355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Климонтович » Конец Арбата » Текст книги (страница 2)
Конец Арбата
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:13

Текст книги "Конец Арбата"


Автор книги: Николай Климонтович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Хорошо представляю себе, перед каким выбором оказался Шурка: с одной стороны, вряд ли его могло не мучить зрелище постоянного террора в отношении слабых; с другой – элементарное чувство самосохранения должно было подсказывать, что благородный одиночка поделать здесь ничего не может,– в конце концов такая организация школьного сообщества лишь повторяла без затей, с инфантильной буквальностью, устройство мира вокруг. И, кажется, он пошел единственным, как ему казалось, возможным путем: он попытался завоевать авторитет среди шпаны, а там уж влиять на правила игры изнутри. Быть может, он сам чувствовал всю пагубность этого, по сути, компромисса, подобного тому, что позволяли себе с первоначально самыми благими намерениями приличные люди, вступая в партию; или его несоприродность блатной компании помешала ему естественно вписаться в плебейский мир бесцельного хулиганства – так или иначе, кончилось для него все это очень нехорошо.


8

Я все узнал от матери, ей рассказал отец, а ему, по-видимому, сама тетя Аня. Так или иначе на излете его восьмого класса, весной, выяснилось, что Шурка попал в переплет: он был изобличен как соучастник ограбления уже помянутого мною Дома медработника: он и его дружки украли магнитофон из радиорубки. Помню, меня совершенно потрясло это известие, настолько несовместимым с образом моего благородного родственника представлялось само постыдное понятие “кража”. Впрочем, позже он мне кое-что объяснил.

Эта дурная компания так и называлась – ребята “от Повторки”. То есть объединяла она урлу, населявшую бесчисленные хибары, сараи и кромешные коммуналки в переулках вокруг Никитских ворот:

Кисловских и Калашном, и многие из этих самых “от Повторки” учились в Шуркиной школе, в квартале вглубь от улицы Герцена, поставленной еще в тридцатые на месте разрушенной церкви. “От

Повторки” была заметной в тогдашнем Центре бандой хулиганов, ее влияние распространялось и на Патриаршие, и на Арбат, и на

Гоголевский, даже на Волхонку, но кончалось при слиянии

Тверского бульвара и улицы Горького – здесь уже царили ребята “с

Пушки” и вообще начинался другой мир – мир богатой молодежи “с

Брода” или “со стрита”, говорили тогда и так и эдак. Вот в этой самой компании “от Повторки” Шурка, вовлеченный своими одноклассниками, и очутился, причем оказался одним из самых младших – дружки по классу были сплошь второгодники, а верховодили и вовсе лбы лет по семнадцать-восемнадцать, за которыми в тени стояли, должно быть, взрослые уголовники. И, как я понял из Шуркиного намеренно глухого и маловнятного рассказа, дело оказалось, конечно, не в магнитофоне: это было, так сказать, испытание, от которого никак невозможно было отвертеться,– любой отказ однозначно расценивался в этом мире как трусость, а мог ли Шурка позволить себе прослыть трусом?

Но и этого мало: сам он в будку не лазил – стоял “на атасе”, и вся подлость была в том, что, взломав дверь и выкрав этот самый магнитофон, дружки его почувствовали неладное и ушли через заднюю дверь, “забыв” Шурку предупредить. И минут через десять в

108-м отделении милиции оказался именно он, причем в одиночестве. И здесь перед ним встала, естественно, моральная проблема: от него стали требовать назвать имена сообщников. Надо ли говорить, что, как и положено честному подпольщику, Шурка никого не выдал. Все эти страсти могут казаться вполне потешными, но в жизни Шурки это приключение сыграло свою – и немалую – роль. То, что он сам поступил в соответствии со своим врожденным кодексом чести,– не диво. Но при том ему пришлось сделать одно открытие: этот самый его кодекс оказался отнюдь не обязателен для других; и это стало для него своего рода потрясением.

Дело в том, что в блатной среде именно культивировались представления о своеобразной чести. Видя постоянную ложь и трусость взрослых – прежде всего учителей,– такой “со взором горящим” юноша, каким был тогда Шурка, не мог не попасться на эту удочку: именно среди бесстрашной, независимой, плюющей на лживые условности взрослого мира шпаны только и мог он надеяться найти сохранными моральные устои, каковыми бессознательно очень дорожил. Но в деле с Домом медработника он убедился, что и у блатарей все эти разговоры о воровской чести – мишура, раз они тут же струсили и бросили его одного, фактически подставив. И, пусть это покажется выспренним, полагаю, с этого начался едва приметный поначалу его душевный надлом, так, маленькая трещинка, каких столько накапливается и за половину жизни у каждого в душе, но с каковыми люди более пластичные, или – иначе – менее цельные, нежели Шурка, научаются жить, цементируя их бесхитростными самоутешениями типа “все так живут”, “так мир устроен”, “се ля ви”, незаметно привыкая прощать самим себе и трусость, и вероломство, и ложь.


9

Шурка по малолетству отделался сравнительно легко: в милиции уголовного дела заводить не стали, лишь поставили на учет в

“детской комнате”, заставили мать заплатить за магнитофон, которого, к слову, так и не нашли,– сильный удар по семейному бюджету, и это было еще одно обстоятельство, причинявшее Шурке истинные страдания,– и, конечно же, сообщили в школу. Там, поскольку учебный год почти завершился, Шурке позволили окончить восьмой класс, но о девятом речи уж идти не могло.

Со шпаной Шурка резко порвал, на что пенять ему никто не посмел, никто из шпаны ему не мстил за дезертирство и даже не угрожал: помнила кошка, чье сало съела. Он в том же июне без натуги поступил в строительный техникум и до сентября оказался предоставлен самому себе. Началось последнее наше общее с ним светлое и беззаботное мальчишеское лето…

Тогда на дворе стояло повально туристское время, причем под туризмом следовало понимать не спортивное времяпрепровождение лишь, даже не элемент образа жизни, но целую философию бытия, своего рода малую культуру со своим языком, фольклором и кодексом поведения. Молодежь от мала до велика распевала дым костра создает уют и при малейшей возможности отправлялась в поход – забавное словцо, у Даля имеющее смысл “отправки в самый путь войск”, и его употребление в данном случае много говорило об идеологии тогдашних туристов, не лишенной доли агрессивности по отношению к оседлому официальному “взрослому” миру. Высшей степенью посвящения в туризме в ту эпоху был Путь геолога, причем культ этой мирной профессии был сравним с поклонением летчикам в 30-е годы,– спелеологи и альпинисты почему-то шли наособицу, их занятия воспринимались лишь как экзотические и специальные ответвления Главного Пути. В туризме были свои певцы, гуру и герои, и в последних высших своих проявлениях это было своего рода сектантство – десятью годами позже те же черты повторятся в движении хиппи. Кстати, этот повальный, пусть и плохо осознанный, эскапизм, присущий советскому туристическому движению, рифмовался с американским битничеством, пусть марихуану заменяла водка. Не последнюю роль играл, конечно, секс: только в походе, где участники, не разбирая полов, спали вповалку в палатках, достигалась необходимая степень интимности и эротической раскрепощенности, дивно гармонирующая с лесной природой и невозможная в тогдашних городских коммуналках, недостижимая в подъездах, на чердаках и по лавочкам в скверах.

И, конечно же, во всем был вызов ханжеству тогдашнего советского общества и насильственному прикреплению к месту жительства и службы, будь то прописка или закон о тунеядстве,– недаром, кстати, именно в половине 60-х расцвела мода на автостоп.

Заболел туризмом и Шурка, заразив и меня. Наши родители не заподозрили тут греха и не видели смысла сопротивляться: все лучше, чем улица. К тому ж мой отец тоже был со студенческих лет обуян зудом странствий и у нас в доме имелась вся необходимая амуниция: палатка, рюкзаки, топорики, котелки и даже упаковка таблеток “сухого спирта” для скорого поджигания костра. Конечно, родители предполагали, что я буду предаваться туристическим радостям вместе с группой одноклассников под руководством учителей, так что экипировку, накопившуюся в семье, я перетаскивал на дачу в Чепелево постепенно, под разными предлогами, а то и тайком. И вот в то лето оказалось, что к полноценному походу у нас все готово, и в один прекрасный день мы решились.


10

Но если меня влек лишь сам дух приключений, томила жажда сорваться с поводка и убежать как можно дальше из-под опеки старших, то с Шуркой, кажется, дело обстояло сложнее.

Он уже прошел стадию игры “в индейцев” и сбегал однажды в свою

“Америку”: осенью ему должно было исполниться шестнадцать, кроме того, он всегда казался старше своих лет. Он был невысок ростом, но крепок и силен, и выглядел очень мужественно, скажем так – не без орлиности, и пользовался бы оглушительным успехом у девочек, когда бы не был так разборчив и влюбчив: с теми, кто ему не нравился, он бывал резок и остужающе холоден, с теми же, кто его волновал, напротив, чересчур галантен и как-то – подходит ли это слово для юноши – старомодно велеречив, что в глазах многих делало его чуть смешным, а некоторых и пугало не на шутку; к тому ж, если загорался, он имел обыкновение смотреть на собеседника невыносимо пристально, с дрожью блестящих глаз, такая дрожь глаз в минуты глубокой задумчивости или гнева свойственна и моему отцу. Короче, как и положено в этом возрасте, он зачастую не находил с людьми нужного тона, был одинок, без позы разочарован, или, скажем мягче,– задет и насторожен; у него, как ни странно, вовсе не было друзей его круга, возможно, потому, что он сам не знал, что назвать “своим кругом”; ведь он был редкого по чистоте сплава дворянско-крестьянского происхождения и воспитания, но не интеллигентского в обиходном смысле слова. И, беря меня с собой в поход, суливший испытания, Шурка, возможно, неосознанно стремился иметь рядом кого-то более слабого, о ком предстояло заботиться, и одна эта забота уже избавляла от одинокого юного томления – так молодой Толстой в Люцерне брал с собой на прогулку в горы сына хозяйки гостиницы. Но, и не будь меня, в то лето он отправился бы бродяжничать один, я в этом не сомневаюсь, столь задумчив он бывал по временам, будто прислушивался, пытаясь отгадать будущую свою подступающую взрослую жизнь…

Маршрут наметился сам собой: от станции Чепелево было ловко проехать электричкой прямиком до Оки, до Серпухова, там сесть на автобус, перебраться на правый берег и стартовать, держась реки и направляясь вверх по течению, в сторону Муранова и Поленова. В

Велегоже предполагалось переправиться через реку в Тарусу и возвращаться уже по берегу левому, забрав вбок, и, отдаляясь от

Оки, выйти к той же железной дороге где-нибудь в районе станций

Шарапова Охота или Луч. По нашей – весьма приблизительной – туристической схеме выходило километров восемьдесят. Шурка наметил график: по пятнадцать километров в день с двумя полными днями отдыха, итого – неделя. У нас были кое-какие деньги и немалые запасы провизии: тушенка, сгущенка, вермишель, брикеты

“гречки с мясом” и сухого киселя, пакеты с супом-концентратом.

Едва в понедельник утром тетя Аня отбыла на работу, мы отправились по холодку, наказав остававшейся на даче Нале все правильно объяснить и всех успокоить…


11

Это легкомысленное предприятие, начавшееся бодро, веселым, солнечным утречком, несколько раз грозило нам – мне уж во всяком случае – не на шутку гибелью. Тогда мне это, конечно, и в голову не могло прийти, но теперь я подозреваю, что неосознанно Шурка искал опасности. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю, всё выходило более или менее случайно. Скажем, в какой-то деревне однажды мы выменяли на тушенку трехлитровую банку парного, сразу после дойки, теплого и жирного молока. Тут же на околице мы и выпили его на голодный желудок, закусывая душистым серым хлебом, только купленным. К вечеру у меня начался сильнейший понос и подскочила температура. Ночью я бредил и то и дело терял сознание. Спасла меня марганцовка, предусмотрительно положенная

Шуркой в нашу походную аптечку: Шурка разводил ее в воде, кипяченной на костре в котелке, и заставлял меня пить и пить. К утру мне полегчало, а уже в десять мы продолжили путь. В другой раз мы разбили палатку на берегу Оки и провели чудесный день за рыбалкой, купанием на песчаной отмели и ловлей ужей, которых оказалось в том году по берегам видимо-невидимо. К вечеру уже начались неприятности. Я изготовился было лечь брюхом на распрекрасного ужа, свивавшего кольца в ивняке, как Шурка оттолкнул меня и ударил змею палкой с такой силой, что она как бы расклеилась на две извивавшиеся половины. Оказалось, на этот раз это была гадюка, и легко себе представить, что бы было, не окажись Шурка рядом и не опереди он меня: гадюки не очень любят, когда на них ложатся голым брюхом… К вечеру пошел дождь и зарядил на всю ночь. Утром, впрочем, распогодилось, и я побежал к реке совершать утреннее омовение; плюхнулся в воду, как делал это на том же самом месте еще накануне, но нежданно сильный поток подхватил меня и понес, крутя, с приличной скоростью, причем прочь от берега, видимо, в верховьях дожди прошли еще раньше и за ночь вода сильно прибыла. Я неплохо плавал, но от неожиданности запаниковал. Спас меня, разумеется, и на этот раз дядюшка; он вырвал большую ветку орешника, побежал вперед по течению, вошел в воду, подплыл ко мне, уже захлебывавшемуся, и протянул спасительную ветвь; я уцепился – и он подтащил меня к берегу.

Но это можно считать мелочами рядом с главным нашим испытанием.

Идя вдоль берега, в один из дней мы решили к вечеру отойти вглубь с тем, чтобы собрать грибов и пожарить их на костре вместо надоевшей тушенки. Грибов было много, мы собрали целую рубаху отборных белых и уже в сумерках стали искать место для ночлега. Неожиданно мы оказались на краю карьера, образовавшегося на склоне большого холма; нам пришлось долго карабкаться вверх по краю, пока мы не дошли до вершины и не нашли ровную площадку – прямо над очень глубоким обрывом.

Приготовление грибов пришлось отложить до завтра, в темноте мы кое-как раскинули палатку и, завернувшись в одеяла, уснули. На рассвете я проснулся от крика; палатка ходуном ходила; мы выскочили наружу и увидели мужичка, всего в мыле, отчаянно колотящего палкой по брезенту и орущего: “Уходите, уходите, убьет!” Мы, плохо соображая что к чему, собрались наспех и поспешили прочь. Через полкилометра мы достигли столба с надписью: “Запретная зона. Взрывные работы”. И вскоре в карьере так ухнуло, что вздрогнула земля.

Тут же выяснилось, что мы забыли на месте нашего неудачного бивуака топорик. Когда взрывы стихли, мы решили вернуться за ним. Место, где только что стояла палатка, было завалено валунами – каждый размером с мой рюкзак. Этот самый мужичок-обходчик спас нам жизнь, и наше счастье, что он рано утром снизу заметил нашу палатку. А поставь мы ее чуть глубже, ближе к кустам…


12

И Шурка заделался заядлым туристом. Он предался этой напасти со всей страстью: ходил и по Москве в резиновых сапогах с завернутыми наружу голенищами и в штормовке, обзавелся непременной семиструнной гитарой, освоил три аккорда и довольно приятным молодым баритоном горланил, тарахтя по струнам:

Все перекаты да перекаты,

Послать бы их по адресу,

На это место уж нету карты,

Плывем вперед по абрису…

И любил растолковывать остававшимся вне туристской культуры отсталым своим сестрам, а заодно и мне, что такое этот самый

“абрис”.

При этом Шурка не ограничился компанией из своего техникума – уже осенью на первом курсе он на туристском слете познакомился со студентами МИИГАиКа – Московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии, так, кажется, эту аббревиатуру следовало расшифровывать. Студенты были, разумеется, старше его года на три-четыре, взрослые, можно сказать, ребятки и девицы, и, помнится, Шурка однажды с одним из них меня познакомил. Это был малый по имени Марик с довольно хулиганистым выражением лица, это выражение ему придавал свернутый в какой-нибудь подростковой драке на сторону нос.

Марик показался мне простоватым и неотесанным, но Шурка им восхищался, у него с возрастом развилась эта особенность – влюбляться в людей, которые хоть в чем-то задели его воображение. А Марик был бывалым, не без храбрости и предприимчивости, веселым и взрослым на Шуркин вкус туристом.

Этот самый Марик говаривал, что велит женщине во время акта все время отвечать на вопрос: что я с тобой делаю? Еще он учил, что главное – залезть рукой девке в трусы и нащупать там одно специальное место, и если нажать на него, то она даст непременно, только вот надо это место знать… Мне все эти

Мариковы откровения казались хоть и интригующими, но неприятно вульгарными, а глядя на него самого, я не понимал, где находятся девицы, которые соглашаются лечь с ним в постель. Впрочем, наверно, я был слишком строг, потому что, без сомнения, ревновал к Марику своего дядюшку. Тот же неустанно учился у Марика каким-то туристским премудростям и записывал за ним слова все новых туристских песен. Кстати, кончил Марик почти героически: на одном из этих самых туристических слетов, происходивших в начале ноября, в то время, как вся страна обязана была ходить на демонстрации и праздновать день большевистского переворота 1917 года, он организовал на лесной опушке студенческое травестийное действо, пародировавшее главный партийный ритуал. Никогда не читавший, надо думать, Бахтина, Марик тем не менее интуитивно имитировал коммунистические обряды по законам карнавала: была построена трибуна из бревен, узнаваемо имитировавшая форму ленинского мавзолея, на ней стояли “вожди” в шапках-ушанках и длинных трусах и помахивали ручками; перед трибунами текла

“народная масса”, несшая национальные хоругви – с наклеенными на них этикетками от водки и портвейна, красные тряпки на древках, а также намалеванные на картонках портреты “вождей”. При этом громко распевались революционные гимны такого примерно содержания:

Старый ежик ежедневно

К ним бараться приходил,

Старый ё-ё-ёжик приходил, на тему сказки о “теремке”.

Надо ли говорить, что институтскому комитету комсомола не хватило плюрализма, как сказали бы нынче, когда на стол легли многочисленные доносы на Марика. И Марик вместе с несколькими другими активистами лесного праздника был отчислен с третьего курса, вычищен из комсомола и, как полагалось в те времена всякому советскому Чайльд-Гарольду, отправился не в Португалию и не в Грецию, а на Сахалин, где завербовался в рыболовецкую бригаду. Позже он объявлялся в Москве, и я даже видел его один раз у Шурки на Арбате. Марик, конечно же, отрастил бороду и показывал, как на Сахалине пьют неразбавленный спирт, закусывая строганиной из сырой мороженой рыбы. Через полгода он женился на дочке какого-то сахалинского поселкового начальника, а потом попал в тюрьму за то, что ударил топором по голове ее любовника-матроса. Матрос, кстати, выжил, но Марик исчез из московской жизни навсегда. Надо заметить, что Шурка еще до посадки в Марике несколько разочаровался. Шурке почему-то особенно не нравилось, что Марик “может соблазнить любую, но не умеет удержать”.


13

Дружба с Мариком даром Шурке все же не прошла: из какой-то загадочной склонности судьбы к бесхитростной симметрии Шурка попал почти в такую же, как Марик, историю. И связано это было с друзьями Марика – тот уже был на Сахалине. Зимой, в середине декабря, Шурка пригласил компанию студентов-геодезистов – все старше него – на дачу в Чепелево. По-видимому, было чересчур морозно для похода, и дача с печкой заменила палатку. Чтобы восстановить канву происшедшего, важно сразу сказать, что девиц в компании не было. Были, кроме Шурки, еще трое студентов, колода карт для преферанса, в который сам Шурка, к слову, играть не умел, мы с ним играли в “кинга”, в “буру”, в “очко” и “сику”, много водки и вина и гитара, конечно.

Одну бутылку портвейна “777” Шурка сразу же отдал сторожу поселка, дом которого стоял у ворот. Это была своего рода взятка: тетя Аня явно не была в курсе дела, прибыл на дачу Шурка без ее благословения, и было бы неплохо, когда б сторож не накляузничал.

Я помню этого старикана – тип он был довольно безвредный, но какой-то склизкий, впрочем, к своим обязанностям относился с немалым рвением, днями расхаживал по поселку, всегда в телогрейке, пусть даже было под тридцать жары, с незаряженной -

“от греха” – берданкой и клянчил у дачников “рюмочку”. Впрочем, кое-какие мелочи, нужные в дачном хозяйстве: лопата ли, стоявшая у крыльца, забытый на террасе нож, жестяной рукомойник, оставшийся на столбе на улице,– за зиму все равно пропадали, и дачники уже давно сошлись во мнении, что ворует как раз сам сторож. Как бы сам себе добывает чаевые. Поделать с этим ничего было нельзя, и обитатели поселка давно с этим смирились как с неизбежным, но малым злом… Выпив свою бутылку – а для него, человека пожилого, пол-литра крепленого вина было весьма солидной дозой,– этот самый сторож – поселок, разумеется, в это время был пуст – ввалился в дом к Шурке.

Шурку старик знал еще совсем мальцом. В его глазах тот был, разумеется, “щенком”. В хмельной голове сторожа, должно быть, возникла простая мысль: Шурка приехал выпивать на родительскую дачу с товарищами, и очень удобно его этим шантажировать.

Наверное, сторож хотел и всего-то добавить полстакана, но, вместо того чтобы честно и ясно попросить выпивки, стал куражиться. Что уж он там нес – не знаю, но понятно, что нечто воспитательное: мол, вот вы здесь пьете, и я матери твоей все расскажу; ну и, конечно, о том, что мал еще пить, мальчишка. Был бы поумней и потрезвей, он бы сообразил, что никак нельзя было угрожать Шурке и тем паче его унижать. Добро б они были наедине, но свидетелями этой сцены оказались Шуркины приятели – все старше него и, должно быть, потешавшиеся, ведь их самих вся эта ситуация никак не касалась и не задевала, а Шурка действительно был еще мальчишкой. К тому ж сторож явно преступил неписаный, однако скрепленный между ними договор: вино-то он у Шурки из рук взял. То есть сподличал.

Шурка ударил сторожа всего один раз. Но, по-видимому, долго сдерживаясь и придя в ярость, силу удара не рассчитал. Я говорил уже, что Шурка был сильный, хорошо тренированный парень: он заехал сторожу по скуле, да так крепко, что буквально содрал кожу у того на щеке. Старик взвыл по-собачьи и посеменил к своей сторожке, придерживая свисавшую щеку и заливая снег кровью. А молодые люди принялись выпивать дальше. Уже через полчаса Шурку забрал наряд милиции, а через час он сидел перед следователем в городе Чехове. Там в следственном изоляторе он находился вплоть до суда, что-то около трех месяцев. Надо ли говорить, что никто из приятелей-студентов ни разу не принес ему и пачки сигарет…

Весной Шурке объявили приговор: два года условно. Из техникума, конечно, его выгнали. Шурка сдал экстерном экзамены за десятый класс, получил аттестат зрелости и сам – ему еще не исполнилось полных восемнадцати – “сдался” в армию,– к слову, тогда от военкомата было особо не побегать, советская власть стояла крепко. Учитывая его судимость, доверить ему служить в каких-нибудь стратегически ответственных частях никак не могли.

А потому зачислили Шурку в строительные войска, в просторечии – стройбат.


14

“Коля! Ты, наверное, еще спишь, а я давно поднялся. Ну, Коля, жизнь у меня пошла райская! Вот уж чего не ожидал в армии, хотя, конечно, есть какие-то ограничения, но о них можно забыть и отмести в сторону. Зато действительно мне не приходится ни о чем думать, ни о чем заботиться. Ты, конечно, смеешься, но попади ты в подобную атмосферу – счел бы такое положение дел в какой-то степени приятным. Служу я не в строевых частях, так что никто не гоняет строевой, не заставляет раздеваться и одеваться за 30 секунд, ходить непременно застегнутым на все пуговицы и даже не запрещает держать руки в карманах. Работаю в бригаде. Работа сначала показалась тяжелой, потом я и к этому привык. Все парни из Москвы, почти все из Центра. Вспоминаем иногда с отвращением кафе “Молодежное”: у всех свалилась гора с плеч, когда забрали в армию, ну, думаем, теперь от водки отдохнем. Но, кажется, и здесь отдохнуть не придется: пришел новый бригадир – надо, сержант перевелся в наш взвод – давай, с ком. роты поехали в командировку – ну тут сам бог велел. Закончили работу в командировке – святое. Вот только откуда деньги берутся? На руки мы получаем очень мало, да и то не всегда. Как заработаем.

Однако при здешней системе, конечно, как бы мы ни работали, ничего не заработаешь. Но нас ротный выручает. Наверное, вся его получка уходит. В остальном выручаем мы его. Выработка в роте более 100% нормы. А его за это по головке гладят. Живем в полном согласии… Как видишь, все идет отлично. Плохо одно – местность. Голые сопки и военный городок. Жены офицеров и дети.

Гражданских видим очень мало. Но, кажется, служить здесь недолго, скоро переедем…”

Так Шурка писал из Забайкалья в конце лета 67-го года. Уточню: в кафе “Молодежное” на Горького в те годы работал рок-клуб, и это было единственное в Москве место, где всякий вечер можно было легально слушать живую, имитировавшую “западную” поп-музыку.

Наряду с понятной юношеской бравадой в этом письме есть следы и ненаигранной эйфории: наверное, Шурка и вправду вздохнул вольней, избавившись – пусть на время – от своих восемнадцатилетних проблем. Кажется, он уже устал в одиночку нести груз собственной свободы – очень понятное ощущение юного человека,– и странным образом армейские порядки поначалу пришлись по нему. Заканчивается это письмо так: “Кстати, как там Неля? Ты ей не звонил случайно? Если не звонил, то позвони.

Ее телефон Б-3-78-78. Скажи, чтобы зашла на почту за письмом. Я ей написал. Это единственное тебе поручение, я знаю, как ты неохотно их исполняешь…” Дальше идут приветы моим приятелям, которых он знал: уже через несколько месяцев передавать приветы кому бы то ни было Шурка прекратит.

Письма, судя по аккуратно проставленным датам, в первый год он писал мне часто и регулярно – по три в месяц. Писал на ученических тетрадочных страничках то в клетку, то в линейку, пару раз на листочках, вырванных из блокнота, причем без орфографических ошибок и без единой помарки. “Многоуважаемый

Николай Юрьевич! Наконец-то ты вступил в пору юношества, поскольку сокрушаешься о потерянном веселом отрочестве”,– так начинается одно из следующих писем. Писано оно через полтора месяца после того, как мне исполнилось шестнадцать и я заканчивал девятый класс. Трудно теперь сказать, что я сообщал тогда Шурке, но, видимо, милицейская церемония получения паспорта произвела на меня не самое обнадеживающее впечатление.

“Тебе московские девочки кажутся потрепанными, а у меня даже таких нет”,– читаю дальше. Быть может, я в своем письме предпринимал неуклюжие попытки утешить его: мол, немногого ты лишился. “Офицерские дочки напуганы солдатами до смерти, ну а об офицерских женах и мечтать не приходится”. Впрочем, письмо выдержано в победных тонах: “Сейчас вечер, а утром из окна вагона я крикну: “В гробу я видел это Забайкалье, постараюсь больше сюда не возвращаться. Дранг на Европу, господа удавы!”

Представь себе: еду под Горький учиться на командира взвода.

После окончания пришьют лычки и будет не военный строитель рядовой, а сержант Щикачев. К тому же я буду на должности лейтенанта…” Замечательно все-таки Шурка боролся с судьбой, достойно неся ее бремя и ни в коем случае не позволяя себе жаловаться. Впрочем, тогда, похоже, ему и впрямь удавалось смотреть в будущее без боязни и весело. Забегая вперед, скажу, что по окончании сержантской школы его вернут-таки служить за

Байкал… К этому письму есть постскриптум: “Неле можешь не звонить, если еще не позвонил”. По-видимому, Шуркино письмо не произвело на нее желаемого впечатления,– уверен, что такое же, как я, задание снестись с Нелей получила и старшая сестра Таня,

Шуркина конфидентка, а заделаться подругой, ждущей домой солдата, Неля не пожелала… Кстати, в письмах он подписывался всегда – “Саша”, видно, домашнее “Шура” казалось ему недостаточно мужественным.


15

“Получил письмо от старых приятелей по техникуму. Пишут, что уже окончили, обмыли и половина успела пережениться. Вот уж никогда не думал, что эти дети – в душе, конечно,– способны к совместной жизни с женщинами. Здорово я им завидую, Коля. И в то же время рад, что у меня такой тернистый, зигзагообразный путь в жизни.

Мне кажется, что когда я чего-нибудь добьюсь, а это уж точно, я в десять, в сотни раз испытаю радости больше, нежели они. Ведь вот кончили они техникум, пошли на работу, на которой им придется почти всем провести, может, всю жизнь, ничего в этой жизни не увидев и не поняв…” И тут важное: “Я говорю о главном

– об отвращении к физическому труду…” Далее идут пространные туристические рекомендации, как устроить в зимнем снегу ночлег под тентом, как разводить костер, какую яму выкопать, приведены даже какие-то схемы. Это простодушие могло бы вызвать улыбку, но читать все это теперь грустно: Шурка погиб, ничего не добившись, если вообще словосочетания из ряда “такой-то состоялся”, “не зря прожил жизнь”, “нашел себя” что-нибудь означают перед лицом

Творца, если, конечно, иметь в виду не протестантского, но нашего русского Бога.

Шурка был лишен какого-либо выраженного индивидуального таланта или прозорливого ума, и дар его был в другом – нести родовое знание, сохранять честь и собственное достоинство, хоть он это свое призвание, быть может, до конца не осознавал. За долгие годы нашей близости, впрочем, эта тема звучала-таки в нем исподволь, приглушенно и неявно – и то сказать, некому было ему ее преподать, о своем дворянстве взрослые тогда и вспоминать боялись, и в нем лишь отдавался эхом идущий от многих поколений предков далекий зов. “Что я думаю о своей военной жизни? Она сплошь состоит из ожидания лучших времен, а вот когда они настанут – понятия не имею. Ты, наверное, помнишь, что образ жизни я всегда вел довольно замкнутый. Это объяснялось тем, что я сберегал свою нервную энергию для настоящей жизни. Ты не думай, настоящая жизнь еще не началась, и пребывание в армии для меня ничем не отличается от гражданской жизни. Единственное изменение произошло в отношениях с людьми. Раньше я никому не был подчинен – кроме сознания долга…” Странное откровение, о каком долге он говорил, уж не об этом ли своем дворянском призвании? Во всяком случае, речь шла о стержне личности, а он, безусловно, в нем был…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю