегося скота. Не можете вообразить, как приятен вид зелени после голых камней и снежных громад, утомивших мое зрение! На всяком лужке отдыхал я по нескольку минут и если не руками, то по крайней мере глазами своими ласкал каждую травку вокруг себя. – Я пришел в маленькую горную деревеньку, которой жители ведут пастушью жизнь во всей простоте ее, не зная ничего, кроме скотоводства, и питаясь одним молоком. Они делают большие сыры и через валисцев отправляют их в Италию. Сырные амбары построены из тонких бревен на высоких столбах или подпорах, для того чтобы воздух мог отовсюду проходить в них.
Жажда меня томила. Я остановился подле одной хижины, на берегу чистого ручья, и, видя молодого пастуха, у дверей сидящего, попросил у него стакана. Он не скоро понял меня, но, поняв, тотчас бросился в свой домик и вынес чашку. «Она чиста», – сказал он худым немецким языком, показывая мне дно ее; побежал к ручью, зачерпнул воды и опять вылил ее назад – посмотрел на меня и улыбнулся, – зачерпнул в другой раз и опять вылил, – взглянул на меня и засмеялся, – почерпнул в третий раз и принес мне, говоря: «Пей, добрый человек, пей нашу воду!» Я взял чашку, – и если бы не побоялся пролить воды, то, конечно бы, обнял добродушного пастуха с таким чувством, с каким обнимает брат брата: столь любезен казался он мне в эту минуту! – Для чего не родились мы в те времена, когда все люди были пастухами и братьями![116]116
Когда же?
[Закрыть] Я с радостию отказался бы от многих удобностей жизни (которыми обязаны мы просвещению дней наших), чтобы возвратиться в первобытное состояние человека. Всеми истинными удовольствиями – теми, в которых участвует сердце и которые нас подлинно счастливыми делают, – наслаждались люди и тогда, и еще более, нежели ныне, более наслаждались они любовию (ибо тогда ничто не запрещало им говорить друг другу: «Люблю тебя», и дарам природы не предпочитались дары слепого случая, не придающие человеку никакой существенной цены), – более наслаждались дружбою, более – красотами природы. Теперь жилище и одежда наша покойнее: но покойнее ли сердца? Ах, нет! Тысячи забот, тысячи беспокойств, которых не знал человек в прежнем своем состоянии, терзают ныне внутренность нашу, и всякая приятность в жизни ведет за собою тьму неприятностей. – С сими мыслями пошел я от пастуха, несколько раз оборачивался назад и приметил, что он провожает меня взорами своими, в которых написано было желание: «Поди и будь счастлив!» Бог видел, что и я от всего сердца желал ему счастия, – но он уже нашел его!
Сильный шум прервал нить моих размышлений. «Что это значит?» – спросил я у проводника моего, остановясь и слушая. – «Мы приближаемся к Рейхенбаху, – отвечал он, – славнейшему альпийскому водопаду». – Хотя путешествующий по швейцарским горам беспрестанно видит каскады, беспрестанно орошается их брызгами и наконец смотрит на них равнодушно, однако ж мне очень хотелось видеть первый из альпийских водопадов. Отдаленный шум обещал мне нечто величественное; воображение мое стремилось к причине его, но тут вдруг открылось мне другое великолепие, которое заставило меня на время забыть Рейхенбах. Ах! Для чего я не живописец! Для чего не мог я в ту же минуту изобразить на бумаге плодоносную, зеленую долину Гасли, которая в виде прекраснейшего цветущего сада представилась глазам моим между диких, каменных, небеса подпирающих гор! Плодовитые лесочки и между ними маленькие деревянные домики, составляющие местечко Мейринген, – река Ара, стремящаяся вдоль по долине, – множество ручьев, ниспадающих с крутых утесов и с серебряною пеною текущих по бархатной мураве: все сие вместе образовало нечто романическое, пленительное – нечто такое, чего я отроду не видывал. Ах, друзья мои! Не должно ли мне благодарить судьбу за все великое и прекрасное, виденное глазами моими в Швейцарии! Я благодарю ее – от всего сердца! – Наконец проводник напомнил мне Рейхенбах, и, чтобы посмотреть на него вблизи, я должен был, невзирая на свою усталость, взойти опять на высокий пригорок и спуститься с него, но только уже не по камням, а по зеленой траве, увлажненной водяною пылью, летящею от каскада. Еще шагов за пятьдесят от падения облака сей пыли меня почти совсем ослепили. Однако ж я подошел к самому кипящему водоему, или той яростию воды ископанной яме, в которую Рейхенбах падает с высоты своей с ужасным шумом, ревом, громом, срывая превеликие камни и целые дерева, им на пути встречаемые. Трудно представить себе ту ужасную быстроту, с которою волна за волною несется в неизмеримую глубину сего водоема и опять вверх подымается, будучи отвержена его вечно кипящею пучиною и распространяя вокруг себя белые облака влажного дыму! Тщетно воображение мое ищет сравнения, подобия, образа!.. Реин и Рейхенбах, великолепные явления, величественные чудеса природы! В молчании удивляться будет вам всякий, имеющий чувство; но кто может изобразить вас кистию или словами? – Я почти совсем чувств лишился, будучи оглушен гремящим громом падения, и упал на землю. Моря водяных частиц лились на меня, и притом с такими порывами вихря (производимого в воздухе силою падающей воды), что, боясь смертельной простуды, я должен был через несколько минут удалиться от сего места. Всякий, взглянув на меня, подумал бы, что я вышел из реки; ни одной сухой нитки на мне не осталось, и вода текла с меня ручьями, подобно как с какой-нибудь альпийской горы.
До Мейрингена оставалось мне не более трех верст, и дорога была уже не так трудна, как на сходе с вершины Шейдека, но сии три версты довели усталость мою до высочайшей степени, потому что жар в долинах бывает несносен. Лучи солнечные отпрыгивают от голых скал и, согревая воздух, производят духоту, весьма редко ветерком прохлаждаемую. Женщины, встречавшиеся мне, смотрели на меня с сожалением и говорили: «Как жарко, молодой путешественник!»
Местечко или деревня Мейринген состоит из маленьких деревянных домиков, рассеянных по долине в великом расстоянии один от другого; в альпийских селениях совсем нет каменного строения.
Обитатели долины Гасли живут в беспрестанном шуме, происходящем как от Рейхенбаха, так и от других каскадов. Иногда сии ручьи, будучи наполнены снежною водою, низвергаются в долину с такою яростию, что заливают домы поселян, сады и луга их. За несколько лет перед сим причинили они страшное опустошение и всю прекрасную долину покрыли песком и камнями; но жители не могли оставить милой своей родины, где предки их и они сами пользовались бесчисленными благодеяниями природы, – скоро земля была очищена и снова покрылась цветами и зеленью.
Сколь прекрасна здесь натура, столь прекрасны и люди, а особливо женщины, из которых редкая не красавица. Все они свежи, как горные розы, – и почти всякая могла бы представлять нежную Флору. Удивитесь ли вы, если я пробуду здесь несколько дней? Может быть, в целом свете нет другого Мейрингена. Но жаль, что здешние красавицы немного безобразят себя одеждою, например, подвязывают юбку под самыми плечами, и кажется, будто они в мешках зашиты. – Здесь нашел я очень хороший трактир.
В 11 часов ночи. Вечер проведен мною приятно. Я гулял по долине, в рощицах, по лугам и, возвращаясь в деревню, нашел подле одного домика множество молодых мужчин и девушек, которые между собою играли, прыгали и резвились. Тут праздновали сговор. Мне нетрудно было узнать жениха с невестою: самая прекраснейшая чета, какую только вы себе вообразить можете! Румянец беспрестанно играл на их щеках; они хотели резвиться вместе с другими, но нежная томность, видимая во всех их движениях, отличала их от прочих пастухов и пастушек. Я подошел к жениху, взял его за руку и сказал ему: «Ты счастлив, мой друг!» Невеста взглянула на меня, исвыразительною благодарностию за мое приветствие. Как нежно чувство в альпийских пастушках! Как хорошо понимают они язык сердца! Пастух с улыбкою посмотрел на свою любезную – взоры их встретились. Тут странная мысль пришла в мою голову: мне захотелось оставить будущим супругам какой-нибудь памятник, который бы в течение благополучных дней любви их мог напоминать им, что один путешественник из отдаленнейшей страны Севера был при их сговоре и брал участие в радости невинных сердец. Подумав, я вынул из кармана медаль, не золотую, а медную; но у меня не было ничего более – медаль, на которой изображена голова греческого юноши и которую подарил мне приятель мой Б*. «Возьми ее, – сказал я невесте, – в знак моего доброжелательства». Она с удивлением взглянула на медаль, на меня и на жениха своего и не знала, что делать. «Родясь в такой земле, – продолжал я, – где обыкновенно дарят невесте, прошу тебя принять от меня эту безделку, которую предлагаю тебе от доброго сердца». – «А в какой земле родились вы?» – спросил старик, сидевший на бревне. – «В России». – «В России!.. Да, я слыхал об этой земле от стариков наших. Да где бишь она?» – «Далеко, мой друг, – там, за горами, прямо к северу». – «Точно, я это помню». – Между тем жених с невестою перешептывались; последняя взяла медаль, сказала: «Спасибо!» – и отдала первому, который повертел ее в руках и опять возвратил ей. Я радовался счастливою четоюивмыслях своих читал Галлеровы стихи (из его поэмы: «Die Alpen», то есть «Альпийские горы»):
Die Liebe brennt hier frey, und scheut kein Donner-Wetter,
Man liebet für sich selbst, und nicht für seine Väter.
So bald ein junger Hirt die sanfte Glut empfunden,
Die leicht ein schmachtend Aug in muntern Geistern schürt.
So wird des Schäfers Mund von keiner Furcht gebunden;
Ein ungeheuchelt Wort bekennet, was ihn rührt;
Sie hört ihn, und, verlieht sein Brand ihr Herz zum Lohne,
So sagt sie, was sie fuhlt, und thut, wonach sie strebt,
Denn zarte Regung dient den Schönen nicht zum Hohne,
Die aus der Anmuth fliest, und durch die Tugend lebt.
……………………………………………………………
……………………………………………………………
Die Sehnsucht wird hier nicht mit eitler Pracht belästigt;
Er liebet sie, sie ihn, dies macht den Heuraths-Schluss.
Die Eh wird oft durch nichts, als beyder Treu befestigt,
Für Schwure dient ein Ja, das Siegel ist ein Kuss.
Die holde Nachtigall grüsst sie von nahen Zweigen;
Die Wollust deckt ihr Bett auf sanft geschwollnes Moos
Zum Vorhang dient ein Baum, die Einsamkeit zum Zeugen;
Die Liebe führt die Braut in ihres Hirten Schooss.
O dreymahl selig Paar! Euch muss ein Furst beneiden.[117]117
Здесь любовь пылает свободно, никакой грозы не страшася; здесь любят для себя, а не для отцов своих. Когда молодой пастух почувствует нежную страсть, которую прекрасные глаза легко воспаляют в веселом сердце, то уста его не таят ее. Пастушка внимает ему, сказывает свои чувства и следует движению своей склонности, если он достоин ее сердца; ибо сие движение, рождаемое приятностию и питаемое добродетелию, не постыдно для красавицы. Суетная пышность не тяготит страстных желаний; он любит ее, она его любит – сим заключается брак, который часто одною взаимною верностию утверждается; согласие служит вместо клятв, поцелуй – вместо печати. Любезный соловей поздравляет их с ближних ветвей; мягкая трава есть брачное ложе их, дерево – занавес, уединение – свидетель, и любовь приводит невесту в объятия молодого пастуха. Блаженная чета! Цари должны завидовать вам.
[Закрыть]
Между тем солнце село, пастухи и пастушки начали расходиться по домам. Я простился с женихом, с невестою – и если бы альпийские красавицы были не так стыдливы, то, может быть, пришло бы мне на мысль потребовать от нее… невинного поцелуя!
Деревня Трахт, на берегу Бринцского озера, в 8 часов вечера
Вот конец моего пешеходства! Ноги у меня очень болят, и лицо мое от солнечного жара покраснело и почернело; впрочем, я в духе своем бодр и весел.
Дорога от Мейрингена до Трахта идет долиною и хотя очень приятна, однако ж не могу сказать о ней ничего, примечания достойного. Здесь нашел я шумный праздник. Все поселяне собрались на лугу, пьют и поют песни. Некоторые молодые люди борются, и, когда один другого повалит, зрители кричат: «Браво!» Между тем я сижу под окном, посматриваю на веселящихся и на небо, которое начинает покрываться облаками. Хорошо, что я теперь не на горах! – Между тем трактирщица готовит мне для ужина блюдо рыбы, только что теперь в озере пойманной. Завтра поплыву на лодке в Унтерзеен, а оттуда назад, в Тун.
Где вы, мои любезные? Как проводите время? Верно, не так, как странствующий друг ваш, который на горах и в долинах о вас думает? – Будьте здоровы и благополучны.
Унтерзеен
Сейчас пришел я в здешний трактир. Почтовая лодка, в которой плыл я из Трахта, пристала к берегу в двух верстах отсюда. Сильный дождь промочил меня насквозь; однако ж, плывя по озеру, я с удовольствием смотрел на горы, которые, будучи покрыты облаками, дымились, как Этны или Везувии. Теперь, в ожидании обеда, сушусь и приготовляюсь опять к путешествию. Дождь все еще не перестал.
Тун, в 8 часов вечера
Я благополучно доплыл до Туна, несмотря на сильное волнение озера. Валы играли нашею лодкою, как шариком. Три женщины, бывшие со мною, беспрестанно кричали; одна из них упала в обморок, и мы с трудом могли привести ее в память. Что принадлежит до меня, то я нимало не боялся, а еще веселился волнами, которые разбивались о каменные берега. Наконец дождь перестал, и благодетельное солнце высушило мое платье. Приехав сюда, чувствовал я озноб; но, выпив чашек пять хорошего чаю, стал опять совершенно здоров. – Завтра в четыре часа отправлюсь в Берн, где остались мои пожитки.
Берн, 10 сентября 1789
Возвратясь с Альпийских гор, прожил я в Берне семь дней, и притом не скучно: то посещал своих знакомцев, которые обходились со мною очень дружелюбно, то прогуливался за городом – читал – писал. Третьего дня водил меня пастор Штапфер к господину Шпренгли, имеющему полное собрание швейцарских птиц, множество древних медалей и других редкостей. Сам он, по жизни своей, достоин примечания не менее своего кабинета. Домик у него прекрасный, за городом, на высоком месте, откуда видны окрестные селения и снежные горы. Ему теперь около семидесяти лет. В доме, кроме его самого, мы никого не видали; пожилая служанка отправляет должность привратника. Комнаты прибраны со вкусом, и все отменно чисто. Сей старик богат – наслаждается натурою, изобилием, спокойствием. За несколько лет пред сим он был беден и разбогател от наследства, полученного им нечаянно после одного дальнего свойственника. – Учася орнитологии в молодых своих летах, покупал он разных птиц, анатомировал их и отдавал делать из них чучелы: вот основание того полного собрания, которое ныне привлекает к нему в дом почти всех путешественников и которого не отдаст он ни за пятьдесят тысяч рублей! – Ему очень знаком наш доктор Оз*.{109}
Вчера ходил я пешком в деревню Гиндельбанк, находящуюся в двух французских милях отсюда. В тамошней церкви сооружен монумент так называемой прекрасной жене. Думаю, что вы читали или слыхали о сем памятнике, которого история достойна примечания. Господин Эрлах, знатный бернский гражданин и помещик деревни Гиндельбанк, призвал немецкого художника Наля и подрядил его сделать мраморный монумент отцу своему. Наль, занимаяся сею работою, жил у проповедника той деревни, г. Ланганса. Когда работа совершилась, пышный Эрлах вздумал прибегнуть к золоту, чтобы придать памятнику более великолепия. Наль говорил, что золото все испортит, но его не слушали, и гордый художник, сжав сердце, должен был повиноваться. В сие время умерла родами жена Лангансова, молодая прекрасная женщина, которую Наль любил сердечно за милые свойства ее. Он плакал вместе с неутешным супругом; но вдруг, подобно молнии, блеснула в голове его мысль: «Искусство мое да сохранит память ее в течение времен!» Обняв Ланганса, сказал он: «Слезы наши текут и в прахе исчезают; изящные произведения художеств живут вовеки – рука моя, повинуясь сердцу, изобразит на камне твою любезную; жители отдаленных земель захотят видеть сие изображение и в сравнении с ним будут презирать эрлахский памятник». – Сказал и сделал.
Он представил мать (прекрасная греческая фигура!), воскресающую вместе с младенцем. Камень гробный распался. Она поднимает голову; одною рукою держит сына, а другою хочет отвалить камень и между тем с великим вниманием слушает небесную музыку, пробуждающую мертвых. Сия мысль прекрасна и доказывает пиитический дух художника; работа отвечает ей. Галлер сочинил к памятнику следующую надпись (заставляя говорить воскресающую): «Се трубный глас! Он проницает в могилу. Пробудись, сын мой, и сложи с себя тленность! Спеши во сретение твоему искупителю, от которого бежит смерть и время! В вечное благо превращается все страдание». Надпись хороша, но для первого мгновения, в котором представлена воскресающая, слишком плодовита. Лучше, если бы она сказала только: «Трубный глас!.. Пробудись, сын мой! Се Спаситель!» – Некоторые думают, что художник не искусственно представил распадшийся камень, а в самом деле разломил его, вырезав прежде на нем надпись, но ревностные защитники искусства смеются над сею мыслию. Повыше Галлеровой надписи вырезан стих из св. писания: «Се аз и чадо мое, еже дал ми еси ты». Жаль только, что сей прекрасный монумент стоит очень дурно! Он скрыт под полом, и чтобы видеть его, то надобно поднять две доски. Об эрлахском пышном памятнике не скажу ни слова: художник не хотел, чтобы об нем говорили. – Нынешний гиндельбанкский проповедник не мог бы подружиться с Налем; в физиогномии его не приметил я ничего пастырского. Как он учит своих поселян, не знаю. – В Гиндельбанке есть бедный трактир, в котором я едва мог утолить свой голод; отобедав там, возвратился к вечеру в город.
Кажется, я еще не писал к вам о здешнем славном цейхгаузе. Там видите вы множество всякого оружия и всех воинских потребностей, но более внимания заслуживают латы древних бернских героев, славных храбростию и делами своими. Самые большие из них принадлежали основателю Берна, герцогу Церингенскому. Надобно, чтобы он был гигант, – и если не хотел взять приступом неба, то по крайней мере ужас был его предтечею, когда он шел против неприятелей. Не знаю, любезные друзья мои, какой хлад разливается по моим жилам при виде памятников рыцарского времени, когда люди всего более верили руке своей и – провидению; когда число побед бывало числом достоинств человека и когда в храбрости вмещалось понятие всех добродетелей. – Пистолеты Карла Смелого, герцога Бургундского, украшенные серебром и слоновою костью, показались мне также примечания достойными: я смотрел на них несколько минут и воображал руку, их некогда державшую. —
Здесь нравы не так уже строги, как в Цирихе. Женщины и мужчины сходятся вместе – обыкновенно после обеда, часа в четыре, – и первые говорят свободно, шутят и бывают душою общества. Некоторые девицы играют на клавесине, поют и восхищают слушателей. Знакомцы мои два раза водили меня в сии собрания, которые были довольно многочисленны. Но в карты здесь также не играют. С иностранцами говорят всегда по-французски, и притом гораздо лучше, нежели в других городах Швейцарии; что же принадлежит до здешнего немецкого языка, то он весьма испорчен и неприятен слуху.
Бернский аристократизм почитается самым строжайшим в Швейцарии. Некоторые фамилии присвоили себе всю власть в республике; из них составляется большой совет и сенат (из которых первый имеет законодательную, а последний – исполнительную власть); из них выбираются судьи, так называемые ландфохты, или правители в округах, на которые разделен Бернский кантон; все прочие жители не имеют участия в правлении. Число сих аристократических или господствующих фамилий беспрестанно уменьшается; они могут сообщать свои права другим фамилиям, но это редко бывает.
По вечерам обыкновенно выходил я на террасу и гулял при свете лунном под ветвями каштановых дерев, будучи углублен в приятную задумчивость. Ах, любезные друзья мои! Только на горах сердце мое не было сиротою! Там казалось мне, что я к вам ближе.
Завтра поеду в Лозанну и простился уже со всеми своими знакомыми, кроме проповедника Штапфера. Сей добрый швейцар полюбил меня и мне полюбился. Всякий день проводил я в его кабинете несколько приятных часов. Все семейство его очень мило. Он запретил мне сказывать, когда я выеду из Берна, и не хочет прощаться со мною. Чувствительный человек!
Здесь расстаюсь с немецким языком, и не без сожаления.
Простите, мои друзья! Пакет свой отнесу я на почту. Если бы вы с таким удовольствием читали мои письма, с каким я пишу их!
Лозанна
От Берна до Лозанны ехал я садом, и прекраснейшим садом. Дерева вокруг дороги гнулись под сочными, тяжелыми плодами, и златая осень являлась везде в самом блистательнейшем виде. День был воскресный; нарядные поселяне веселились в кругах и пили пенистое вино с восклицанием: «Да здравствует Швейцария!»
Проехав городок Муртен, кучер мой остановился и сказал мне: «Хотите ли видеть остатки наших неприятелей?» – «Где?» – «Здесь, на правой стороне дороги». – Я выскочил из кареты и увидел за железною решеткою огромную кучу костей человеческих.
Карл Дерзостный, герцог Бургундский, один из сильнейших европейских государей своего времени, бич человечества, ужас соседственных народов, но воин храбрый, вознамерился в 1476 году покорить жителей Гельвеции и гордость независимых смирить железным скипетром тиранства. Двинулось его воинство, разноцветные знамена возвеялись, и земля застонала под тяжестию его огнестрельных орудий. Уже полки бургундские во многочисленных рядах расположились на берегах Муртенского озера, и Карл, завистливым оком взирая на тихие долины Гельвеции, именовал их своими.
В один час[118]118
Посредством сигналов.
[Закрыть] разнесся по всей Швейцарии слух о близости врагов, и миролюбивые пастухи, оставив хижины и стада свои, вооружились мгновенно секирами и копьями, соединились и при гласе труб, при гласе любви к отечеству, громко раздавшемся в сердцах их, с высоты холмов устремились на многочисленных неприятелей, подобно шумным рекам, с гор падающим. Громы Карловы загремели; но храбрые, непобедимые швейцары сквозь дым и мрак ворвались в ряды его воинства, и громы умолкли, и ряды исчезли под сокрушительною их рукою. Сам герцог в отчаянии бросился в озеро, и сильный конь вынес его на другой берег. Один верный служитель вместе с ним спасся, но Карл, обратив взор на поле сражения и видя гибель всех своих воинов, в исступлении бешенства застрелил его из пистолета, сказав: «Тебе ли одному оставаться?» – Победители собрали кости мертвых врагов и положили их близ дороги, где лежат они и поныне.
Я затрепетал, друзья мои, при сем плачевном виде нашей тленности. Швейцары! Неужели можете вы веселиться таким печальным трофеем? Бургундцы по человечеству были вам братья. Ах! Если бы, омочив слезами сии остатки тридцати тысяч несчастных, вы с благословением предали их земле и на месте победы своей соорудили черный монумент, вырезав на нем сии слова: «Здесь швейцары сражались за свое отечество, победили, но сожалели о побежденных», – тогда бы я похвалил вас в сердце своем. Сокройте, сокройте сей памятник варварства! Гордясь именем швейцара, не забывайте благороднейшего своего имени – имени человека!
Множество надписей читал я на стенах, которыми обведен сей открытый гроб. Вы знаете одну из них, сочиненную Галлером:
Steh still, Helvetier! hier liegt das kühne Heer.
Vor welchem Lüttich fiel, und Frankreichs Thron erbebte.
Nicht unsrer Ahnen Zahl, nicht künstliches Gewehr,
Die Eintracht schlug den Freind, die ihren Arm betebte,
Kennt, Brüder, eure Macht; sie liegt in unsrer Treu.
O würde sie noch heut in jedem Leser neu![119]119
Остановись, сын Гельвеции! Здесь лежит дерзостное воинство, пред которым пал Литтих и трепетал престол Франции. Не число наших предков, не искуснейшее оружие, но согласие, оживлявшее руку их, победило врага. Познайте, братья, силу свою: она состоит в нашей верности. – Ах! Да обновится и ныне верность сия в сердцах ваших!
[Закрыть]
Сверх того, написаны тут тысячи имен и примечаний. Где не обнаруживается склонность человека к распространению бытия своего или слуха о нем? Для сего открывают новые земли; для сего путешественник пишет имя свое на гробе бургундцев. Многие в память того, что они посещают этот гроб, берут из него кости; я не хотел следовать их примеру.
Далее за Муртеном представились мне развалины Авентикума, древнего римского города, – развалины, состоящие в остатке колоннад, стен, водяных труб и проч. Где великолепие сего города, который был некогда первым в Гельвеции? Где его жители? Исчезают царства, города и народы – исчезнем и мы, любезные друзья мои!.. Где будут стоять гробы наши? – Настала ночь, взошла луна и осветила могилу тех, которые некогда ликовали при ее свете.
Лозанна
Я приехал в Лозанну ночью. Город спал, и все молчало, – кроме так называемого ночного караульщика, который, ходя по улицам, кричал: «Ударило час, граждане!» Мне хотелось остановиться в трактире «Золотого льва»; но на стук мой отвечали так: «Tout est plein, Monsieur! Tout est plein!» («Все занято, государь мой, все занято!») Я постучался в другом трактире, «A la Couronne»,[120]120
«У короны» (фр.). – Ред.
[Закрыть] но и там отвечали мне: «Tout est plein, Monsieur!» – Вообразите мое положение! Ночью на улице, в неизвестном для меня городе, без пристанища, без знакомых! Ночной караульщик сжалился надо мною и, подошедши к запертым дверям трактира, уверял сонливого отвечателя, что «Monsieur est un voyageur de qualité» (что приехавший господин не из простых путешественников); но нам тем же голосом отвечали: «Все занято; желаю доброй ночи господину путешественнику!» – «C'est impertinent ça („Это бесстыдно!“), – сказал мой заступник, – подите за мною в трактир „Оленя“, где вас, верно, примут». – Там в самом деле меня приняли и отвели мне изрядную комнату. Добродушный караульщик с улыбкою сердечного удовольствия пожелал мне приятного сна, отказался от двадцати копеек, предложенных ему от меня, – пошел и закричал: «Ударило час, любезные граждане!» Я развернул карманную книжку свою и записал: «Такого-то числа, в Лозанне, нашел доброго человека, который бескорыстно услуживает ближним».
На другой день поутру исходил я весь город и могу сказать, что он очень нехорош; лежит отчасти в яме, отчасти на косогоре, и куда ни поди, везде надобно спускаться с горы или всходить на гору. Улицы узки, нечисты и худо вымощены. Но на всяком возвышенном месте открываются живописные виды. Чистое обширное Женевское озеро, цепь Савойских гор, за ним белеющихся, и рассеянные по берегу его деревни и городки – Морж, Роль, Нион – составляют прелестную, разнообразную картину. Друзья мои! Когда судьба велит вам быть в Лозанне, то взойдите на террасу кафедральной церкви и вспомните, что несколько часов моей жизни протекло тут в удовольствии и тихой радости! Если бы теперь спросили меня: «Чем нельзя никогда насытиться?», то я отвечал бы: «Хорошими видами». Сколько я видел прекрасных мест! И при всем том смотрю на новые с самым живейшим удовольствием.
У меня было письмо к г. Леваду (натуралисту и автору разных пиес, напечатанных в сочинениях Лозаннского ученого общества). Дом и сад его мне очень полюбились; в последнем встречаются глазам латинские, французские и английские надписи, выбранные из разных поэтов. Между прочими нашел я строфу из Аддиссоновой оды, в которой поэт благодарит бога за все дары, принятые им от руки его, – за сердце, чувствительное и способное к наслаждению, и за друга, верного, любезного друга! Счастлив г. Левад, если в Аддиссоновых стихах находит он собственные свои чувства! – Сия ода напечатана в английском «Зрителе». Некогда просидел я целую летнюю ночь за переводом ее, и в самую ту минуту, когда написал последние два стиха:
И в самой вечности не можно
Воспеть всей славы твоея! —
восходящее солнце осветило меня первыми лучами своими. Это утро было одно из лучших в моей жизни!
Вместе с г. Левадом был я в «Café littéraire»,[121]121
В «Литературном кафе» (фр.). – Ред.
[Закрыть] где можно читать французские, английские и немецкие журналы. Я намерен часто посещать этот кофейный дом, пока буду в Лозанне. Теперь же, к несчастию, нельзя прогуливаться; почти с самого утра идет пресильный дождь.
Лозанна бывает всегда наполнена молодыми англичанами, которые приезжают сюда учиться по-французски и – делать разные глупости и проказы. Иногда и наши любезные соотечественники присоединяются к ним и, вместо того чтобы успевать в науках, успевают в шалостях. По крайней мере я никому бы не советовал посылать детей своих в Лозанну, где разве только одному французскому языку можно хорошо выучиться. Все прочие науки преподаются в немецких университетах гораздо лучше, нежели здесь, чему доказательством служит и то, что самые швейцары, желающие посвятить себя учености, ездят в Лейпциг, а особливо в Геттинген. Нигде способы учения не доведены до такого совершенства, как ныне в Германии; и кого Платнер, кого Гейне не заставит полюбить науки, тот, конечно, не имеет уже в себе никакой способности. – Молодые чужестранцы живут и учатся здесь в пансионах, платя за то шесть или семь луидоров в месяц, что составит на наши деньги около пятидесяти рублей.
Здесь поселился наш соотечественник, граф Григорий Кириллович Разумовский, ученый-натуралист. По любви к наукам отказался он от чинов, на которые знатный род его давал ему право, – удалился в такую землю, где натура столь великолепна и где склонность его находит для себя более пищи, – живет в тишине, трудится над умножением знаний человеческих в царствах природы и делает честь своему отечеству. Сочинения его все на французском языке. – За несколько недель перед сим уехал он в Россию, но с тем, чтобы опять возвратиться в Лозанну.
Сию минуту пришел я из кафедральной церкви. Там из черного мрамора сооружен памятник княгине Орловой, которая в цветущей молодости скончала дни свои в Лозанне, в объятиях нежного, неутешного супруга. Сказывают, что она была прекрасна – прекрасна и чувствительна!.. Я благословил память ее. – Белая мраморная урна стоит на том месте, где погребена герцогиня Курляндская, которая была предметом почтения и любви всех здешних жителей. Она любила натуру и поэзию; натура и музы Британии, вместе с музами германскими, образовали дух и сердце ее.
В пять часов поутру вышел я из Лозанны с весельем в сердце – и с Руссовою «Элоизою» в руках. Вы, конечно, угадаете цель сего путешествия. Так, друзья мои! Я хотел видеть собственными глазами те прекрасные места, в которых бессмертный Руссо поселил своих романтических любовников. Дорога от Лозанны идет между виноградных садов, обведенных высокою каменною стеною, которая на обеих сторонах была границею моего зрения. Но где только стена перерывается, там видны с левой стороны разнообразные уступы и возвышения горы Юры, на которых представляются глазам или прекраснейшие виноградные сады, или маленькие домики, или башни с развалинами древних замков; а на правой – зеленые луга, обсаженные плодовитыми деревьями, и гладкое Женевское озеро с грозными скалами Савойского берега. – В девять часов был я уже в Веве (до которого от Лозанны четыре французских мили) и, остановясь под тенью каштановых дерев гульбища, смотрел на каменные утесы Мельери, с которых отчаянный Сен-Прё хотел низвергнуться в озеро и откуда писал он к Юлии следующие строки: