355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Львов » Лубянская справка » Текст книги (страница 2)
Лубянская справка
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:32

Текст книги "Лубянская справка"


Автор книги: Николай Львов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

"Да провались ты со своей девицей из Горького, – думал печальный И.О. со всеми своими прыщами, индусами, кругами и финишными прямыми!" И все же И.О. чувствовал, как он снова становится спокойным, нормальным, и такая волна блаженства вдруг заполонила всю его душу, что он нервно и радостно засмеялся, а на глазах его выступили слезы. Наглый, добрый, милый, мудрый, бедный Мишаня! Перед отъездом И.О из Москвы с Мишаней случилась большая неприятность – после семи счастливых и беспечных лет, когда ему нечего было бояться и не о чем беспокоиться, после целых семи лет, когда он считался шизофреником и был на учете в психдиспансере, какой-то новый синклит врачей, несмотря на все его ухищрения, признал его нормальным и снял с учета, лишив тем самым Мишаню привилегий, которыми у нас пользуются сумасшедшие – он, например, мог спокойно жениться и оформлять развод всего лишь за один день, ему нечего было бояться КГБ и, тем более, милиции, потому что ни тем, ни другим не хотелось связываться с психом; и, самое главное, добывание денег тоже упрощалось – то ли из опасения, что он вдруг на пол упадет и изо рта пену пустит, то ли, возможно, по давней российской традиции жалеть юродивых да блаженных. А денежки добывать Мишаня умел.

Появился он в Москве вдруг, неизвестно откуда (хотя всегда жил в Москве и никогда из нее не выезжал), и о нем сразу заговорили, более того, всем вдруг очень захотелось на него взглянуть. Вся Москва и особенно литераторы и композиторы, все московские русофилы, – их как раз к тому времени наплодилось, пошла мода на полотенца, иконы, прялки и т.д., – вдруг узнали, что в столице объявился единственный и последний хранитель мелодий и слов старинных русских похоронных и могильных обрядов и плачей, и к Мишане потянулись целые делегации из союзов композиторов и писателей, стали приглашать его на встречи, которые очень хорошо оплачивались. Но надо признаться, что Мишаня, превосходно исполнявший эти плачи (причем каждый из них имел свой собственный музыкальный рисунок), в экстатическом реве выводивший сложнейшие и тончайшие музыкальные кружева, не обладал музыкальным слухом и в жизни не мог правильно пропеть "Союз нерушимый" или "В лесу родилась елочка". Секрет был прост. Мишаня все свои сознательные годы (а совсем ясно понимать он начал лет в пятнадцать) каждый день часами рылся в запасниках и хранилищах московских библиотек, в пожарных и полицейских архивах, и, как он сам выражался, наибольшее наслаждение доставляла ему "дефлорация томов", – ну что может быть прекраснее тоненькой, изящной книжечки двухсотлетней давности, последнего и единственного, может быть, экземпляра, нетронутой, неразрезанной, нечитанной, пролежавшей, точно спящая красавица в хрустальном гробу, все эти двести лет на библиотечной полке?! И какое неописуемое удовольствие доставляло ему вот у этакой-то красавицы бережно, трепетно, с некоторой долей садизма, предвкушая неизведанные доселе наслаждения, взять и разрезать, разъединить розоватые, нежные, слипшиеся, чуть, увы! – пересохшие, но все еще вкусно пахнущие странички и погрузиться в неведомое, пусть даже оказавшееся впоследствии тривиальным, глупым и до отвращения банальным!

Вот таким образом и была найдена объемистая брошюрка, добрую половину которой занимали похоронные плачи, собранные безвестным энтузиастом девятнадцатого столетия в северных губерниях России. Ни административные, ни какие другие меры Мишане не грозили – обвинить его в плагиате было невозможно, так как этого автора никто не читал даже в первой половине прошлого столетия, не говоря о нынешнем, – предусмотрительный Мишаня вынес драгоценную брошюрку из Библиотеки имени Ленина на животе, вырвав перед этим карточку из каталога, и для большей уверенности обошел еще десятка три библиотек; обвинения же в мошенничестве Мишаня вовсе не боялся, на руках у него была чудодейственная оправдательная ксива – что ж, бедному шизофренику и пошутить нельзя? И вот, когда наконец в светлом мозгу Мишани созрел план, когда он выучил не только все слова всех плачей и стенаний, а также названия, историю и достопримечательности всех деревень, упомянутых в книжке и дополненных для пущей важности другими названиями, взятыми из областных карт и туристических справочников самим Мишаней; когда он кое-как отрепетировал все эти завывания у себя в комнате, окончательно убедив соседей, что спятил, – вот тогда он и объявил через двух-трех знакомых, одним из которых был И.О., только что приехавший из Ленинграда, что в Москве появился уникальный хранитель и знаток старорусских похоронных и свадебных обрядов, эдакий деревенский гений, новый Ломоносов, пришедший в Москву пешком. И вот тут-то все русофилы и часть технической интеллигенции клюнули на его удочку. Его представления были бесподобны, непередаваемы, Мишаня доводил себя до шаманского экстаза, выл, рыдал, причитал, рвал на себе волосы и катался по полу, не жалея себя, – и знаменитые композиторы и писатели не в силах были сдержаться и плакали вместе с ним! Сам Шостакович обливался слезами, когда Мишаня демонстрировал ему свое искусство, а после представления предложил Мишане поступить в консерваторию сразу на второй курс! И Мишаня поступил и, прикрываясь Шостаковичем, проучился там целых три года. И до сего времени так никто и не знает, что за птица Мишаня, но зато так и повелось с тех пор – приглашать его консультантом на все мероприятия, связанные с русскими народными обрядами, будь то спектакль, фильм, опера, концерт в Кремле или простая статья в журнале.

Стоит также упомянуть о том, как Мишаня оказался сумасшедшим. Случилось это в том же году, когда его выгнали из университета за какие-то стишки, вписанные в подпольный рукописный журнал, и, хотя стишки были скорее хулиганскими, чем "политическими", он попался на заметку соответствующим "органам", расследовавшим это дело. И вот, перед самым открытием очередного или внеочередного съезда нашей славной и т.д. и т.п., "органы" получили приказ на время съезда избавить столицу от всех нежелательных элементов. Как-то ночью приехала к Мишане машина с тремя деловито настроенными мужичками, и после долгих споров и пререканий Мишаня вынужден был последовать за ними. Вещей ему брать не велели, сказали, что ненадолго, но Мишаня успел прихватить с собой пару книжек, уж он-то знал, что свободного времени у него будет предостаточно. Сначала его отвезли в какое-то здание, где он ждал почти до утра в пустой и громадной приемной, куда постепенно набивался народ, все из таких же ненадежных, как он сам; а когда набралось человек двадцать пять, их всех посадили в автобус и через три часа привезли под город Чехов в Троицкое, в психбольницу. По дороге они перезнакомились; человек пять, правда, по-настоящему были не в себе, ехать было в общем весело, в палатах разместили заботливо, хамства особого не было. В Троицком их оказалось более ста человек, кормили сносно, разрешали читать, а так как хулиганы там собрались в основном интеллектуальные, то и книги были превосходные – Бердяев, Розанов, Кьеркегор, ну и так далее; то есть Мишаня как будто и не выезжал из дома. И самый анекдотичный случай произошел в день открытия этого эпохального съезда. После завтрака в большом холле перед телевизором собралась громадная толпа больных и здоровых пациентов, на скамейках расселись врачи, сестры, медбратья, все в белых халатах, за ними беспорядочной толпой стояли сумасшедшие, а "интеллектуалы" взгромоздились на подоконники и с ненавистью поглядывали на голубой экран, как на прямую причину их заточения. И вдруг, когда кто-то там объявил об открытии съезда, все троицкие сумасшедшие торжественно и радостно захлопали вслед за делегатами; в холле психбольницы наступило некоторое смятение, врачи и вышибалы растерянно оглянулись на своих идиотов и... захлопали вместе с ними! Мишаня просто визжал от восторга: врачеватели пошли на поводу у сумасшедших.

Для приличия на всех изолированных были составлены больничные карты, истории болезни и т.п., и во время обходов Мишаня иногда откровенно дразнил докторов: скалил зубы и, покачивая головой, молча хлопал в ладоши поэтому-то, вероятно, ему и влепили сразу шизофрению, да еще в какой-то тяжелой форме. А за три дня до закрытия съезда Мишаня убежал, стащив заранее куртку у рабочего, зазевавшегося при разгрузке хлеба. И убежал-то лихо, приставив к стенке лестницу, перетащенную накануне из фруктового сада, совсем как Жерар Филипп: выскочил на гребень, втащил лестницу за собой и, подразнив суматошных надзирателей, пытавшихся достать его на трехметровой стене, радостно крикнул обалдевшим пациентам: "До следующего внеочередного!" И был таков.

"Итак, – продолжал Мишаня, – нам с тобой нечего расстраиваться, во всяком случае по этому поводу. Времени у нас достаточно, мы еще только выходим на вторую прямую, то есть ты-то уже вышел, если все, о чем ты рассказал, не было галлюцинацией. Что же касается последних новостей... тут Мишаня сделал эффектную паузу и поворочал своими полубазедовыми глазищами. – То их целых три! Но каждая из них не уступает твоему румынскому "сувениру". Итак, первая: Гольстман обогнал Крепыша! Но, обгоняя Крепыша, Гольстман в первый раз (наконец-то!) подцепил небольшое, но досадное "нечто", что, впрочем, еще не составляет вторую новость, поскольку это событие, как ты знаешь, не такое уж редкое в "конторе", поэтому – вторая: Крепыш колет Гольстмана! Ты представляешь?! Крепыш колет Гольстмана, и с успехом!!! Следовательно, страдаю я, потому что теперь Крепыш ни за что не отдаст мне ни одного человека из "конторы"! И, наконец, третья: Гольстман видел своими собственными глазами пять баллов!!! Каково?!!"

Постараемся теперь несколькими словами обрисовать "контору", куда попал И.О. Жизнь "конторы" (а в нее входило непостоянное количество членов – от пяти до двадцати) текла бестолково, в лихорадочных поисках развлечений и дурацких игр, и, хотя никто не устанавливал никаких правил, основным и непреложным законом, выявившимся также безо всякого оговаривания, было наисерьезнейшее к этим играм отношение. А так как лень и прожектерство всех без исключения "конторских" являлись их общим знаменателем, то и каждая игра настолько входила в их плоть и кровь, что реальная жизнь и само их существование в этом реальном мире интересовало их намного меньше, чем тончайшие оттенки, повороты и завершения бесконечно разыгрываемых ими спектаклей. Отсюда и каждое изменение в чью-то пользу, чей-то проигрыш, то есть каждая новость, и особенно дурная, вырастала до таких ошеломляющих размеров, что приобретала значение намного большее, чем любая возможная катастрофа окружающего "контору" мира.

Вторым, можно сказать – обязательным, элементом жизни "конторы" были разные "истории", тоже, как правило, дурацкие – выдуманные и невыдуманные. Этот артистический крен дал "конторе" некто Чеснок – пьяница, бездельник, враль и болтун, приставший к Гольстману и Крепышу, как ко дну старой баржи, в числе другой моллюсковой нечисти – Семы Носа, Алексея Ивановича, художника Зачетова и других, менее заметных, но не менее симпатичных субъектов. Чеснок придумывал истории невероятно фантастические, но рассказывал их так достоверно, что расходились они как самые что ни на есть документальные и продолжали жить своей собственной жизнью долго после того, как Чеснок их забывал. Одна из его историй про слона – героя Советского Союза, которого во время ленинградской блокады работники зоопарка кормили трупами, и после того, как он вырос, одели в броню и пустили против фашистских танков (именно этот слон, уверял Чеснок, и прорвал немецкую блокаду) – до сих пор считалась в "конторе" непревзойденной.

Следующим попал в "контору" подпольный художник Зачетов – лохматый хулиган и не дурак выпить. Денег у Зачетова было побольше, чем у Чеснока как-то он умудрялся чего-то там оформлять – то обложку для пластинки, то плакат для пожарных, а то и спектакль где-нибудь на периферии. Зачетов хулиганил весело и без смущения. Однажды, еще учась в Суриковском, он устроил выставку поп-арта, на которой центральным экспонатом был его "Мобиль-32": подвешенная у потолка ярко-красная двухпудовая гиря, три больших холста, стоявших под ней в виде ширмы; внутри этой ширмы, прямо под гирей, – голубой стул, на который обязательно должен был сесть смелый зритель, а под стулом – небольшой тазик с банками разной краски. В тот момент, когда "активный" зритель вставал со стула, раздавался дикий вой сирены, скрежет шкивов и блоков, и сверху, метров с десяти (выставка устраивалась в спортзале), со свистом падала на стул двухпудовая гиря бедный зритель в ужасе шарахался, красная гиря вдребезги разбивала голубой стул, брызги краски летели из тазика на холсты и костюмы "пассивных" зрителей, – а в общем все это производило ошеломляющее впечатление. На открытие выставки ушло десятка два стульев и весь запас краски, выданный курсу на семестр. За этот "Мобиль" Зачетов получил выговор. Но его не выгнали. А выгнали за то, что на ноябрьской демонстрации он пронес на шесте через всю Красную площадь свой "Автопортрет в бане" – тут пахло политикой, и в иные времена ему бы, скажем мягко, не поздоровилось.

Был в "конторе" и дворянский отпрыск – Алексей Иванович – тоже большой любитель спиртного. В отличие от других "конторских", к женщинам он относился прохладно или, скорее, снисходительно, обладал необыкновенной памятью и пользовался наибольшим в "конторе" уважением. В пятидесятых годах, почти мальчишкой, попал он на знаменитую американскую выставку с бесплатной кока-колой, цветными телевизорами, джазом, книгами, автомобилями, жевательной резинкой и прочими вражескими атрибутами и чудесами загнивающего рая, и на Америке, что называется, "тронулся", стал "штатником", выучил язык, одевался только во все американское и вообще ничего, кроме Америки, не признавал. Память у него была почти сверхъестественная, желание хоть как-то приблизиться к Америке – беспредельное, – он с жадностью набрасывался на любую информацию, связанную с этой фантастической страной, и через десять лет знал наизусть историю Соединенных Штатов, имена всех художников, джазистов, актеров, писателей, спортсменов и политиков. Был у него приятель, тоже "штатник" (увы, поплатившийся за свою роковую страсть ко всему иностранному и особенно к иностранной валюте внушительным сроком), – и как-то они встретили в пушкинском музее седого американца-искусствоведа и, разговорившись, предложили ему пари: кто из них – он или они вдвоем назовет больше имен знаменитых американцев из сферы искусства. Проигравшая сторона выставляет бутылку пива тут же в буфете за каждого лишнего деятеля. Американец хохотал до слез, но согласился. Писали они, сидя друг против друга, и американец видел, что никакими шпаргалками эти наглые щенки не пользовались. Он был убит наповал результатом – ему пришлось выставлять больше сорока бутылок! Они напились в музее, а в гостинице, куда поехали за подарками, подрались со швейцаром и оказались в отделении без подарков и американца...

Из остальных "конторских" особого упоминания, пожалуй, заслуживает только Сема Нос, красивый и наглый армянин с орлиным носом, у которого к тридцати годам из всех личных вещей сохранился только серебряный подстаканник с золотой ложечкой – "подарок покойного папы". Всю свою зрелую жизнь (а началась она у него лет с четырнадцати) он прожил за счет своих жен и любовниц в их комнатах, углах, подвалах и квартирах, свой подстаканник с золотой ложечкой всегда ставил на видное место, и если приходившая с работы очередная жена видела, что подстаканник с ложечкой исчез, это означало, что Сема ушел к другой. У него был десяток ключей от десятка квартир, и он распоряжался судьбой серебряного подстаканника с золотой ложечкой по своему усмотрению – иногда ставил его на одно из прежних мест, и его бывшая подруга, увидев подстаканник, с воплем ужаса или счастья осознавала, что Сема Нос вернулся домой. Если же в старой квартире успевал появиться новый жилец, а на месте Семиного подстаканника оказывалась какая-нибудь вульгарная кружка, – тут же завязывалась кровавая драка, и новый жилец вылетал, как пробка, всего-то, может, на единственную ночь. На все упреки любовниц у Семы был лишь один ответ: "Моли Бога, что я тебя не покалечил". В последнее время он приутих, женился на сорокалетней секретарше районного прокурора и, появляясь время от времени у Мишани, радовал всех фантастическими историями из нашей уголовной действительности.

И все же сутью "конторы" оставались Крепыш и Гольстман: первый – ее тараном, второй – душой и вычислительным центром. Они почти не расставались, вечно шатались в пределах Садового кольца и являли собой настолько мощный тандем, что в любой ситуации чувствовали себя как рыба в воде. Крепыш работал завскладом на Курском вокзале, получал свои сто двадцать рублей, подворовывал еще на триста, ходил на работу два-три раза в неделю и каждый день выпивал у Мишани свою бутылку вина. Гольстман нигде не работал, имел диплом инженера-кибернетика, но, будучи что называется "махровым евреем", являл собой яркий пример еврейского вопроса – сразу после института ему удалось устроиться в какой-то "ящик", где он блестяще проработал около года, но там, вероятно, вскоре спохватились, и Гольстман вдруг попал под мифическое сокращение. Но зато уволили его с прекрасной характеристикой, где говорилось, что он является одним из самых перспективных кибернетиков "почтового ящика" номер такой-то. Окрыленный такой оценкой, Гольстман бросился искать работу. К тому времени клеймо "буржуазной науки" с кибернетики уже сняли, но продолжали держать ее под строгим и сверхсекретным надзором, так что ни один работник отдела кадров очередного "ящика", куда обращался Гольстман, не дочитывал его характеристику до конца: "Извините, Арон Самуилович, но у нас нет вакантных мест, вас кто-то ввел в заблуждение". Отдел кадров можно простить, ведь Арон (бах!) Самуилович (ба-бах!) еврей (трррах!) беспартийный (бум-бах-шарах!!!). Ну его, свяжешься, а потом расхлебывай! Кто-то посоветовал ему плюнуть на кибернетику и пойти работать администратором на "Мосфильм" – "евреев там... тьма!". Гольстман ринулся на студию, и сердце его прыгало от радости, когда он читал таблички на дверях – Райзман, Глайзман, Ромм, Роом, Шадур, Мадур, Гуревич, Шмулевич, и он уже представлял себе, как рядом с Блейманом-Млейманом появится на дверях табличка с почти классической фамилией Гольстман!

Приняли его радушно, но вскоре мосфильмовские евреи навалились на него сразу с двух сторон: одни склоняли его к откровенному воровству, суля неслыханные дивиденды, а другие – к доносам на первых и снова к воровству, но – более надежному и как бы дозволенному особым отделом, и обе стороны принялись за него с такой настойчивостью, что бедный Гольстман не выдержал и сбежал от греха подальше, так и не успев ни своровать, ни настучать. Но на "Мосфильме" Гольстман увлекся фотографией, выменял у какого-то японца хорошую камеру, научился наводить на резкость и стал подрабатывать на рекламе во всяких экспортных фирмах – приходилось делиться с работодателями, но зато чистый заработок теперь втрое превышал инженерный, да и профессия оказалась независимой: хочешь – работай, хочешь – нет. Жил он у своей бабки на Чистых прудах – бабка была противная, плаксивая, болтливая жидовка Хая Яковлевна, но Гольстмана боялась как огня и всегда уходила к своей сестре, если Гольстману или Крепышу надо было привести девицу.

И вот тут мы подходим к главной страсти основателей "конторы": счету страсти, взлелеянной в долгих раздумьях над одним из основных законов диалектики – перехода Количества в Качество. Раз и навсегда поверив в этот непоколебимый закон, Крепыш и Гольстман пустились в погоню за призрачным качеством посредством арифметического увеличения счета, заразив этой страстью не только всю "контору", но и ее "покровителей" – И.О. и Мишаню. Бездарная жизнь наполовину безработной "конторы" приобрела наконец хоть какой-то смысл: Крепыш понял, зачем он родился на свет, и пустился во все тяжкие, Гольстман изо всех сил старался не очень от него отставать, а Сема Нос даже составил список своих жертв, который у него в кармане обнаружила его последняя жена – прокурорская секретарша, устроившая ему, вернее себе, так как Сема никогда особенно не церемонился со своими сожительницами, ужасную истерику. И, как она позже жаловалась Мишане, вовсе не потому, что в этом идиотском списке оказалось сто девяносто три девицы, – это бы еще ничего, – но она сама стояла там под номером сто семидесятым, хотя со дня их знакомства прошло не больше пяти месяцев!

Вся "контора" напряженно следила за поединком фаворитов, двух титанов Крепыша и Гольстмана, и хотя Крепыш всегда был впереди или, как говорили в "конторе", всегда держал Гольстмана "в кулаке", то есть на пять очков его опережал (объяснение, правда, было простым: мало того, что Крепыш был посимпатичнее Гольстмана внешне, он еще чаще импровизировал, а не ограничивался лишь "своим" типом – маленькой сексапильной брюнетки), вся "контора" чувствовала в Гольстмане еще не выявленные ресурсы. Его тупая последовательность в достижении цели, конечно, замедляла темп, исключая феерические взлеты, подобные знаменитым импровизациям Крепыша, но зато исключала и падения. Подумать только, Гольстман ни разу не прибегал к Мишаниной помощи (и все-таки влип в конце концов!), тогда как Крепыш бесчисленное количество раз подставлял свои ягодицы под Мишанин шприц.

И вот, наконец, Гольстман обогнал Крепыша! Этого И.О. понять не мог, это не укладывалось у него в голове, ведь прошло всего каких-нибудь полтора месяца с того дня, как он уехал, а тогда Крепыш был еще впереди на девятнадцать очков! "Ай да Гольстман", – думал И.О. и с грустью осознал еще одну потерю – полную по причине этого не только практическую, но и теоретическую невозможность угнаться за этими жеребцами – Гольстманом и Крепышом. Куда ему, с его жалким багажом, едва перевалившим за сотню, тягаться с чемпионами-профессионалами!

Оставалась еще последняя новость – пятибалльная девица, виденная Гольстманом, – но за окном уже брезжил рассвет, и И.О. вдруг с необыкновенной силой потянуло ко сну. Событие это, впрочем, было пока единственным в их практике, за исключением нескольких случаев явного завышения баллов со стороны слишком увлекающегося и не всегда объективного Крепыша, но если информация исходит от Гольстмана – главного изобретателя "системы" и хранителя всех ее положений, то уж тут сомневаться не приходится: значит, видел, значит, есть такая девица.

По Гольстману , десятибальной женщины не было, нет и никогда не будет! Девятибалльная, по Гольстману, только грядет! И пока еще никто даже не предчувствовал возможности ее появления! Ну, а дальше все проще. Восьмибалльную тоже пока никто из знакомых Гольстмана не встречал, но она существует, это известно точно, но вот где – не знает никто. Говорят, что ее прячут то ли в Аргентине, то ли на каких-то островах. Семибалльной безоговорочно была признана Брижит Бардо, но и то как символ, в пору ее расцвета, молодости, богатства и славы. В шестибалльные входят все самые знаменитые звезды и некоторые мисс – мисс Европа, мисс Мира, мисс Франция, в общем, мисс всех богатых и красивых стран; в Москве тоже кто-то видел нашу, советскую шестибалльную, но, во-первых, этот кто-то мог и приврать, а во-вторых, эта шестибалльная могла быть какой-нибудь настоящей мисс, оказавшейся проездом в Москве, – чем черт не шутит – может, и было такое чудо! Пятибалльной Гольстман считает женщину безукоризненной красоты и поведения (сюда входят ум, богатство, вкус, украшения и т.д.), о которой, будь у нас светская хроника, газеты писали бы каждую неделю. Такая раз в двадцать лет попадается в Москве, но обычно выходит замуж за миллионера и оседает где-нибудь в Швейцарии. Четырехбалльная женщина – гордость каждого мужчины, если он ею владеет более или менее постоянно: ходит с ней в рестораны, появляется с ней в общественных местах, домах творчества, и, уйди она от него к другому, все равно до него еще долго будет долетать завистливый шепот: "Вот он, у него еще та была, помнишь?" Была как-то и у И.О. одна красавица самых что ни на есть чистых четырех баллов, только давно, еще до изобретения системы, и уж очень она его стеснялась. Было это в самую трудную для И.О. пору, когда жил он без прописки, работы, ходил оборванный, злой, свободный, и только раза три или четыре приходила к нему эта девочка в его сырой подвал, который он снимал за десятку в месяц, и там торопливо ему отдавалась, каждый раз настойчиво требуя от него слово, что о ее визитах никто ничего никогда не будет знать, а потом, когда он с ней где-нибудь сталкивался, она делала вид, что с ним не знакома, и проплывала мимо царственно и равнодушно. И всякий раз возмущенному И.О. хотелось подойти к ней и, схватив крепко за волосы, ляпнуть ей при ее шикарном поклоннике какую-нибудь гадость. Но, слава богу, И.О. всегда разыгрывал эти заманчивые картинки лишь в воображении и только провожал ее безнадежным взглядом. Прекрасно понимал, что такая женщина ему не по зубам – четырех баллов он еще не заработал. А через год после ее подвальных визитов какой-то шведский миллионер увез ее в Стокгольм, появившись с ней напоследок в Доме журналиста, и она не удостоила И. О. даже рассеянным взглядом. Настоящая четырехбалльная женщина, по Гольстману!

Трехбалльных много. Не очень, конечно, но есть, и все они заняты, имеют либо мужей, либо постоянных любовников, и вся общественная, социальная, культурная и деловая жизнь опирается на них, как на китов. Для них делают перевороты и революции, из-за них попадают в тюрьмы, сумасшедшие дома, вступают в партию, снимают фильмы, ставят спектакли, становятся начальниками или алкоголиками, и за них идет вечная, безжалостная и неутомимая борьба мужчин всего света. Это – просто лучшие жены и лучшие любовницы. С одними из них бывает очень и очень трудно, надо совершить какой-то из ряда вон выходящий поступок или обхаживать несколько месяцев, чтобы добиться их расположения, а с другими, наоборот, все выходит как нельзя лучше: сидишь где-нибудь в компании, водку пьешь, музыку слушаешь и, глядя с завистью на какую-нибудь трехбалльную девицу, строго охраняемую ревнивым мужем, даже предположить не можешь, что когда-нибудь тебе повезет и у тебя будет подобная возлюбленная; но проходит вечер, все постепенно напиваются (муж-ревнивец, как правило, напивается первым), и если ты оказался трезвей других, ты вдруг ощущаешь на себе пламенные взгляды лучшей женщины вечера, и уже где-нибудь на кухне, целуя ее, запоминаешь ее телефон или место завтрашней встречи, уже искренне сердясь на то, что она не может сейчас поехать с тобой и бросить своего пьяного мужа. А иной раз она и поедет или отдастся тебе тут же, где-нибудь в ванной или на лестнице, если ее возлюбленный напьется до нужной кондиции вместе со всей компанией,  так что от трехбалльной можно ожидать чего угодно.

Дальше идут полки двух баллов, дивизии полутора и целые армии просто "баллов". Здесь оттенки могут быть несколько тоньше, например: два и двадцать пять, один и семьдесят пять, ноль двадцать пять – здесь субъективное восприятие обладает большим правом повышения и понижения, хотя остаются и объективные критерии – добрый характер, начитанность, пышная грудь, остроумие, веселость, знание иностранного языка, красивые волосы, пальцы и, конечно, искусство любви, – все это может повысить оценку до половины балла. А все противоположные качества и свойства, естественно, оценку понижают. Полбалла прибавляется и за привязанность или, скорее, за долговременность. Если, например, Крепыш (что, впрочем, было всего однажды) встречает "балл" и оставляет его при себе не менее чем на неделю, то "балл" автоматически переводится в "полтора". Гольстман и Ко настолько набили глаз, что с первого взгляда могли оценить кого угодно с эталонной точностью, как будто система Гольстмана превратилась у них в шестое чувство, в нечто врожденное, данное им от природы.

И, наконец, последние две шкалы десятибалльной системы составляют несчастные девицы в "нулях" и в "минусах". Это безбрежное море серых, злых, прыщавых уродиц, исковерканных завистью, комплексами и нашей действительностью (таких "контора", как правило, избегала), но даже в этих категориях тонкий глаз Гольстмана находит множество нюансов. Однажды Гольстман забежал к Мишане и, радостно потирая руки, объявил, что они с Крепышом открыли необыкновенно редкий экземпляр девушки на минус четыре балла и что сейчас могут ее показать. Тут же была организована экспедиция на Ново-Басманную, где в квартире одного из знакомых на кухне сидело придурковатое существо по имени Лариса – пример очаровательного безобразия, и снова И.О. поразился точности оценки Гольстмана: ровно минус четыре, не больше и не меньше! С тех пор "контора" взяла над ней шефство и всегда относилась к ней с теплотой и гордостью, как к своему дитяти, – время от времени приносила ей подарки, а однажды всей компанией даже сводили ее в кино.

В Румынии у И.О. тоже была встреча с "двумя минусами", о которой впоследствии он вспоминал с некоторым чувством смущения. Пьяный, веселый, добренький, сидел он в ресторане небольшого румынского городка с одним соотечественником и двумя румынками, одна из которых была поразительно глупа, но зато "тянула" на три балла, а вторая оказалась полной ее противоположностью – умная, но на редкость некрасивая: безгрудая, длинноносая, коротконогая, да еще с плохими зубами. И танцевала-то она совсем плохо, как-то замороженно, до боли вцепившись в плечо И.О. "Наверное, второй раз в жизни", – подумал тогда И.О. Но глаза у нее были совсем как у обезьянки перед смертельным опытом, такие печальные, всепонимающие и безнадежные, что И.О. захотелось сделать для нее что-нибудь очень приятное и необычное. "А почему бы и нет?" – сказал себе И.О. и попробовал себя заставить присмотреться к ней и даже привыкнуть. Сначала она была "чистые минус два", потом за ее ум и смирение он прибавил ей балл, а к концу вечера, когда было выпито несколько бутылок вина и И.О. стало окончательно ясно, что красивая румынка настолько глупа, что не обращает на него никакого внимания, румынский вариант московской Ларисы с Ново-Басманной незаметно перешел в "нули". Уже ночью, когда И.О. пошел провожать ее по темным улочкам, он даже почувствовал к ней нежность, почти влечение и желание непременно ее осчастливить. Он был пьян, вдохновенно остроумен и, наверное, очень забавен со своим приблизительным знанием румынского языка, и несчастная дурнушка на самом деле похорошела от счастливого смеха, так что у него мелькнула мысль: "А не накинуть ли ей полбалла?" Но внимательно и незаметно разглядев ее в свете уличного фонаря, он понял, что против истины не попрешь – как была "минус два", так и осталась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю