Текст книги "Абель — Фишер"
Автор книги: Николай Долгополов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Я знаю, что папу послали в партизанский отряд в Белоруссию, а врачом у них был один из братьев – знаменитых бегунов Знаменских. У папы был фурункул, и отцу очень нравилось рассказывать, что вскрывал его хирург и спортсмен Знаменский. Хотя спортом отец абсолютно не интересовался. Но на велосипеде, на роликах ездил. А вот на лыжах – не умел.
После войны узнала: отец участвовал в операции «Березино», даже получил за нее награду, по-моему, орден. Но все тихо, без всяких литавр.
Отец уезжал довольно часто и надолго. А на сколько, я тогда не подсчитывала и сейчас мне трудно сориентироваться, хотя жили мы, конечно, вместе. И после войны он мало о своих военных делах рассказывал.
Что у меня еще из военных воспоминаний? Вот как-то врезалось: у папы было двое учеников – два брата-немца. И он с ними занимался, готовил. Единственный раз они у нас появились – красавцы светловолосые, лет по двадцать или еще меньше. Пришли почему-то за швейной машинкой – что уж они с ней делали? Я потом нарушила негласный семейный запрет, спросила отца, как у них, у этих антифашистов, сложилось. Он расстроился, потому что сложилось очень даже плохо. Оба погибли, когда их сбрасывали в Югославию.
Еще один случай связан с боевым оружием. Я после возвращения из эвакуации увидела в первый и в последний раз у отца пистолет. Могу и ошибиться, но, кажется, «ТТ». И отец куда-то ночью торопился, и пистолет оставил дома. Показывал мне, как его собирать-разбирать. И очень гордился, что у него это быстро и ловко получается. Но мама этот оставленный пистолет моментально у меня отобрала. А так, я и не знаю, стрелял ли отец когда-нибудь из боевого оружия, нет ли. Разговора никогда не заходило.
Вся его настоящая жизнь была в работе, шла вне дома. И о ней – молчание.
Я вам скажу, что даже 9 мая 1945 года мы особенно не отпраздновали. Папы, как почти всегда, не было дома – очередная командировка. Где он, что он – мы не знали. И садиться без него за стол, поднимать бокалы не хотелось.
Из войны еще такой эпизод. Поскольку со светом случались всякие неполадки, и спички тоже превратились в крупный дефицит, а в доме к тому же все курящие, принес отец зажигалку. Я в то время еще не курила, но бабушка, мама, сам отец… Зажигалка была предметом его гордости, у нее была платиновая спираль. История этой зажигалки оказалась довольно интересной. Пришел кто-то из сотрудников и сказал: «Ой, Вилли, какая у тебя хорошая зажигалка. Ты должен такую же сделать нашему начальнику». На что папа возразил: «С какой стати? Начальник наш сам умеет все это делать. У него и возможностей достать необходимые детали гораздо больше, чем у меня». На следующий день приходит папа на работу – зажигалки нет. Он быстро сообразил, в чем дело. Пошел к начальнику, а она там на столе. Отец сразу: «А, привет, к тебе попала по ошибке моя зажигалка». Забрал ее и ушел. И потом принес домой.
Вообще, начальство – особая категория. Если уж совсем честно, то папа не любил начальства. Старался с ним не связываться. Почему и отчего – не знаю. Не любил. Фамилия Коротков [4]4
Александр Михайлович Коротков (1909–1961) – в разные периоды с 1946 по 1957 год руководил нелегальной разведкой, в то время неоднократно реорганизовывавшейся.
[Закрыть], конечно, у нас дома звучала, но сказать, что у отца были какие-то отношения с Коротковым вне службы – нет. Сахаровский [5]5
Александр Михайлович Сахаровский (1909–1983) – начальник внешней разведки в 1956–1971 годах.
[Закрыть]звучал еще реже. А вот фамилия Фитина [6]6
Павел Михайлович Фитин (1907–1971) – начальник внешней разведки в 1939–1946 годах.
[Закрыть]произносилась – но в военное время. До войны главным там был Шпигельглас [7]7
Сергей Михайлович Шпигельглас (1897–1941) – и.о. начальника внешней разведки в начале 1938 года.
[Закрыть]. Но кроме фамилий – ничего…
Коммерсант он был неважнецкий…
Пробивные и коммерческие способности у папы были на нуле, я бы сказала, даже хуже. Это у нас такая фамильная особенность.
А иногда требовалось проявить умение, очень даже было нужно. В начале августа 1947-го украли у нас продуктовые карточки. Поехала домработница их отоваривать, вернулась вся в горьких слезах, плачет – заливается, что украли. Как проверишь? Осталось хлебных карточек на одну декаду. Но зато в Челюскинской был урожай яблок – солнечных, спелых, летних августовских. Какое-то время мы ели яблоки утром, днем и вечером. И еще пол-литра молока в день: молочницы косили у нас на участке траву, а за это приносили молочко. Но, как вы понимаете, яблоками с молоком можно питаться день. Можно – два. На третий уже не захотите. И мои родители решили поехать на Клязьму, на рынок: продать яблок и купить что-то более серьезное.
Папа набрал самых красивых яблок, в те времена они продавались исключительно поштучно, на вес. У нас был кожаный чемоданчик, размерами больше, чем кейс. Уложили они аккуратно в него яблоки и поехали. Вернулись расстроенные и озадаченные. Потому что не успели открыть чемоданчик, как налетела на них толпа народа, образовалась очередь. Кто-то им заплатил, кто-то – нет. Короче, денег у них почти не оказалось. Вот вам и все коммерческие способности.
Или еще о том же. В 1945-м в конце лета отец поехал в командировку в Винницу. И пропал. Вернулся как раз в мой день рождения – 8 октября. У нас, как всегда, на мой день рождения пришел дядя Рудольф, а так особых гостей не было. Папа приехал злой как черт, он кипел, на нем можно было зажарить мамонта. Поссорился с таможней на аэродроме. Оказывается, когда приехал в Винницу, увидел хороший лук. Готовить папа любил и решил купить. Купил. Выяснилось, что в Виннице ему делать нечего, надо ехать в Румынию. Приехал, когда там еще ходили наши деньги, чему отец очень обрадовался. Понадобилось ему мыло, и он страшно удивился, когда ему в магазине за трояк или пятерку дали коробку с двенадцатью кусками туалетного мыла. Возникли грандиозные планы сходить на барахолку, купить железяк-радиодеталей, потому что у нас они – дефицит. Иных коммерческих планов в голове не возникло. И тут он на несколько дней слег – то ли простудился, то ли заразился. Пока болел, советские деньги прикрыли, и покупать надо было все на румынские леи. На леи ему никто рублей не менял. Пошел на черный рынок – но и там неудача, все от него шарахались. А тут уже пора возвращаться обратно. И на аэродроме в Румынии он за рубли купил у какого-то мальчишки шоколадные конфеты домашнего приготовления. С этим и приехал из зарубежной командировки. А еще во Внукове с него содрали пошлину за лук. Доказывал, что купил его в Виннице, но заплатить все равно заставили.
Дядя Рудольф над ним от всей души потешался. Он, конечно, был к жизни более приспособленный, чем отец. Когда спустя какое-то время поехал туда же, понавез своей жене тете Асе массу подарков, а нам с мамой по паре чулок – по тем временам роскошь.
Как-то принесли мне «достоверную новость»: у твоего папы в Центральном парке в Нью-Йорке закопано 20 миллионов долларов. У отца, сам мне рассказывал, были накопления. Но часть конфисковали американцы, и даже когда после возвращения на Службе предложили за них побороться, он отказался. А все остальное, хотя и из Центра на это тоже как-то через ГДР переводили, ушло на судебные издержки. Потому что в США всё, даже служебные материалы папиного процесса, печаталось на его деньги. Не осталось ничего от личных сбережений. Он не был бизнесменом, как Конон Молодый, который в Англии даже от денег из Москвы отказался, так наладил свои торговые автоматы. Есть у человека талант, а у папы – нет. Сначала что-то в Нью-Йорке пытался, но ничего кроме неприятностей. Он понял и больше не лез. Не любил бизнес, и не умел, не его это было амплуа. Деньги копить мог только самым примитивным способом – не тратить. Особенно после того, как где-то году на третьем-четвертом тамошней нелегальной жизни остался на полной мели. Он же на государственную службу не ходил, зарплату ему они не платили, и вдруг – со связью перебои. (Об этом подробнее в главе о связнике Фишера – полковнике Ю. С. Соколове. – Н. Д.) Вот и решил копить – это после того, как полгода насиделся без денег. Если опять что-нибудь случится, то хоть не голодать. А то говорил нам с мамой, что наступали дни, когда денег хватало на покупку в дешевом супермаркете хлеба и джема – не больше 200 граммов. Но появлялись деньги, и он покупал себе хорошую вырезку, любил маринованные овощи, хотя для скорости предпочитал готовить из полуфабрикатов.
Но я должна сказать честно, что папина Служба его в денежном вопросе не оставляла. Может, видела тут некоторую его даже не бескорыстность, а беспомощность? Выделили после возвращения из США 25 тысяч рублей в виде компенсации. Пошли у нас в семье разговоры, как получше использовать. Я говорю прямо: никогда ни до, ни после денег таких в семье не было. Новая квартира на проспекте Мира ему не понравилась. Получили мы ее, когда он находился там: сами въехали, сами, как смогли, оборудовали. И остался папа без своего уголка, где в старом жилище копался в радиодеталях и прочих железяках. Хотели было перегородить, но вы же видите, что в этих двадцати семи метрах выгородишь.
Возникла идея купить машину, которой у нас в жизни не было, чтобы ездить на дачу. В случае чего можно и продать. Вклад денег в те годы хороший.
А папа настоял: переоборудуем дачу. Несколько раз повторял: «Зачем мне с этой вашей машиной еще одна лишняя головная боль». И мы все согласились. Ведь мы же по натуре – люди дачные. Наняли рабочих, они долго корпели над надстройкой. И получилась она практичной, нужной, была для отца как убежище, где он проводил много времени.
…Зато повар – отличный
У нас дома праздники отмечали особо. Отец знал, что ему предстоит быть здесь главным не только за столом. В самый нужный и решающий момент он появлялся и на кухне. Но до этого мы с мамой обеспечивали ему фронт работ. Вряд ли папа, вечно занятой, даже догадывался, каких усилий стоила закупка продуктов.
Ведь после войны с этим было худо. Только по карточкам или в коммерческом магазине. Цены там – ужасные. Не по нашим зарплатам. Приходилось набирать заказы. Вязали всё, что нам заказывали, – и платья, и жакеты… А потом занимали очередь в коммерческий. Отстаивали и покупали сахар, масло и мясо. Обязательно брали баранью ногу или телячью.
Жарить ее в духовке доверялось папе. И он, и мы считали это его святой обязанностью. А так он появлялся на кухне только тогда, когда требовалось что-то прокрутить или взбить.
С мясом отец любил поэкспериментировать. Всегда пробовал что-то новое, необычное. Я помогала ему с рецептами.
А в обычные дни мы собирались в Москве за столом только вечерами. Обед был общий, за стол садились все вместе. И если блюда запаздывали, то папа успевал еще и решить пару кроссвордов из «Огонька».
Когда он был там, еще до тюрьмы, мы с мамой волновались за его желудок. Но в отпуске папа нас успокоил. Оказывается, покупал полуфабрикаты и быстро сам готовил. С чем с чем, а с продуктами у него в командировке проблем не возникало.
Но сразу после возвращения случился казус. Возвращаюсь с работы, а дома – настоящий чад. Мама от всех переживаний приболела, и за готовку взялся папа. Но за годы отсутствия от наших реалий отвык. Съездил на рынок, купил вырезку и жарил в духовке. А она у нас не такой конструкции, как в Нью-Йорке, где он у себя на кухоньке хозяйничал. И вместо мяса – угли. Дым рассеялся, и отец со свойственной ему дотошностью на следующий день во всем разобрался. С его точки зрения, нашенская модель была для приготовления мяса непригодной. Однако со временем приспособился, и вскоре мясные блюда снова появлялись на столе в основном в его поварском исполнении.
У нас была даже книга семейных рецептов. Вела ее в основном я, но и отец туда заглядывал. Некоторые рецепты, по понятной причине, на английском языке. И в фунтах, унциях и иных непривычных для многих, но не для нас с папой, мерах.
Перед приходом гостей он утверждал предложенное мною и мамой меню. Все работали, и по заведенному порядку блюда готовились накануне праздника, обычно поздно вечером, случалось, и глубокой ночью. Если торжество, а так в последние года чаще всего и бывало, устраивали на даче, отец терпеливо сидел у себя наверху. Мы заканчивали, звали, он спускался и снимал пробу. На полном серьезе, приходилось иногда что-то добавлять, подсыпать.
А уже прямо перед приходом гостей папа сам жарил картошку. Резал всегда острейшим ножом и быстро-быстро. Но сначала в сковородку наливалось подсолнечное и только подсолнечное масло, сковородка разогревалась. Туда бросались толстые брусочки картошки толщиной в палец. Закрывалось все это крышкой, и папа содержимое встряхивал, будто сбивал коктейль. И под крышкой из этого получалась его поджаристая, но не сухая картошечка.
К приему гостей относились с почтительным уважением. Дом наш был хлебосольным. И отец любил принимать гостей. И все же выходило почему-то всегда так, что приезжали только люди с его работы. Смотришь, народу много, и прямо одни чекисты.
Давайте без сантиментов
Мы не чувствовали в 1948-м, что отец готовится к отъезду. У нас в доме никогда не было разговоров на эту тему. Он у нас так часто уезжал, правда относительно ненадолго, что еще одна командировка, пусть и длительная, была частью его работы. Никогда, ни в каких ситуациях бесед на эту тему не велось. Даже когда предстояла разлука на годы.
Правда, позже я поняла, что не случайно он все чаще стал наезжать в Прибалтику. (В США нелегал приехал по паспорту литовца Кайотиса. – Н. Д.) Но это уже когда я поняла, что он в Америке. И почему-то не припомню, когда я об этом узнала.
Быть может, мама догадывалась. Возможно, они вели между собой какие-то разговоры, но какие именно, не знаю. Я их не слышала.
Однажды отец сказал нам просто и даже буднично, как само собой разумеющееся, чтобы не было охов и ахов: уезжаю в командировку. И все. Хотя никаких сетований быть и так не должно было.
Даже не предупредил, что на годы, а вышло – на 14 лет. Уехал, и потом шла только очень редкая переписка. Тоже своеобразная, но вполне нам с мамой понятная. Сначала даже не звонили – у нас и телефона не было. Потом поставили и стали звонить с папиной службы: завтра придут. Когда разрешали, писали папе письма. Короткие, как рекомендовали. И человек всегда приходил. Сейчас я затрудняюсь сказать, насколько часто эти люди появлялись – периодически. Мы с ними разговоров не вели. Да и менялись они с ходом лет. Кто год, кто больше. Я подсчетов не вела. Но посланец обязательно объявлялся, по-моему, раз в месяц. Приносил папину зарплату и, что важнее, письма от отца. Мы отдавали им свои. Но вот здесь, в его письмах, регулярности не было. И фотографий оттуда он никогда не присылал.
Мы читали, но без всяких сантиментов – у нас не сентиментальная семья, не принято в доме разводить слюни. Изредка заходили сослуживцы. Бывали три мамины давние подруги. Очень часто – дядя Рудольф Абель.
Сложно было. И на работу надо устраиваться – с моей фамилией и с непонятным местом нахождения отца. Но помог бывший сослуживец отца Маклярский. (Даже все знающая Эвелина тут ошибается или сознательно темнит: Маклярский не был «бывшим». Опытный чекист, он «работал по интеллигенции». Судя по отзывам, был человеком не только понимающим, но и доброжелательным, искренним. Так что попала Эвелина Вильямовна в надежные руки. Помогла в ее трудоустройстве отцовская Служба. – Н. Д.)
Отец уехал в 1948-м, в отпуске за все эти годы был только раз – в 1955-м. Скучали? Да, скучали.
За неделю или, может, за две до отпуска нам сказали, что приезжает. Самолет опоздал по случаю плохой погоды. Но все-таки мы его встретили во Внукове. Рейс был почему-то из Вены. Понятия не имею, как он туда приехал, под какой фамилией. Нам разрешили его встретить уже в общем зале, где все.
На служебную машину – она тоже опаздывала – и сразу домой. Пока ждали, отец с мамой закурили. И я – тоже. Тут папа недовольно буркнул маме: «Вся в тебя». Я даже удивилась, ведь уже взрослая, иняз свой закончила, работала.
Но как радовалась – семь лет без папы! Только вида не подавала. Нельзя было, не принято. И не сказала бы, что выглядел он тогда плохо. Только усталый очень.
Дома потом встретился с товарищами. Сначала несколько человек, затем осталось лишь двое. Какой-то сотрудник, фамилии которого я не то что не помню – просто не знала. (Как выяснилось – давний друг, еще с 1938-го Павел Георгиевич Громушкин [8]8
П. Г. Громушкин (1913–2008) – сотрудник внешней разведки, художник.
[Закрыть]. – Н. Д.) И дядя Рудольф Абель.
Бурных чувств никто не проявлял. Все – обыкновенно. Папа был человеком очень сдержанным, и мы тоже старались. Единственное, когда становился вспыльчивым, когда возмущался, то делал это исключительно бурно. А все остальное – нет.
Привез нам всем подарки. Часы – маме, мне и Андрюше, сыну моей двоюродной сестры Лиды. Часы отличные, швейцарские, где-то они у меня на даче до сих пор ходят-бродят.
И никаких рассказов, особых тем. Полный молчок о работе. Да мы и не ждали. Даже не помню, на каком языке мы с ним говорили – кажется, сразу на русском. И особого акцента – говорят, он у нелегалов, на годы от дома оторванных, появляется – я не заметила. По-моему, по-русски отец говорил с удовольствием. Схватился за газеты, поначалу читал все подряд. Но через несколько месяцев как-то пресытился, остыл.
А вот к концу отпуска папа, сидя в шезлонге на даче, вдруг разговорился. Очень переживал: просил отозвать одного сотрудника, который был серьезно болен, и второго – связного Вика, который пил горькую и, в конце концов, его предал.
Он приехал в конце июля или, постойте, в начале августа. И мы в основном жили на даче. Добирался он на работу и возвращался в Челюскинскую электричкой. Что-то не припомню, чтобы присылали за ним служебную машину.
Успели съездить в любимые его места – в Осташков, в Кувшиново. Какое-то время оставались в Москве, видимо, готовился к отъезду.
Потом уехали в Ленинград недели на две. Отец привез фотоаппарат «Лейка» и учил меня в Питере им пользоваться. Много мы там снимали. Есть питерская фотография: моя двоюродная сестра из Ленинграда – дочка маминого брата, мама и папа сидят на берегу Невы спиной к воде. Это я снимала, той самой «Лейкой». И еще одно известное фото, которое во многих книгах. На даче, в шезлонгах. Там папа, дядя Рудольф, дядя Вилли Мартенс. И мама, жены Мартенса и дяди Рудольфа – тетя Ася. Это тоже я снимала. А вы наверняка и не знали. Теперь вот и авторство установлено, а для вас еще важнее, что и персонажи.
Отец, по понятным причинам, общался с кругом людей довольно узким. Приходили дядя Рудольф и дядя Вилли Мартенс. Да и больше друзей у нас особенно не было. Слишком широкий круг при его профессии не поощрялся. Только свои. Но нам хватало, да тогда я, да и никто об этом не думали.
Мы и по театрам не ходили. Театралов у нас в семье не было, все любили сидеть дома. Поэтому никаких проблем с премьерами, с походами по ресторанам и прочими развлечениями не возникало. Мама, я вам говорила, раньше трудилась в оркестре арфисткой. Совсем тяжелое занятие, которое не располагает к тому, чтобы потом возникало желание шататься еще и по премьерам и всяким таким вещам.
Но вот в Питер поездом съездили хорошо. В купе были втроем. Думаю, это в папиной Службе его на всякий случай поберегли, выкупили и четвертую полку: отец, мама и я. В Ленинграде обошлись без гостиниц: жили у маминых родственников.
Отец был такой человек, что проявлений специального внимания не терпел. Предполагаю, отказался и от опеки ленинградских коллег. Никто нас никуда не возил, по ресторанам не таскал и ничего нам не показывал. Всё сами. Ходили несколько раз в Эрмитаж: только в картинную галерею. Смотрели Рембрандта, в основном самые любимые картины папы. Ну и маминых драгоценных итальянцев тоже посмотрели.
Никаких новых знакомств. Не нужны они были, нельзя, да и ни к чему. Ну, встречались с маминым другом детства. Он – художник, преподавал в Академии художеств. И с ним папа очень дружил, у них была масса разговоров на живописные темы. А на политические он в ту пору совсем не говорил.
После Ленинграда папа сказал, что настает время отъезда. Я даже немного растерялась. Спросила – когда, оказалось – уже на следующий день. Сообщил вот так накануне, может, чтобы не было ненавидимых им соплей. Шел, если не ошибаюсь, декабрь 1955-го. Четыре с лишним месяца дома, с нами. Мы были научены так, что и это – счастье. Провожать его нас не пригласили. Провожать – это не встречать. (Провожать поехал все тот же Павел Громушкин. – Н. Д.)
Вскоре после его отъезда, в 1956-м, я вышла замуж. В 1957-м ждали, что отец должен скоро вернуться. Но прошло немного времени – и трагическая весть об аресте.
Обмен
– Эвелина Вильямовна, а как вы узнали об обмене, и каким образом он происходил? Об этом множество раз рассказывалось, но хотелось бы понять, что в те дни испытывали вы с мамой? Да и версии об обмене гуляют самые разные. Давайте начнем с того, как вам сказали: надо ехать в Берлин.
– Позвонили мне на работу и сообщили, чтобы я срочно возвращалась домой: в Берлин вы с мамой выезжаете завтра. На работе в ЦАГИ мой начальник успокоил, чтобы я не волновалась и оставила ему заявление об отпуске за свой счет, а он все сделает, и я могу идти домой. Моментально мне все подписал. Надо сказать, он был человеком не только приятным, но и понимающим. И тут тоже быстро сообразил, что тут нечто такое будет происходить…
Мы поехали, и сразу началась масса всяких приключений. В Бресте выяснилось, что в Штутгарте оспа, а у нас нет прививок. В Бресте на вокзале нас заставили привиться – маму, меня и папиного начальника, куратора Владимира Дмитриевича Капранова, который нас сопровождал. У меня, как всегда, оспа не привилась, а у Владимира Дмитриевича даже очень хорошо, и он потом основательно чесался.
Приехали мы в Берлин. Возили по городу, и я почему-то обязана была запоминать, как, откуда и куда проехать: вдруг мне бы пришлось с кем-то из американцев встречаться одной.
Я с трудом, однако твердо запомнила, где живет наш адвокат. Оказалось, это тот самый Фогель, которому мы с мамой писали. Правда, выяснилось, что он не говорит по-английски, и как в случае чего общаться с ним, я понятия не имела.
Была масса всякой суеты. Нас готовили: через несколько дней должен был заявиться из США Донован – папин адвокат. Приехал он в советское посольство перепуганный до смерти. Очень переживал, боялся, что с ним что-нибудь произойдет. Я так и не поняла, за что он переживал, а спросить не решилась. Не к месту пришлись бы мои расспросы. Но объяснили мне: боится.
– На английском с ним говорили?
– А на каком же еще?
– И напрямую, без переводчика?
– Да. Я сказала Доновану, что я – дочь полковника Абеля, мама – что жена. Но он не поверил, решил, что я сотрудница КГБ, а мама – актриса, нанятая для исполнения роли.
– А какую роль играл Юрий Иванович Дроздов?
– Он изображал моего кузена Юргена Дривса. Но это вы его спросите.
– Существует знаменитое фото – вы, мама, ваш «кузен» Дроздов на пороге советского посольства.
– На этом фото, между прочим, и Донован. И он сразу сказал, что может доставить папу в Берлин – уж не помню, через сутки или через двое, как только договорятся об условиях обмена. А наши думали, будто Донован приехал в Берлин зондировать почву. И, насколько я понимаю, были абсолютно не готовы к разговорам об обмене, полагали, все работают по тем же нашим методам. Оказалось, что не все.
Всех провели к послу. Там и начались переговоры. Потом мы встречались с немецким адвокатом Фогелем, который представлял там наши интересы.
– И какое впечатление на вас произвел Донован?
– Сказать, что я была как-то потрясена его личностью – не могу. Я с ним почти не разговаривала. Он был толстый, красный. Лицо – цвета свеклы. Наверняка с давлением, да и со здоровьем не в порядке. И напряжение огромное. Я задавала ему вопросы, которые мне было поручено задать. Спросила, зачем он приехал, и он ответил, что вести переговоры об обмене. Других вопросов у меня в запасе не было, о чем дальше с ним разговаривать, я не знала и пыталась, как это принято у англичан, поговорить о погоде.
– Он поддержал погодную тему?
– Как вежливый человек.
– И был он интеллигентен?
– Ну, в общем, более или менее – да.
– Настроен доброжелательно? Это же всегда чувствуется.
– Чувствовалось, что он не в своей тарелке, поэтому чувствовать ничего другого я не могла. Да и я была не в своей тарелке.
– А как все это переживала ваша мама?
– Точно так же. Мама была на встрече один раз – в посольстве. А потому у адвоката Фогеля не присутствовала.
– Эвелина Вильямовна, а не припомните Юрия Ивановича Дроздова – то бишь вашего кузена? Значит, и общаться с вами он должен был при Доноване по-семейному.
– На Западе по-семейному – совсем не то, что в России. Там это не обозначает, что нужно все время обниматься, лобызаться, хлопать друг друга по плечу и повторять – ах ты моя лапочка или нечто в таком духе. Там это не принято.
– Юрий Дроздов, он же кузен Дривс, – по легенде немец. Дроздов знал немецкий в совершенстве, вы – говорили по-английски. А на каком языке вы с кузеном общались при Доноване?
– При Доноване – ни на каком.
– Тогда с какого бока возник кузен?
– Вы спросите Дроздова. Но мы с ним в присутствии Донована не разговаривали. Поймите, у нас не было разговоров на троих. Мы не сидели за столом…
– Но не стоя же шли переговоры в посольстве? Тема серьезнейшая: далеко не каждый день СССР и США меняют своих разведчиков.
– Мы сидели в посольстве в какой-то прихожей. Была небольшая комната. Набились непонятные люди – довольно много народу, сотрудников посольства. И на нас с мамой обращалось мало внимания.
– А что обсуждалось у адвоката Фогеля? Ведь, по идее, он обязан был вас инструктировать, наставлять, да и вы тоже должны были что-то спрашивать.
– Фогель по-английски не говорил, Дривсу Юргену, по-моему, тоже было здесь сложновато. Я тоже вроде как немка. Насколько американец Донован знал или не знал немецкий язык – нам было неизвестно. Значит, задача заключалась в том, чтобы Дривс переводил мне с немецкого на английский, а я переводила с английского нашему адвокату Фогелю и этому Доновану. Деталей переговоров я не помню, потому что все это было безумно сложно.
– Представляю.
– Вряд ли. Ведь мне нужно было еще понять, что говорит Фогель, потому что я не была уверена в том, что Дривсу в этой сумятице удастся в подробностях перевести мне слова адвоката на английский.
– Какой наворот!
– Конечно, ведь русский исключался.
– Хорошо, но прошли тяжелый день и вечер, а дальше?
– Дальше начались ожидания решения из Москвы. С самого начала наши неправильно поняли, и когда я намекнула, что поняли неправильно, на это внимания не обратили.
– Что неправильно поняли?
– На сколько человек меняют папу. Потом выяснилось, что американцы хотят менять не на двоих, а на троих. Не только на Пауэрса и содержавшегося в тюрьме в ГДР американского шпиона Прайора – тот получил восемь лет. А еще и на третьего – в Киеве сидел какой-то их студент, тоже попался на шпионаже. Ну, тут и началась суета. Уже вроде и день обмена назначен, но у нас со стороны Москвы – неправильное решение: на двоих, а не на троих. А перерешать – нужно беспокоить Хрущева, а Хрущев отдыхает, и все боятся к нему обращаться, когда он на отдыхе. В конце концов позвонили Хрущеву, он дал добро. И все обошлось. Воспоминания у меня обо всем этом…
– Тяжелые? Неприятные?
– Не то что тяжелые… Меня многое тогда раздражало. Хотели, как лучше, получилось – как всегда.
– Не были готовы к жестким требованиям – троих за одного?
– Не в этом суть. Дело в том, что с самого начала они не были готовы. Еще в Москве решили, что Донован уполномочен лишь вести переговоры. Но выяснилось: ему доверено и принимать решения, так что обмен – через два дня. Вот тут и оказалось, наши – не готовы. Потому что мы – не собирались. А собирались мы делать так, как у нас принято – полгода чесать в затылке. Потом еще полгода размышлять. Потом лет пять – зондировать почву. Как вообще всегда у нас делалось. Зато потом быстро и раз-раз, а сделать надо было – позавчера. Значит, тяп-ляп и как получится. Поразительно просто! Однако больше всего меня поражает: никакого опыта не приобретается.
– Но все-таки кто-то позвонил Хрущеву, решился. Не знаете – кто?
– Кто-то решился. Подробностей не знаю. Думаю, их не знает сегодня никто.
– Давайте вернемся чуть назад. Вы поговорили с Фогелем и Донованом. Что-то решилось. Вы передали, что хотят менять на троих. Хрущеву позвонили. А дальше? Вы жили в гостинице?
– Мы жили в Карлсхорсте. Понимаете, нам никто ничего не докладывал. Но мы чувствовали, что-то там идет, движется.
Потом нам стало известно, что на завтра назначен обмен. Но нас туда не взяли, а повезли по магазинам. Хотя мы с мамой совсем не большие любительницы. Да и до магазинов ли нам? И приехали мы с большим запозданием. А там все бегают по переулку в панике. Мы с мамой получили большое удовольствие. Вышла маленькая такая месть. Машина наша остановилась, мы вышли – и встретились с папой.
– Долго еще оставались в Берлине?
– Уехали на следующий день поездом. Вместе с кем-то из его Службы быстро купили папе какую-то относительно приличную одежду. Не ехать же в Москву в тюремной.
– А что было в дороге?
– Ехали мы и ехали. Он был рад, что наконец дома.
– Были с отцом какие-то откровенные разговоры?
– Что вы называете откровенными разговорами?
– Ну хорошо, как вы нашли отца? Здорово исхудавшим?
– Похудевший был, да. Но он сказал, что это невкусно кормили.
– Рассказывают, американцы так боялись, что он и из тюрьмы, из плена что-нибудь привезет, добудет – даже костюм на нем весь изрезали.
– Это абсолютная ерунда. Когда он приехал с обмена, на нем был костюм новый и пальто новое. Но, как бы это вам объяснить, одежда та, что выдают при освобождении заключенного, даже не какая-то тюремная, а казарменная что ли, дешевая. И коричневого цвета. А отец ненавидел коричневый цвет.
Абель и Кренкель
В одной из книг известного полярника Героя Советского Союза Эрнста Кренкеля приводится вполне достоверный эпизод. Случайно столкнувшись в 60-е годы со старым товарищем еще по Красной армии чекистом Абелем около здания на Лубянке, Кренкель спрашивает моего папу: «А ты кем здесь работаешь?» И получает в ответ: «Музейным экспонатом». Конечно, Кренкель, служивший с отцом в радиобатальоне, знал его настоящую фамилию. Он бы с удовольствием написал, что жил в казарме с Вилли Фишером и были они друзьями. Но нельзя было. И Кренкель, необычайно понятливый и очень умный, пишет в своих воспоминаниях «Абель». Может, отсюда и пошло какое-то непонимание: еще во время военной службы в 1925-м Вильям Фишер взял имя Рудольфа Абеля? Даже профессионалы меня об этом спрашивают, да так часто, что устала и разубеждать… Встретившись спустя много лет, Кренкель и папа снова стали дружить. Он приезжал к нам, мы были у них на даче. У меня от Кренкеля осталось великолепное впечатление, как от человека интеллигентного, независимого.