355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Климонтович » Конец Арбата » Текст книги (страница 3)
Конец Арбата
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:13

Текст книги "Конец Арбата"


Автор книги: Николай Климонтович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

“Извини, что долго не писал, виновата эта проклятая жизнь командира: надо навести порядок, а тогда уж и спать спокойно, зная, что никто у тебя не напьется и не замерзнет. Две недели назад был такой случай. Замерз один парень, и я сам ездил в

Читу, отправлял его на запад. Не его самого, конечно, а то, что от него осталось… Командовать мне тяжело – не привык.

Приходится постоянно прибегать к хитростям. Видишь ли, дисциплины здесь нет никакой, это ж не строевые войска, где за невыполнение приказа сажают на губу. А здесь, если не стоишь над душой, ничего никто делать не будет, дверь в казарме не покрасят. Приходится искать “жертву”, того, кто в самоволку подался или вне строя в столовую отправился, и уж ему-то и вчинять наряд… Живу я почти как на гражданке, только бытовые условия, конечно, много хуже. Никак не могу привыкнуть жить без теплого туалета. По-моему, это свинство – делать туалеты неутепленными”.

В письмах появляются просьбы, всегда в постскриптумах: скажем, прислать новую записную книжку – “ты знаешь, мне нравятся большие и солидные”, или переписать для него полный текст

“Гражданки Парамоновой” – “нужно страшно, его можно достать в клубе на Козицком”. Речь идет о недолго существовавшем Клубе туристической самодеятельной песни в Козицком переулке, куда меня не однажды приводил Шурка. Впрочем, Галич туристом не был и

“туристических” песен не пел.


16

“Ездил в Читу в командировку, а когда вернулся – меня ожидал сюрприз. Из Читы в мое отсутствие приезжал какой-то полковник и приказал перевести меня на положение военного строителя со снижением в звании до рядового. Пока я отсутствовал, мой солдат напился. Причем напоили его люди из другой роты. Вначале он на месте побалагурил, а потом его потянуло на подвиги. Взял на стройке пятилитровый чайник краски и понес в соседнюю деревню продавать. Продал, добавил, естественно, отправился на танцы, нашел себе четырнадцатилетнюю дуру и изнасиловал ее. Может, все и прошло бы незамеченным, она и сама с радостью рассталась с невинностью, вот только он порвал ей щеку. Тут и началось: ее родители заахали, кто-то вспомнил, что она шла по улице с солдатом, ее прижали к стенке, и она все рассказала. Тотчас приехал следователь, и завели дело. Теперь этому парню светит не меньше пятнадцати в лучшем случае, в худшем – сам понимаешь…

Об этом случае доложили аж командующему округом, и тот прислал полковника разбираться. У того времени в обрез, он и наложил всем несправедливо суровые взыскания, а ком. взвода, то есть меня, и старшину приказал снять с должности. Меня это мало тронуло. Мне сейчас наплевать. Правда, ком. части вызвал к себе, долго беседовали, он сказал, что нехорошо получилось, хотя никто в этом не виноват. Посетовал, что тяжело терять таких сержантов и т. д. На прощание пообещал, что как только осудят этого фраера, то сразу вернут звание. Но мне и на это наплевать, пусть делают как хотят. Скажут полы подметать – буду подметать. Вот только плохо – сразу же, как сняли с должности, перевели в другую роту. Старшина там был кусок, т. е. сверхсрочник, и сразу мне не понравился. Косился я на него, косился, и он почувствовал, конечно, во мне враждебность, стал тоже коситься.

Возвращался я как-то от своей кошелки вечером: никуда не спешу, никуда не опаздываю. Он же в этот вечер решил сделать поверку минут на пятнадцать раньше обычного. И, естественно, меня засек.

Я вхожу как ни в чем не бывало, кричу: “Старшина, я в туалете был!” А он мне: “Ни хера, иди в штаб полы мыть”. Я его, естественно, послал. Он рассвирепел. Кричит так, что палатка дрожит и качается. Но я на своем стою, хоть и вижу, что он к тому ж под балдой, ну, думаю, дело будет. Пошли со мной, говорит, мы вышли. Позвал он меня куда-то за санчасть, прижал своей тушей, а туша у него килограммов 120, не меньше. И неожиданно ударил в челюсть. Ну я не растерялся, сделал ему серию, потом вторую. Закончил сокрушительным ударом в солнечное сплетение, добавил для верности по копчику и оставил под березками. На следующий день вызвал к себе начштаба, я рассказал ему, как дело было, ну вроде ты не виноват, говорит. Перевели опять в другую роту. А того старшину уж недели две не видно.

Ребята говорят, что пачка опухла и двух зубов как не бывало. У меня действительно от них две отметины на костяшках пальцев не заживают. Не везет мне. Да мне плевать, все равно в мае дембель”.

Таким образом, армейская карьера, которой Шурка кичился, бесславно и нелепо оборвалась. Писал он это большое письмо в середине сентября. И опять ошибался: его демобилизовали только в конце июня следующего года, одним из последних в его призыве.

Бабушку свою в живых он уже не застал, она умерла незадолго до его возвращения. Зато его ждал сюрприз – ему была отказана отдельная комната. Та самая, из-под венеролога Каца. И это обстоятельство, конечно же, изменило его жизнь по сравнению с доармейской.


17

Стоит ли говорить, что он возмужал, но это была мужественность довольно грубой выделки, скорее матерость, чем заря мужского цветения. Он сделался еще смуглей, но и это была уже не фамильная нежная смуглость, а въевшаяся в поры армейская копоть.

В нем появилась вместо сдержанной замкнутости и всегда чуткой задумчивости – угрюмость, по временам разряжающаяся нежданным взрывным смехом. И, конечно же, он стал резче во всем – и в движениях, и во мнениях, которые окрашены были к тому же грубоватой, подчас злой иронией. Впрочем, никакой надломленности и болезненности в нем не было, но и прелестного юношеского

“юнкерства” не осталось. Однако порода все равно просвечивала, но это было уже на уровне скорее антропологическом. Впрочем, я говорю лишь о внешнем впечатлении самых первых дней после его возвращения…

Прежде чем рассказать, как мы встретились, скажу, какими Шурка нашел своих близких после двух с лишним лет отсутствия.

Похоронив мать, Кирилл разом сдал; теперь он старался больше времени проводить на оставленном ему в наследство продавленном диване, стал еще смирнее и тише, если такое было возможно, похудел, почернел, плохо ел, хоть никаких явных болезней у него не было. Кажется, теперь, в отсутствие матери, его все чаще стало навещать прошлое, и он чувствовал, что жизнь прошла. Он умер через год, кажется, после Шуркиного возвращения, незаметно, как и жил,– освободил место. И получилось у него это, как и всё, что он делал, деликатно… Но я забежал вперед.

Стали взрослыми Шуркины сестры. К тому времени я с ними уж почти не общался, хоть в отрочестве с обеими был более или менее близок. Помнится, в какое-то лето, мне было лет тринадцать,

Шурка отчего-то пару недель отсутствовал, и я дожидался его на даче в Чепелеве сначала в обществе Тани, потом Нали…

Вот сценка: зарядил дождь, холодно, печку разжигать лень; мы с

Татьяной лежим в одной постели, и, смеясь над моей робостью, она все просит погреть ей ноги своими ногами под одеялом; думаю, она тогда хотела бы меня соблазнить, но при всей половой бесшабашности духу у нее не хватило; тем более что я жался и дичился, ноги ей не грел, дрожал, втайне, конечно, мечтая хоть поласкать ее грудь. Я был в ту пору девственным херувимистым подростком, и она таскала меня с собой в какой-то недалекий пионерский лагерь, в котором годом раньше работала вожатой и в котором остались у нее дружки и подружки,– на смотрины, гордясь смазливым племянничком; лагерь был неухоженным, зачуханными пионеры; ночью, у костра, где пил водку персонал, Татьяна пару раз ходила в кусты с каким-то физкультурником, а меня все тискала и целовала толстуха лет под тридцать в красном галстуке; от нее воняло одеколоном “Красная Москва”, женским поЂтом, вином, мне хотелось бежать куда глаза глядят через темный лес.

Наля была старшей сестре полной противоположностью, застенчивая и романтичная. Видимо, я и ей нравился, коли она рассказывала мне нескончаемую какую-то повесть своей школьной влюбленности и, кажется, просила совета: позвонить ли ему самой и серьезно ли то, что он целовался с подружкой, правда, только один раз; советы, конечно, я щедро и с энтузиазмом давал…

Помимо прочего, ко времени, о котором речь, между мною и сестрами пролегло отчуждение и по причинам, так сказать, идеологического порядка; они были комсомолками, я же – упоенным антисоветчиком, такова была атмосфера и в моей семье, и в поздние школьные годы в моем “лицее”; должно быть, столь страстно верующими в свою идею, как я тогда, были только ранние комсомольцы. Как-то, помню, Наля в моем присутствии упомянула

“русскую революцию”. Я издевательски осведомился: о которой идет речь? И вызвал тем нешуточное возмущение. Я и потом не раз наблюдал потомков дворян, которые были не просто лояльны советским идеям – они были святее детей рабочих и крестьян, быть может, играл свою роль въевшийся навсегда страх, быть может, представление о том, что необходимо быть верным раз принятым как свои убеждениям. Впрочем, Шурка был аполитичен, в комсомоле, как и я, никогда не состоял и к моей антикоммунистической проповеди относился со снисходительностью, маскирующей известное сочувствие и неподдельный интерес…

Когда он вернулся, Татьяне было лет двадцать шесть, и из некрасивой, но смешливой, добродушно-грубоватой, неглупой, хоть и легкомысленной девицы она неотвратимо превращалась в раздраженную грымзу, которой уж всерьез угрожало остаться в старых девах. Именно с ней приходилось Шурке делить комнаты Каца

– ему досталась хоть и боЂльшая, но проходная, а Татьяне дальняя. Помнится, мы с ним подумывали расконсервировать некогда накрепко задраенную дверь из Татьяниной комнаты напрямую в коридор, но этого не понадобилось: Татьяны днями не бывало дома, и ночами тоже, и обе комнаты были в нашем распоряжении. Как я теперь понимаю, у нее, работавшей техником в какой-то конторе, разворачивался как раз тогда нервический служебный роман с начальником-инженером, причем холостым, и все резервы были брошены на то, чтобы его на себе женить.

Наля же превратилась в очень серьезную, хмурую и сосредоточенную девушку двадцати двух лет; музыка давно была позабыта, и Наля уже оканчивала престижный тогда институт электронной механики; помнится, математика ей давалась с трудом, и она часто приезжала к моему отцу за консультациями. Но мало того, что она осваивала столь суровую специальность,– у нее был столь же серьезный и правильный роман с однокурсником по имени Сережа, и они уже объявили себя женихом и невестой. Жених тоже был основателен; отец-рабочий умер – от запоя, как выяснилось позже; мать служила, как в одной из пьес Рощина, проводником в поезде Москва

– Владивосток, и во время ее длительных отлучек на старшем сыне лежала забота о скольких-то там младших сестрах и братьях; он был первым в роду, кто получал высшее образование и прямиком шел

“в люди”, и чувствовал груз ответственности; так что жениться ему необходимо было добротно, на порядочной девушке, Наля подходила по всем статьям, из образованных, умела играть на фортепьяно,– и решенная свадьба была отложена до защиты обоими дипломов; к тому ж была надежда на комнату Нели, давно пустующую, обещанную жилищными властями Щикачевым в случае расширения семейства,– пока ведь была только убыль.

Не изменилась лишь тетя Аня – не помолодела, конечно, но и не сдала. А поскольку забот у нее стало меньше, она при каждом удобном случае по-крестьянски повязывала косынку на седеющую голову, собирала какие-то котомки и отправлялась на огород,– она вот-вот должна была выйти на пенсию, и врожденная тяга к земле теперь все прочее перевешивала.


18

Нам с Шуркой предстояло заново обнюхаться.

Впрочем, времени у меня на армейского дядюшку было немного. Мне шел девятнадцатый год, и, как всякий лоботряс из обеспеченной семьи, я был отягощен множеством забот. Как-то: по всем девичьим номерам нужно было позвонить, с дружками погулять, посетить пивной бар, сходить на танцы в университетский “интерклуб”

(дискотек тогда еще не было), поспеть на поп – сейшн (так назывались тогда подпольные рок-концерты доморощенных ансамблей, концерты, кончавшиеся зачастую милицейскими облавами); к тому ж я много читал – увы, не учебники – и возобновил попытки сочинять, чем грешил еще в поздние школьные годы. Занятия в университете на первом курсе я упоенно прогуливал, пробавляясь тем багажом, что вынес из специальной математической школы; у меня вызывала устойчивое отвращение сама унылая атмосфера, серый цвет коридоров и тусклый свет аудиторий физического факультета, куда я попал по наследству, то есть по чистому недоразумению; лекции и семинары я еще мог с грехом пополам высидеть, читая спрятанных под парту то Генриха, то Томаса Маннов, но лабораторные занятия, осциллографы с термопарами, лазеры и магниты, электростаты и катушки с проводами, спектрометры и триоды вызывали у меня приступы душной ненависти к миру и чувство заброшенности – такие ощущения охватывают, должно быть, по временам оставленного всеми сироту; одно-единственное могло меня подманить в заставленный приборами кабинет электротехники – лаборантка Лида, с которой мы с неистощимым упорством и звериной жадностью – так она была обильна и жарка – занимались ласками без соития (она была простой девушкой и полагала, что должна целой выйти замуж), и я выходил из ее кабинета измочаленный и с мокрыми между ног штанами…

К Шуркиному возвращению я как раз с пятого на десятое вытянул экзаменационную сессию и перешел на второй курс. И, конечно, вился ужом в прекрасной летней, полной полуобнаженных, прелестно застенчивых девок июньской Москве: все как одна поступали в театральное и, не найдя себя в списках, с готовностью шли на все, чтобы к себе в Пензу или Тамбов не отправляться вовсе без столичных впечатлений…

Шурка же, напротив, был в первые недели совсем прибитым – Москва пугала его, как впервые приехавшего сюда с далекой окраины родственни-ка. К тому же он привез из армии грибковое заболевание, ему приходилось дважды в день мазать ступни и пальцы ног какой-то зеленой дрянью, и он не мог составить мне компанию ни на пляже на Филях, ни в

Серебряном Бору.

Но это не главное. Ему казалось, что время ушло вперед безнадежно и ненагоняемо, он мучился тем, что поют уже новые песни, что бурные сборища проходят теперь не в знакомом ему

“Молодежном”, а в открывшемся в его отсутствие кафе “Печора” не нынешнем Новом Арбате, где действовал тогда джаз-клуб; и что молодежь уж другая – высокомерная, стильная,– и с новыми девушками непонятно о чем говорить, а старые девушки повыходили замуж и лишь шипят по телефону “больше мне не звони ”.

Естественно, у него не было денег – тетя Аня давала, конечно, понемногу, но этого хватало только на сигареты. Дошло до того, что он вовсе не выходил из дома, даже в Чепелево ездить отказывался, играл со своим будущим зятем Сережей в шахматы, делал вид, что изучает учебник математики, у отца позаимствованный, который тот уж давно отчаялся читать; но главное – Шурка повседневно и обстоятельно предавался занятиям, которых был так долго лишен: по часу сидел в горячей ванне напротив комнаты певицы Эммы, со смаком пил кофе “по-турецки”, заваривая его в турочке, у нее же одолженной, со вкусом закусывая сыром, нарезанным непременно так, чтобы видно было на просвет; конечно, он продолжал мечтать и строить прожекты, однако более смутные и необязательные, нежели в армии; его захватило настоящее, и он заделался своего рода эпикурейцем, смакующим всякую минуту вольного бытия.

И оттенка покровительства старшего младшему не осталось в наших отношениях: пусть он лучше узнал жизнь “как она есть”, но сейчас, в Москве, эти сведения не имели цены, я же стал для него своего рода проводником по чужому для него новому бравому миру.

Теперь мы были на равных, и он стал откровеннее со мной. Как-то заметил: знаешь, идет время, а ты куришь все те же сигареты

“Джебэл”, к которым привык, поешь те же песни, поскольку новых не знаешь, цитируешь те же книги, что когда-то прочел, и предаешься тем же привычкам, ведь новые заводить лень, а однажды проснешься – и ты уже стар, и пора умирать…

Но все-таки шел ему только двадцать первый год, лето в разгаре, окна настежь, и сквознячок нет-нет доносил с бульвара возбуждающий душок бензина и томительный запах перегретой пыльной листвы. Теперь Шуркино окно выходило не в переулок, как некогда, когда жили все вместе в большой комнате, а смотрело в сумрачный дворик-колодец на окна противоположного крыла это-го же дома. И случилось то, что и должно было случиться, поскольку жизненные сюжеты слагаются по законам итальянских комедий много чаще, чем мы привыкли думать: в окне напротив нарисовалась соседка, которая стала с Шуркой беззастенчиво флиртовать.


19

Но прежде чем рассказать о ней – особа была вполне экзотична, еще пара слов об Арбате.

Точнее, о Калининском проспекте, как он тогда уже назывался и каким он стал – с чиновничьими “Волгами”, шлюхами, модными парикмахерскими и косметическими салонами, дорогими магазинами и дюжиной питейных заведений, представлявших собой циклопических размеров ангары, в каждом из которых разместился бы партийный съезд,– стал ко времени Шуркиного возвращения.

Шурка радовался и гордился, глядя на эти бездарные московские небоскребы; пусть жизнь, в них варившаяся, смущала и пугала его

– в те годы на сверкающий “по-западному” Калининский переместилась вся модная молодежная тусовка, как сказали бы нынче, изменив улице Горького,– но сам вид этих чудовищных сооружений создавал у него ощущение причастности современности, ведь он оказался их соседом, более того, был непосредственным свидетелем их рождения. И нет ничего странного в этом его тайном чувстве удовлетворения – он расставался с прошлым, для него прежде всего армейским, хоть новое настоящее было, по сути, покушением на истинный наследственный его мир,– скорее всего он тогда вовсе не задумывался над этим; так в 60-е рядовые москвичи, весело прощавшиеся с недавней казарменной жизнью в наглухо задраенной стране, повально выбрасывали на помойки старую мебель, азартно обзаводясь вдруг появившейся в продаже модной импортной, из Румынии или ГДР, разноцветной и пластмассовой, на гнутых алюминиевых ножках, а также торшерами и журнальными столиками, потом и стенками; и позже, когда антиквариат взлетел в цене, со скрежетом зубовным об этом вспоминали, и уже их дети выкидывали родительский пластмассовый утиль на помойку и прикупали обратно бабушкины комоды, сундуки и буфеты…

Забвение прошлого потом отомстит и Шурке, пока же он силою вещей всячески демократизировался,– ведь и его юношеское увлечение шпаной, и его туризм были шагами именно по этому пути.

Спроектированный и возведенный с плебейской тягой к яркости фасада при полном пренебрежении не то что к комфорту внутри, но даже к разумной функциональности, Калининский виделся ему скорее всего знаком современности; при этом он невольно разделял весьма распространенный предрассудок, приписывающий всяческому модернизму, эгалитарному по сути, черты избранности, чуть ли не аристократизма; в то время как действительная элитарность всегда консервативна и держится традиции.

Кстати, всякий такого рода амбициозный проект в России основан еще и на подсознательной провинциальной зависти, являясь, по сути, попыткой реванша; и идеи построить, скажем, “московский

Манхэттен”, “московский Сити” или “московский Диснейленд” непременно сведутся к созданию очередного муляжа: нельзя же за два года вырастить баобаб, которому положено расти век,– так некогда светлейший князь Меншиков, родившийся на конюшне, строил ударными темпами “северную Венецию” на Васильевском острове, украл большую часть отпущенных денег, оказался в Березове, зато и по сей день островитяне живут не на улицах, а на линиях, намечавших некогда так и не прорытые “венецианские” каналы.


20

Так вот – об украшавшей Шуркин унылый облупленный двор-колодец диве в противоположном окне.

Начать с того, что она сгодилась бы ему в матери – это была матрона лет сорока пяти, со следами безусловной молодой красоты, но теперь обрюзгшая. У нее была грудь, прущая из бюстгальтера, как тесто, при хорошо сохранившихся стройных ногах и изящных руках, пусть несколько поношенных; аккуратная небольшая попка, набрякшие крупные плечи и жирный загривок; породистое, чуть подпухлое лицо московской еврейки, живые зеленые глаза, аккуратный нос с едва заметной горбинкой, манкие правильные губы, отчеркнутые двумя вертикальными морщинами по углам, хорошие, как ни странно для девочки предвоенных лет, зубы, чарующая улыбка, густые волосы, крашенные в непроглядно черный цвет,– должно быть, она была уже наполовину седой,– и повадка разочарованной львицы. Она была знойной, но это был не сухой жар, а сырая духота парилки, в которой можно и угореть. Звали ее отчего-то по-гречески – Нина.

Она нигде не работала, жила одна. Занимала комнату в такой же, как у Щикачевых, коммуналке; к Шурке она применяла нехитрый арсенал завлекания – то садилась у окна, распускала по голым мощным плечам свои крашеные волосы и томно орудовала гребнем, то поздним вечером, убедившись, что он подсматривает за ней, гасила у себя верхний свет и раздевалась за прозрачным тюлем в желтоватом свете торшера. Этот стриптиз, конечно, бросал в озноб изголодавшегося солдата… Разумеется, его снедала робость: соседка была шикарна и недоступна, роскошная зрелая женщина, а кто он – огрубевший в глуши солдафон, привыкший в своем

Забайкалье к пьяным шкурам, с какими только и якшался последние годы. Устав его подманивать, она сама дала ему шанс и организовала предлог, однажды на виду у молодого соседа с подоконника во двор обронив ридикюль, совсем как дама с собачкой; Шурка рванулся подбирать и оказался прямиком у нее в постели. Скоро выяснилось, что эта самая Нина – настоящая вамп, знала толк в том, что и как делать в постели с молодым и, конечно же, малоопытным податливым мужчиной, и вскоре Шурка объявил обезумевшим от ужаса родным, что женится…

Для начала те пошли неверным путем, убеждая его, что дама немолода, детей у них, по всей вероятности, уже не будет, а он еще встретит милую девочку, подходящую ему по возрасту и прочим статьям. Но он совсем ошалел от своей нежданной любви и был непреклонен. Он твердил, что дал слово, говорил, что не имеет право отступать и что они совсем не знают Нину, а та – много страдала… Короче, мотив из “Ямы”; кстати, Куприна Шурка отчего-то всегда любил и цитировал – наряду с кошмарным

“Мартином Иденом” и – невесть почему – Лонгфелло.

Тогда родные зашли с другой стороны и умоляли хоть подождать, устроить как-то собственную жизнь, ведь ему не на что содержать семью, даже купить невесте обручальное кольцо и цветы. Это отчасти подействовало, и некоторая оттяжка была-таки обещана.

Но только некоторая. И, кто знает, быть может, Нине и удалось бы дожать его и Шурка исполнил бы свое губительное намерение, когда б его не спасла сестра Татьяна.

Ближе к осени стала известна подноготная Нины: она жила в этом доме давно, и ее соседи по квартире, конечно же, многое могли о ней порассказать. Во-первых, стало известно, чем неработающая

Нина промышляет: в коммуналке ей принадлежали две несмежные, через стенку, комнатки-пенала, и, сама занимая одну, другую она сдавала, но не постоянному жильцу, а на ночь. Об этом, разумеется, была извещена милиция, однако у Нины оказалась оформлена группа инвалидности по психиатрической, как выяснилось, статье, и это давало ей нужный иммунитет: по гуманным советским законам, как сумасшедшая, она имела право на отдельную жилплощадь, которой, понятно, у советской власти для нее не было. Более того, случайно обнаружилось, что секретарша на Татьяниной работе Манька Бородина – мал мир – не только хорошо знает Нину, но и водит дружбу с Ниниными постоянными девочками, которых та изредка сама вызывала к клиентам, то есть ко всему Нина была сводней. Но и этого мало, стало известно, что в молодости она, разумеется, и сама зарабатывала проституцией, ее портреты анфас и в профиль украшали соответствующий альбом на

Петровке аж с конца 40-х, когда Нина окучивала преимущественно

Дом офицеров.

Татьяна не была настолько дурой, чтобы все это с ходу выложить влюбленному по уши брату: это дало бы, безусловно, обратный эффект, в тот момент он скорее отказался бы от сестры, чем от

Нины. И она сделала неплохой ход, впутав в это дело племянника.

То есть меня.


21

Впрочем, даже после того, как она все мне выложила о Нине, я все равно понятия не имел, как приступить к делу, соглашаясь, конечно, что Шуркино намерение есть чистое безумие. Немыслимо было говорить с ним прямо, тем более что эта шальная любовь сильно встряхнула его: с Шурки на глазах стало осыпаться все солдатское, стройбатовское, и вновь проглянуло юнкерское, дворянское,– к своей даме сердца он относился с отменным рыцарством, а к собственному чувству – с целомудренной сдержанностью и серьезностью. По-видимому, все, что копил он в себе, сейчас нашло выход, а ведь он всегда возвышенно относился к Женщине. Нина же была опытна и неглупа и предстала ему -

Дамой. Да будь она и стервозной дурой – кто из нас именно в шалавах не обнаруживал подчас под слоем хамоватой заносчивости и прочего мусора глубинную тлеющую, чуть больную и застенчивую, женственность, готовую вспыхнуть опаляющим пламенем, ту обжигающую женственность, которой так недостает обычно порядочным девицам. Кроме того, чтобы вернуть чувство уверенности в себе, Шурке, как лекарства больному, не хватало сейчас именно женской нежности, нежности, конечно, не того сорта, что могли дать ему мать или сестры. Наконец, как стало ясно позже, стареющая Нина и сама не на шутку привязалась к

Шурке… Короче, задача, передо мною поставленная, казалась невыполнимой, когда б не упомянутая уже Манька Бородина.

План мы с Татьяной разработали такой: она приводит свою коллегу в дом после работы, а там уж мы раскручиваем целый сценарий, основывавшийся на Манькином с Ниной знакомстве.

Манька оказалась худенькой, на тоненьких ножках, совсем плоской, с веснушками по носику девицей лет двадцати трех, про каких говорят – воробушек, но веселой и отчаянной, из тех, кто все детство дрался с мальчишками и лазал по деревьям. Такие подчас, повзрослев, становятся прекрасными любовницами и всегда – отличными подружками, что называется своими в доску, и мы с ней мигом поладили. Даже Шурка, в мечтах уже копошащийся в кровати в другом крыле дома и отсчитывающий минуты до вечернего свидания, довольно быстро купился на Манькин легкий и жизнерадостный нрав, поддался неумолчному щебету, тем более что та без удержу рассказывала уморительные штуки, и все мы покатывались со смеху.

И Шурка тоже.

В какой-то момент – так было договорено – Манька вдруг вскликнула, выглянув в окно: ой, так у меня ж в этом доме подруга живет, Нинка, айда – завалимся к ней! И Манька высунулась в окно и закричала: “Нинок, идем к тебе!” Шурка был ошарашен, но ничего поделать не мог. Я подхватил заготовленную сумку с портвейновым вином, и мы отправились к Нине всей компанией.


22

Татьяна оказалась отменным психологом. Она загнала Нину меж двух огней: при Маньке та невольно держалась иначе, чем с Шуркой наедине,– Манька слишком много о ней знала и как бы принесла с собою Нинину изнанку, так тщательно от Шурки скрываемую. Манька фамильярно то и дело лезла к ней: а помнишь Димку – так его посадили, а Анька-Пулеметчица вышла все-таки за того мента, который с нее подписку брал, а Луна, помнишь Луну, мы были с ней у тебя в мае…

Нина обычно почти не пила; но теперь, видно, от невозможности выпутаться из опасной ситуации – что ей было делать, в самом деле, попытаться Маньку выставить, так ведь тоже не лучший путь, к тому ж и задача не из простых, от Маньки отделаться было непросто,– Нина крепко выпила; а выпив, вовсе отпустила вожжи.

Она, всегда жеманясь и подлаживаясь к Шурке, сейчас вдруг заговорила на одном с Манькой языке; у нее изменилась интонация, даже звук голоса; в ней проглянула прожженная бабенка, цинично кичащаяся своим богатым дамским прошлым; она стала вульгарна; они с Манькой, тоже захмелевшей, пустились даже в воспоминания об общих, видимо, мужиках; лишь изредка, будто на секунду очнувшись и спохватившись, вспомнив вдруг о его присутствии,

Нина тянулась к Шурке с подсознательно утешительной лаской, пьяно ухмыляясь; но даже если она и впрямь хотела приласкаться, это выходило у нее фальшиво и невпопад, и Шурка отдергивался чуть не с брезгливостью.

Наблюдал он всю эту сцену молча, лишь поначалу сказал было пару слов; пил мало; постепенно глаза у него задрожали, а сквозь смуглую кожу на лице проступила краснота – кажется, понемногу им овладевало тихое бешенство. Скорее всего он чувствовал себя обманутым – Нина до сих пор ни словечком с ним не обмолвилась об этой своей, другой, жизни, которую, к слову, ради Шурки резко оборвала,– и, конечно же, он ревновал. Но главное – Шурка мучительно осознавал, что – смешон. Он стыдился и меня, и

Татьяны, и, полагаю, это была настоящая пытка для его самолюбия.

Мы ушли поздно, Шурка остался. Что между ними произошло в ту ночь – не знаю, но уже на следующий день Шурка порвал с Ниной.

Это казалось невероятным, и трудно себе представить, каких это от него потребовало усилий, но – порвал. Почти всякий другой на его месте прощался бы долго и много раз: уходил бы, потом в пьяном виде возвращался, чтобы устроить очередную сцену и коснуться еще раз желанного тела, уходил бы опять, опять приходил, и отношения гасли бы постепенно, пока не потухло последнее желание… Шурка отрезал – одним махом. Значит, с возрастом он не растерял своих юношеских качеств: воспаленной гордости, острого чувства чести и цельности натуры.

Впрочем, почти любая женщина в его поведении усмотрит не подвиг удушения собственной песни и не апофеоз мужской гордости, но эгоизм и измену. И тоже будет отчасти права: в конце концов именно Нина встряхнула Шурку, поставила на ноги, фигурально выражаясь, при этом отказавшись ради него от привычного образа жизни, даже от основного источника дохода. Уходя, он унес с собой, по сути дела, все, что могла ему дать эта стареющая и усталая одинокая женщина. Он же лишь добавил горечи в чашу ее и без того горькой жизни, горечи, пусть и подслащенной каплями последней радости… И если не это называется конфликтом полов, то – что?


23

И мы с Шуркой при активном, как сказали бы нынче, менеджменте

Маньки Бородиной пустились во все тяжкие, благо тетя Аня безвылазно жила на даче, а Кирилл лежал на диване в другом конце коридора. Проще говоря, Манька нагнала в обе комнаты из-под венеролога Каца многих своих товарок. Они не были проститутками в прямом смысле слова и не зарабатывали телом на жизнь. Это были просто гулящие развеселые девки, каждая из которых, проспавшись, тащилась на какую-нибудь необязательную и необременительную службу с тем, чтобы уже к семи вечера опять сидеть за столиком в


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю