355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Климонтович » Конец Арбата » Текст книги (страница 4)
Конец Арбата
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:13

Текст книги "Конец Арбата"


Автор книги: Николай Климонтович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

“Ивушке”, “Ангаре” или “Бирюсе” в привычной компании, в которой спали друг с другом по кругу. Были они все из простых семей; со служб их то и дело увольняли за нерадивость и нарушения дисциплины, месяцами они болтались вовсе без дела, пока мамаша – а жили они с родителями, чаще без отцов, но с матерями, братьями и сестрами в каких-нибудь Черемушках – не припирала к стенке; тогда они нехотя опять поступали на какую-нибудь непыльную работенку. Сегодня невозможно вести подобный образ жизни: не заботясь о пропитании, но будучи при том одетым, обутым, всегда сытым и пьяным,– на то и был у нас социализм…

Сначала у меня был “роман” с самой Манькой, потом с ее подружкой

Клавкой, потом опять с Манькой, а Клавка отошла Шурке, у которого последовательно и параллельно были Танька, Регина, толстуха Тамара, пока он не остановился на худой и долгоносой фарцовщице Ольке родом из Днепропетровска, оказавшейся в

Манькиной компании случайно: она сбывала девицам с Калининского вещички, что привозил ее муж, танцевавший в ансамбле “Березка” и не вылезавший из заграничных турне…

И все бы хорошо, существовали мы беззаботно и пьяно, но беда в том, что Шурка и Нина продолжали жить в одном доме – окно в окно, и наша развеселая первобытно-общинная групповая любовь была у Нины всякий день перед глазами; к тому же она коротко знала почти всех фигуранток.

Нина начала пить; в пьяном виде высовывалась по пояс в окно – на ней бывал подчас только лифчик – и орала на весь Арбат дурным голосом. Шурка краснел, бледнел, бесился, порывался идти Нинку бить, мы задрапировывали окна, через минуту раздавался надрывный звонок во входную дверь, и, если соседи не дай бог открывали,

Нинка пыталась прорваться к нам в комнаты; однажды она подкараулила толстуху Тамару в подворотне и с криком: “Будешь знать, как спать с моим мужиком!” – раскарябала той физиономию.

Короче, надо было сматываться. Мы решили ехать в Крым, прямо-таки по Шуркиному плану, изложенному им в одном из армейских писем. Кстати, Шуркина пассия пригласила нас заехать по пути к ней в гости в Днепропетровск. Подходил сентябрь, бархатный сезон; я решил, что пару недель обойдусь без университетских лекций, и мы отправились вчетвером: Шурка с

Олькой и я в паре с Манькой.


24

Это было беспечное путешествие, полное милых пустячных приключений и необязательной смешливой любви. Малые деньги, какими мы вчетвером располагали, прогуляны были еще в вагоне-ресторане. По прибытии в гости к Ольгиной матушке в

Днепропетровск мы с Шуркой, однако, довольно легко разбогатели: подрядились на товарной станции разгружать вагоны со стеклотарой, с трехлитровыми банками, точнее сказать, которые мы чуть не через одну откатывали в тень. И деньги, полученные за разгрузку, составили малую долю того, что мы выручили, торгуя этими самыми банками в днепропетровских дворах – по бросовой цене, и шли они у хозяек нарасхват: ведь было самое время заготовок. Мы валялись на днепровских песчаных пляжах, пили сухое вино, дурачились и хмелели от вольности и молодости.

Помню, дежурной шуткой Ольки было подкрасться к Шурке, разомлевшему на солнцепеке, и умелыми губами пощипать скоренько его плавки между ног. Плавки у Шурки тут же неприлично вздымались, и под хохот девиц он, чертыхаясь, подхватывался и мчался в реку – остужаться…

И в Крыму нам везло. Едва завидев море, мы тут же и вылезли из троллейбуса в Алуште – зачем было ехать еще куда-то? И не прогадали. Как уж мы сообразили податься на опытную ботаническую станцию – не вспомнить. Но только в одночасье мы стали хозяевами двух фанерных домиков и оказались временно зачислены лаборантами. Нам была выдана замусоленная общая тетрадь в коричневом коленкоре, чернильный карандаш, рейсшина и штангенциркуль. Рано утром за нами приходил игрушечный автобус с тем, чтобы забросить нас наверх, в опытные лесопосадки высоко над морем,– обратно по договоренности мы должны были спускаться сами. В наши обязанности входило за день обработать одну делянку, засаженную понумерованными опытными елками, измерив их высоту и толщину на уровне метра от земли. И данные проставить в тетрадь рядом с результатами предыдущих измерений. Хоть и был я нерадивым студентом-физиком, но мне хватило сообразительности тут же вычислить средние величины прироста высоты и толщины елок, и я, чем лазить по лесопосадкам, заполнял соответствующие страницы тетради за полчаса. Уверен, что благодаря этим

“измерениям” чья-нибудь защита диссертации на соискание степени кандидата биологических наук прошла вполне гладко… По песчаным осыпям, покрытым кой-где сгоревшей за лето полынью, огибая редкие здесь скалы, мы с хохотом скатывались к морю, на дикий пляж, в нескольких километрах от города, плескались нагишом все вместе, а потом занимались любовью – одна пара по одну сторону какого-нибудь валуна, другая по другую. Именно в один из таких, полных солнца, безделья и неги дней Шурка как-то разом помрачнел и, когда я принялся его теребить, процедил сквозь зубы:

– Ох, и надоели же мне б…!


25

Наших ли бесхитростных подруг он имел в виду; или томок, клавок, танек и регин, что оставил в Москве; или пьяных шкур, что согревали в забайкальские холода солдат-стройбатовцев. Так или иначе тогда я не придал этой Шуркиной реплике значения, пропустил мимо ушей, списав на его дурное расположение духа. Тем более что так же легко, как проблему жилья, мы решили вопросы питья и закуски, ведь деньги, вырученные за трехлитровые банки, у нас давно кончились, а есть хотелось. Оказалось, что наши домики стоят поблизости от молокозавода, пекарни и маленькой кондитерской фабрики. Рано утром один из нас шел в пролом в заборе молокозавода и выпрашивал у тетки, стоявшей на конвейере, пару литровых бутылок свежайшего молока, другой тем временем нес из пекарни чудный ароматный хлеб, какие-нибудь некондиционные батоны и булки. Но этим наш рацион не ограничивался. Мы оставляли наших девиц исполнять роль лаборанток опытной станции, благо оформлены на работу были только два человека; и было уморительно видеть, как, злобненько зыркая на нас невыспавшимся глазом, центровая Манька Бородина тащила рейсшину длинней ее роста, а следом деловито ковыляла длинноносая спекулянтка Ольга с тетрадкой под мышкой и штангенциркулем; в их задачу входило доехать до посадок, дождаться, пока шофер автобуса уберется восвояси,– он же не спешил и, пользуясь нашим отсутствием, все пытался за девками приударить, пока Манька не покрыла как-то его таким матом, какого он, боюсь, в жизни не слышал из девичьих уст,– а там тащить рейсшину обратно, причем задами, чтоб никто из работников станции не дай бог их не увидел. Мы же с Шуркой тем временем трудились в качестве грузчиков на кондитерской фабрике. Здесь выпускали три вида продукции: повидло из гнилых яблок, шоколадный вафельный торт “Сюрприз” и лимонад. Ближе других мы сошлись с мужиками из бондарного цеха – в бочки на фабрике грузили повидло. Рабочий день здесь начинался так: один из бондарей брал пустой чайник и отправлялся за завтраком – на всех; сначала он шел в цех “сюрпризов”, где беспрерывно конвейер тянул вафельную ленту метровой ширины, которую баба-работница, ловко орудуя здоровенной кистью, наподобие малярной, густо намазывала некой массой, именуемой в здешнем обиходе шоколадом, отламывал об колено кусок метр на метра полтора и шел дальше, в цех лимонадный; здесь ему наливали в чайник эссенции, и все это он тащил товарищам. Эссенцию разливали по стаканам. Это была приторно-сладкая спиртовая гадость крепостью градусов семьдесят, которую миллилитрами добавляли в то, что здесь именовалось лимонадом, и после употребления которой стаканами от тебя дня три этим самым лимонадом разило за версту. Часам к десяти утра бондарный цех бывал мертвецки пьян. А в одиннадцать досрочно начинался обеденный перерыв, и, прихватив торта и эссенции, мы шли к нашим девицам, которые поджидали нас в условленном месте, меж скал над морем. Обратно на фабрику в этот день мы уже не возвращались, а к вечеру вчетвером, пьяненькие, шли на танцы…

Бог мой, благословенны были времена недостроенного коммунизма!

Да ведь так можно было жизнь прожить, просвистав скворцом, заесть ореховым пирогом…


26

Ну да это было лишь мое легкомысленное настроение по отношению к миру. Шурка же не желал больше безыскусно наслаждаться естественным течением легкого бытия, его природной сердцевиной, самоЂй тягучей его длительностью, когда время от рассвета до заката, с вечера до утра напоено истомой, жаром и прохладой попеременно, запахами чабреца и загорелой девичьей кожи, ароматом соленых девичьих волос и гомоном цикад – всеми пряностями и приправами, что делают столь неповторимым вкус и самой простецкой южной молодой жизни. Шурку же влекла жизнь, выстроенная по литературному лекалу, скорее придуманная, нежели наличествующая, культурная в самом общем значении слова, наверное, это была реакция на долгое армейское существование в прямом смысле на земле, в палатке на мерзлой глине, с лопатой в руках, издевательски грубо спародировавшее его юношеские туристические пристрастия. Любое проявление рукотворного комфорта он ценил теперь много выше всех рассветов и закатов: полюбил бриться в цирюльне, благо стоило это тогда сущие копейки; мечтал ежедневно завтракать в кафе с газетами – эдакая венская греза; даже в своей коммуналке садился есть пусть за простой, но лишь за сервированный стол – с крахмальной салфеткой, заправленной в кольцо серебряной подставки, бог ведает как выжившей в семье Щикачевых, видно, в качестве иронического напоминания о баснословном прошлом; и даже стал носить, выходя в город, шелковый шейный платок, который сам же и гладил ежедневно и тщательно.

То же и с женщинами. Бесхитростные, веселые шлюхи не оставляли простора для фантазии, их нельзя было даже мысленно наделить необыденными достоинствами и нарядить офелиями, они были просты, как шуршание прибоя и галька на пляже, но одной голой женской природы Шурке было недостаточно. Забегая вперед, скажу, что отчасти и эта черта подтолкнет его к гибели.

Короче, Шурка исподволь влекся к нищему, несколько карикатурному своего рода дендизму, не к расхожему пижонству, которому и я в те годы отдавал дань, а к образу жизни джентльменскому, вот только ренты у него не было. И недаром года через четыре после

Шуркиного возвращения в Москву у него появился весьма странный товарищ. Звали его Яша, Яков Валентинович, как обращался к нему

Шурка при посторонних, потому что тот был годами десятью старше.

Этот самый Яша был всегда при деньгах, всегда располагал временем и жил именно, как рантье, чем скорее всего Шурку и покорил. Яша завтракал только в “Национале”, где персонал знал его в лицо и где при его появлении ему тут же, еще до заказа, несли в кофейнике то, что называлось тогда “кофе по-варшавски” – ни в Варшаве, ни в Европе, к слову, такого напитка не знали, и иностранцы дивились русской манере пить кофе с лимоном. Но Шурка этого не знал, ему виделся во всем этом один сплошной шик.

Одевался Яков Валентинович просто и неброско – летом ходил в белой рубашке с коротким рукавом, зимой в хорошем шерстяном черном костюме и такой же рубашке, всегда без галстука, в тяжелом, старомодном габардиновом пальто с подкладкой алого с темно-синим шелка, как бы от кабинетного джентльменского халата, и придавал – что было вовсе не свойственно советским мужчинам – большое значение лишь качеству и состоянию башмаков. Он числился доцентом какого-то технического вуза, зарабатывал, по его словам, репетиторством, был отменным шахматистом и убежденным холостяком. Последнее, кстати, к двадцати пяти стало Шурке особенно близко – в отсутствие дамского идеала он постепенно делался если не женоненавистником, то – во всяком случае, в сфере половой – аскетом.

Этот самый Яша на какое-то время стал горячей Шуркиной любовью – как Марик когда-то. Шурка наделял его всевозможными достоинствами, впрочем, Яков Валентинович и впрямь был сдержан, скуп на слова, что не мешало ему говорить тоном менторским. Его, так сказать, “учение”, однако, было самым бесхитростным, сводилось к тому, что право на жизнь имеют лишь предприимчивые и смелые, не считающиеся с условностями, годящимися лишь для недалеких обывателей, все прочие – быдло, по отношению к которым глупо соблюдать моральные джентльменские нормы; это доморощенное ницшеанство сегодня – общее место, в те же годы для Шурки оно звучало, как потрясение основ.

Я хорошо помню этого “сверхчеловека”, он часто бывал у Шурки на

Арбате, всегда к его приходу шахматы бывали уж расставлены, и, обыграв Шурку пару раз, причем всегда ладью уступая как фору,

Яков Валентинович не единожды приглашал меня пообедать с ними, когда они собирались в “Прагу” или в “Берлин”; чаще всего я отказывался, но пару раз делил с ними трапезу. Яша был невысокого роста брюнет, наполовину еврей – по матери, с землистого цвета лицом, с темными кругами под глазами, с вкрадчивыми манерами карточного шулера и скупой иронической ухмылкой; не знаю, на чем строилась его дружба с Шуркой – то ли на латентном гомосексуализме, то ли на каком-то долговременном расчете Шурку при случае использовать; а может быть, Якову

Валентиновичу льстило Шуркино обожание, и он числил Шурку по разряду учеников… Кончил Яша плохо, как и Марик: ему дали двенадцать лет лагерей по делу о взятках при поступлении в вузы

– это был громкий процесс, по которому шло два десятка вузовских преподавателей и который освещали газеты. Шурку это больно ударило. Помню, он сокрушался, совсем как диссидент: сажают лучших. “Лучшими” он числил, по-видимому, авантюристов, при том, что сам не был склонен к авантюрам, хоть и воспринимал крушение

Якова Валентиновича как удар по себе самому, а главное – по идее жизни вольной, сдержанной, комфортной, джентльменской, по мечте о “долгих зимних вечерах у камина”, но не с женой, а с умным старшим другой, за неспешной беседой, за рюмкой хорошего коньяка. В который раз мир вокруг Шурки оказался прозаичнее, чем должен был бы быть…

Но вернемся к крымской нашей гастроли – больше никогда никуда вместе с Шуркой мы так надолго не ездили. Самое удивительное, что за свою беззастенчивую халтуру мы получили-таки заработную плату на опытной станции. Этих денег хватило тогда на два билета до Москвы в плацкартном вагоне и на два в общем – до

Днепропетровска. Решили так: мы с Шуркой отправляемся в Москву – надо же мне было навестить мой университет,– а девицы возвращаются в Днепропетровск. Когда мы добрались до Москвы, то узнали, что Ольга устроила Маньку пионервожатой в загородную школу-интернат. Той очень нравилось. Настолько, что вернулась она в Москву лишь под Новый год – в Ольгином пальто. Но до того я получил от нее весточку – в конверт была вложена фотография, на которой Манька в пионерском галстуке отдает салют на фоне знамени дружины. Не было даже записочки, но на обороте фото было начертано: “Коленька! Всегда готова!”… Милая, вздорная, бесшабашная моя подружка, где ты теперь, сохранила ли способность щебетать и смеяться, да и помнишь ли меня? А я, как видишь, всё помню куда как отчетливо…


27

В Москве мы попали сразу же с вокзала – на бал. Оказалось, что

Наля была уже месяце на шестом беременности, а поскольку сессия была давно сдана, началась осень, то самое время было играть свадьбу. Мне плохо запомнился этот праздник. Помню лишь сидящих рядом за так знакомым мне овальным столом под оранжевым абажуром тетю Аню и новую щикачевскую родственницу-проводницу, мать жениха, и, кажется, я был удивлен, как благородно смотрится крестьянка тетя Аня рядом с пролетарского происхождения Налиной свекровью. Помню саму Налю в фате и узком светлом платье, обтягивавшем ее далеко выпирающий живот. Вот только мог ли я тогда предположить, что от этого момента следует отсчитывать оставшиеся Шурке семнадцать лет жизни,– он не доживет и до сорока. Да-да, именно с этого момента, когда счастливая Наля, скромно улыбающаяся и невольно то и дело прислушивающаяся к своей утробе, и сияющий ее молодой муж поднимутся, внимая крикам гостей: “Горько!”, и поцелуются. И Шурка захлопает в ладоши – он чувствовал себя на этой свадьбе едва ли не главным, ведь он остался единственным мужчиной в семье и выдавал теперь замуж свою сестру. Знал бы он, чем обернутся для него эти аплодисменты…

Татьяна, пожалуй, не испытывала особого подъема – младшая сестра опередила ее, вышла замуж первой, но, к слову, эта свадьба подстегнула ее инженера, и уже в феврале Татьяна тоже пошла под венец. На сей раз свадьба игралась не в городе, а в родной деревне жениха – он был откуда-то из-под Шатуры. Шурка позвал меня, и я с жадным любопытством составил ему компанию – никогда не был на деревенской свадьбе, да еще в качестве родственника невесты, пусть и далекого.

Надо сказать, шли не самые сытые брежневские годы. Однако длинный стол в просторном деревенском пятистенке ломился от бесхитростных, но обильных яств. Пили, конечно, самогон. И, помню, больше всего меня поразила какая-то свирепая, от земли идущая бесстыдность всего обряда. Показавшиеся бы в городе весьма сальными застольные шутки были детским утренником по сравнению с тем торжеством низа, что пришлось на похмельное утро. В избу, где за печкой было устроено ложе молодых, спозаранок ввалилась толпа деревенских девок, половина из которых была переодета парнями – между ног у них болтались прицепленные на резинках здоровенные красные морковины. Главными темами этой части ритуала были две: условная девственность невесты и плодородные способности жениха. Девки подбрасывали и тискали свои морковки, изображали, как жених ночью влезал на невесту, распевались непристойные частушки, из которых помню лишь две строчки, свидетельствующие о том, что сложены они были уже в наши дни:

Доставай свою морковку,

Идем на стыковку…

Шурка ко всему происходящему отнесся вполне бесстрастно: пил, закусывал, благодушно смеялся, когда кто-то из девок норовил усесться к нему на колени. Не знаю, то ли крестьянская материнская кровь заговорила в нем, и он ощущал себя в угарном воздухе этой пьяной свадьбы в избе с неутепленным сортиром на улице вполне на месте; то ли он относился к происходящему, как философ-этнограф. Я, впрочем, заговорил с ним было о том, что, мол, ничего не изменилось даже в недалеких от Москвы деревнях с четырнадцатого века. Он улыбнулся и покачал головой:

– Коля, как не стыдно! Настоящий джентльмен никогда не должен быть снобом.– А ведь это было сказано еще до знакомства и ученичества у Якова Валентиновича.

Однако так или иначе, но дворянская арбатская семья Щикачевых продолжала неумолимо растворяться в массах народных: одна сестра вышла за пролетария, вторая – за крестьянина, даром что оба

Шуркиных зятя заделались интеллигентами в первом поколении. И в известном смысле вся надежда была на Шурку, единственного продолжателя рода по мужской линии.


28

Но уже лет через шесть, после исчезновения в лагерях Якова

Валентиновича, период джентльменства у Шурки кончился. И он заделался, так сказать, интеллигентом. Пошел служить лаборантом в какой-то гидрологический НИИ, поступил на вечернее отделение того же факультета, что закончила Наля, и через пару лет в исследовательском институте его повысили до должности инженера.

Дверь из Татьяниной комнаты в коридор давно вскрыли, и Татьяна с мужем жили у Шурки за стеной. Его давней пассии Нине дали-таки отдельную квартиру где-то у черта на куличках, и она исчезла из дома на Арбатской площади; у Нали подрастал сын, и они втроем -

Наля, муж Сережа и ребенок – давно жили в бывшей комнате Нели; а тетя Аня осталась на том самом диване, на котором умерла сначала ее свекровь, а потом ее муж, вышла на пенсию, стала прихварывать, и если что-то и осталось от большой и некогда такой дружной семьи, так это она и Шурка – они жили одним хозяйством, тетя Аня жарила Шурке оладьи и все те же покупные котлеты, а сестры существовали уже наособицу, каждая замкнулась на свою семью, при этом между собой они не очень ладили. Да и сама коммуналка опустела – остались в ней лишь расселившиеся по комнатам Щикачевы да тетя Эмма, давно уже не певшая, болевшая, и доцент к ней давно не ходил. От основного телефона в коридоре сделали отводы, и в каждой комнате теперь стоял телефонный аппарат…

Я в те годы жил в богеме, вел образ жизни самый разбросанный и редко бывал у Щикачевых в так давно знакомой мне квартире, из которой начисто испарился прежний дух нищего единства, а возобладала атмосфера полуинтеллигентского индивидуалистического обывательства. К тому же всё в семье как-то не ладилось: Налин муж принялся запивать – болезнь эта у него была наследственной;

Татьяна каждый год лежала на сохранении, но выносить ребенка никак не могла, все заканчивалось выкидышами,– не последствия ли это были неумеренного использования в ранней молодости шипучих противозачаточных свечей? – а ей было уже за тридцать; ее муж-инженер, внешности самой заурядной, оказался ходоком, и у

Шурки за тонкой перегородкой что ни день полыхали семейные скандалы. На меня все это во время моих редких визитов нагоняло смертельную скуку, к тому ж наши интересы с Шуркой полярно разошлись – он буквально заболел вычислительной техникой, причем пока на уровне популярных изданий, цитировал Винера и советского журналиста Щуплова, написавшего некогда первую в СССР книгу о кибернетике, причем даже мне, порвавшему с естественно-научным знанием, было ясно, что Шурку волнуют вопросы, обсуждавшиеся в научно-популярных изданиях лет пять назад, когда он после армии ударился в дендизм: об опасностях неограниченного развития искусственного интеллекта, о возможном засилье киберов и прочей ерунде… Помню, как-то я пересказал Шурке содержание самиздатовской брошюры Амальрика “Просуществует ли СССР до 84-го года?”. Шурку сама проблема волновала мало – впрочем, тогда эта постановка вопроса и многим политизированным интеллигентам казалась вполне риторической; Шурку же заинтересовало, отчего выбрана именно цифра 84. И когда я объяснил, что так называется знаменитая антиутопия Оруэлла, он и к этому потерял интерес – по-видимому, надеялся, что цифру эту дало не название неведомого ему английского романа, а какой-нибудь хитрый компьютерный расчет.


29

Как я уже говорил, Шурка все больше превращался в записного холостяка. О женщинах во время наших редких встреч мы не говорили вовсе, и я не знаю, были ли у него в те годы какие-нибудь связи, кажется, нет.

Обычно я забегал к Шурке, коли несся куда-нибудь по Арбату – без звонка и только по воскресеньям, когда он наверняка был дома. И каково же было мое удивление, когда я застал однажды в его комнате даму, с которой они чинно пили кофе с ликером. Это была худая, почти как спекулянтка Ольга, очень некрасивая прыщавая девица лет двадцати трех, неуклюжая, как подросток, довольно нелепо одетая, с откровенно неулыбчивым выражением неподвижного лица. Проведя с ними четверть часа, я с изумлением убедился, что

Шурка в это чучело гороховое не на шутку влюблен. Замечу кстати, что меня девица невзлюбила с первой секунды, быть может, обостренным чутьем невостребованной дамы почувствовав, что я имею известное влияние на Шурку и могу невзначай помешать ее явно далеко простирающимся планам.

Едва она вышла из комнаты по своей надобности, Шурка с горящими глазами обратился ко мне:

– А знаешь, кто она?

Тон его был таков, будто бы сейчас он откроет мне страшную тайну, и окажется, что она, скажем, незаконная внучка Государя императора.

– Она дочь покойного Щуплова! – торжествующе, чуть не шепотом провозгласил Шурка.

Я не сразу сообразил, о ком идет речь.

– Щуплова! – воскликнул Шурка.– Того самого!

Я расхохотался бы, вспомнив, что речь идет о журналисте-популяризаторе, писавшем об искусственном разуме, но сдержался, боясь Шурку обидеть. Выяснилось, и откуда он ее взял: они учились в институте в параллельных группах. И, конечно же, было весьма комичным то, что для Шурки косвенная принадлежность его избранницы к кибернетике заменяла громкий титул. Хотя, если вдуматься, в этом был некий смысл: так или иначе, но дворянин

Шурка выбирал себе подругу по происхождению…

– Она такая чистая! – успел еще просветить меня Шурка, как вошла и сама его героиня и тут же объявила, что желает кофе.

Пока Шурка варил кофе на кухне, мы сидели с ней молча, разделенные журнальным столиком. Она демонстративно листала какой-то альбом, давая понять, что и разговаривать со мной не желает. Вообще было ясно, что это особа стервозная, не блестящего воспитания, избалованная и притом явно склонная к домашнему деспотизму; такой набор качеств свойственен страшненьким девочкам много чаще, чем красоткам, вопреки расхожему мнению, будто именно красота портит женский характер…

Прошло еще какое-то число дней, я по привычке заглянул к Шурке, он был один – и странно прохладен со мною. Мы молча сыграли партию в шахматы. Я спросил о щупловской дочке.

– Она моя невеста,– с нажимом, как будто приводя решающий аргумент, сказал Шурка.

Мои плохие предположения подтвердились: эта самая невеста наверняка что-то дурное обо мне сказала. Скажем, что, пока его не было в комнате, я хватал ее за коленки. Но не убеждать же мне было Шурку, так хорошо меня знавшего, что я ни при каких обстоятельствах так поступить не мог, будь даже его милая внешности более привлекательной. Оставалось лишь раскланяться…

Еще через пару месяцев я застал в Шуркиной комнате его невесту вместе с будущей тещей. Это была усталая, с потухшими глазами женщина лет сорока пяти – поразительной красоты, пусть и увядшей, поразительной тем более, что эта красота странно контрастировала с внешностью ее дочери. Со мной, впрочем, и она была до крайности суха… Стоит ли говорить, что на свадьбу я приглашен не был.


30

И тут я вступаю в полосу повествования уже вполне беллетристического: все, что происходило с Шуркой в последние его годы, известно мне урывками, а то и вовсе из вторых и даже третьих уст – после его свадьбы мы стали видеться еще реже и всегда как-то мельком. Помню, однажды я оказался-таки у Шурки, и мы – такого давно не случалось – провели вдвоем, с глазу на глаз, вечер за бутылкой вина. Исподволь ненадолго будто вернулась былая доверительность, и Шурка принес из большой комнаты, где он завел привычку уединяться, коли мать была на даче, а его жена в их комнате вязала перед телевизором, огромный лист ватмана. Это был филигранно выполненный чертеж, изображавший в деталях деревянное строение весьма своеобразной формы; дом этот состоял из одной большой комнаты-гостиной и трех флигелей в виде замковых башенок. “Так будет выглядеть дом в

Чепелеве, который я построю”,– объяснил мне Шурка. По его идее каждая из башенок будет принадлежать соответственно Шурке, Нале и Татьяне; так сказать – каждому из щикачевских колен. Объясняя мне тонкости и детали, Шурка впал в необыкновенное воодушевление; я слушал, испытывая крайнюю неловкость: свойственная Шурке мечтательность теперь оборачивалась чуть не безумием, так далек был этот прожект от реального положения дел в семействе. Но все-таки показательно, в какое русло были направлены Шуркины грезы и какова была тема его иллюзий – род, семья, домоустроение, и это после всяческого туризма, после стройбата, после Яшиной школы гордого индивидуализма и дендизма.

И, конечно, я не мог предположить всю горькую иронию теперешней

Шуркиной мечты о семейном ладе и родственной верности друг другу…

У меня была знакомая – занятная дама, красивая и весьма светская, очень хорошо одевавшаяся, жившая в квартире, заставленной дорогим антиквариатом, уже в те годы – тогда женщин за рулем вообще было мало – ездившая на каком-то “пежо”, любительница поэзии и всегда имевшая под рукой воздыхателя-иностранца, чаще – из дипломатического корпуса; при этом она была кандидатом геологических, что ли, наук, каждое лето отправлялась в экспедицию на Белое море и эту вторую свою жизнь очень ценила. Так вот, оказалось, Шурка работает в одном с ней институте, в соседнем отделе. Обнаружилось это случайно – мы встретились с ней в одном московском салоне, сели в уголке с бокалами, и она принялась мне рассказывать – в тонах самых юмористических – о молодом своем чудаке-коллеге, устроившем в институте настоящую бучу; он не поленился и подсчитал, как можно сократить штат института вдвое, выполняя при этом объем работы в три раза больше; и не придумал ничего лучше, как представить этот свой проект начальству; замдиректора института – директором был какой-то академик, совершенно недосягаемый ввиду его постоянного отсутствия,– пришел сначала в ужас, потом в бешенство; и ведь самое забавное, что это был не первый прожект

– прежде парень предлагал наладить снабжение пресной водой африканских бедуинов, транспортируя айсберги из Антарктиды.

“Наверное, ему придется уйти”,– подвела итог моя приятельница, и я промолчал, не признался, что этот чудак – мой дядюшка и что мы с ним выросли вместе…

Прошло еще сколько-то лет, и я столкнулся с Шуркой на улице. Я был с приятелем-сочинителем Колей Куликовым, и мы спешили по своим богемным делам – кажется, выпивать в мастерскую нашего знакомца-живописца. Шла ранняя весна, Шурка был в каком-то нелепом пальто с воротником из каракуля – уж не отцовском ли? – в вязаной шапчонке, сношенных ботинках и выглядел именно как инженер – тут точно к месту советское словцо – из бывших; он бурно обрадовался мне, но я испытал совершенно новое к нему чувство, которого сам устыдился: мне было за него неловко перед моим приятелем, кстати, самым простецким,– так не похож был

Шурка на людей нашего круга, то есть на разночинных полуподпольных сочинителей и художников… Нечего было и думать позвать Шурку с собой, и это было не чем иным, как предательством. Я не могу забыть, каким взглядом провожал меня

Шурка, когда я торопливо пообещал к нему как-нибудь забежать.

Это был взгляд потерянного и очень одинокого человека.

Но я не мог знать, что эта случайная наша уличная встреча окажется последней.


31

Финал истории может показаться банальным, если не пошлым. Шурка обнаружил, что его жена подживает – словечко мерзкое, но иначе не скажешь – с семнадцатилетним племянником, сыном Нали, существовавшим и мужавшим за стенкой, в той самой комнате, где некогда обитала наша общая юношеская симпатия Неля. Как уж дело открылось – не знаю, но так или иначе Шурка ушел от жены и, поскольку податься ему было больше некуда, стал жить на даче в

Чепелеве. Здесь самым пародийным образом сошлись концы с концами


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю