Текст книги "Когда мы были людьми (сборник)"
Автор книги: Николай Ивеншев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Чтобы дальше не мучить себя вопросами, она зашла в зал и сняла с нижней полки шкафа том Ожегова. Ожегов смотрел на нее строго, но достаточно приветливо: «Держать хвост пистолетом!»
УЛИЦА ЗЕЛЕНАЯ, ДОМ 133! Бог мой, опять игра цифр.
Алексей Чиж торопливо шагал рядом. С палкой через плечо, как пастух с дубиной.
– Алеш, ты какую-нибудь песню знаешь?
– Нее-е! Медведь на ухо. Обычно если отнимают зрение, слух дают. Бог дает. Ко мне это не имеет отношения. Я и песни на уроках не учил. Училка рукой махнула. Помню только чего-то такое: «Товарищ, я вахту не в силах стоять, – сказал кочегар кочегару». А вот танцую я хорошо. Ритм чую.
– Ты танцуешь?.. И что же танцуешь? Вальс? Танго?
– И вальс, и танго.
– Нет, танцевать мы будем потом. А сейчас бы спеть. Кроме своих кочегаров, еще чего-нибудь знаешь?
– Знаю. Речитатив «Четыре татарина».
– Как это?
– А вот.
И он запел надтреснутым голоском, абсолютно перевирая мелодию:
– Четыре татарина, четыре татарина, четыре татарина и один француз.
Она выправляла песню. Тихонько. Улица безлюдная. Их никто не слышал: «Четыре татарина, четыре татарина».
– О чем песня?
– А не о чем. Песня и должна быть не о чем. Это тебе не «Евгений Онегин».
– Алеш, а ты всегда хотел быть лозоходцем?
– Да нет. Я поэт.
– Специальности родственные. Где же твои стихи?
– Не печатают, говорят, сырые. Конечно, будут сырые, я ведь с водой связан.
ЗЕЛЕНАЯ, 133.
– Вот! Забор-то – не дотянешься. Но вот для нас специально этих железных прутиков наварили. Приварили. Тэкс.
Ольга развернула свое лассо. Размахнулась петлей. Шу-рух! С первого раза не получилось. Хорошо хоть не перекинула забор. И – раз. Вот оно, зацепило. Теперь надо лестничку зацепить. Как оно по-казачьи, Алеш? Дробныца?
Алексей озирался по сторонам.
– Ты не боись! Собак потравили, а люди в своих конурах. Последние соки друг из друга выжимают. Темно ведь, если б не луна. Давай вначале ты лезь, а я подстрахую.
Алексею она выдала «рабочую» обувь – мужнины кроссовки. Ловко, ловко он забрался. Кузнечик. А она его еще ботаником считает. Атлет!
Господи! Во дворе кто-то скулит. Дом бывшего директора «Райсельхозхимии». Крепость! Он вывозить «хату» не захотел. Зачем? У этого Вороного – дача на побережье рядом с исторической дачей брата Владимира Галактионовича Короленко. У Галактионыча – моська, у Вороного – слон. Видела – на фотке.
«Эй, ты, чего задумалась?» – сказала она себе и так же, царапая носы китайских кед зеленью забора, преодолела препятствие. Двор сейчас показался более широким, чем тогда, когда она репетиторствовала. Ах, где та девочка? Утекла из дому. Села на иглу.
Водоискатель Алеша раскачивался рядом со своей лозой. Он ведь и ее как-то перебросил.
У этого двора был второй двор, внутренней, с клумбами. И его надо было непременно пройти, потому как по-другому не проникнешь в сад-огород.
Алексей застыл, приник к палке.
И вдруг в лунном свете она увидела улыбку. Это на его лице сияло счастье. Образовался даже нимб, аура.
– Журчит! – вздохнул владелец лозы Чиж. – Но тихо. Где-то здесь.
Да, надо было пробираться в сад. Зачем они брали ружье? Все плечо оттянуло. И чуть по башке не двинуло, когда перепрыгивала. Что за вой такой? Тихий, надрывный. И она шагнула в новую калитку. К сторожке. Из нее пробивался свет. Свет не только пробивался – он хлынул. И чуть с ног не сбил Алексея и Ольгу. В свете этом громоздилась фигура в камуфляже. Охранник.
– Эй, вы, стоять! – Ольге показалось, что охранник был пьян.
– Стоять, я сказал, счас пса спущу. Байрон!.. Зять!
Пес, дикая собака Баскервилей, сиял ртутным светом и зло, со свистом, дышал. Пес из преисподни. Он вот-вот должен был прыгнуть и вгрызться в горло. Ольгино. Алексея. Псу без разницы.
И руки сами вскинули ружье, пальцы сами спустили курок. И все тело его зазвенело. Через рухнувшего пса она кинулась к охраннику и ткнула его со всего маху прикладом. Он все же был мертвецки пьян. Не смог удержать напор и тоже повалился рядом с Байроном. Опять руки, самостоятельно, без включения головы, дергали бельевую веревку, связывая солдата– «аллигатора». Он отфыркивался: «Понежнее, дура!» «За дуру ответишь». Она уперлась в тугой бок ногой, чтобы завязать крепко. Обшарили охранника вместе с Алексеем. Его пятнистая спецовка – ксерооттиск Горынычевой шкуры.
– Как звать-то тебя?
– Витей.
– Пистолет?
– Газовый.
– Лежи смирно, а то придется пустить в ход.
– Угу.
Витя трезвел.
Гектар сада, а то и больше. Площадь – ого-го!.. Посох Алексея Степановича Чижа трепетал. Тут автономно от монстра залегала вода. Посох звенел.
– Слышишь, Оль, слышишь?! Вода!
Белые кроссовки лозоходца и поэта подпрыгивали в темном воздухе. Как мячики. Он танцевал. Он прилично выдавал русского трепака.
У Вити они нашли ключи от ворот. Витю этого, связанного по рукам и ногам, затискали в ночлежку. Завтра освободят. Кроме пистолета и ключей они отобрали у охранника сотовый телефон.
Витя оказался на редкость сговорчивым. Протрезвев, он сказал, что и сам хотел дать деру, что жрать уже нечего, а босс все орет: «Терпи, скоро вернемся на бэтээре!»
– Может, вы меня развяжете?!
– Скажи, Витек, а че собаку Байроном назвали?
– Хозяин сказывал: поэт был такой, чи в Англии, чи у немцев. Хромой… Вот, значит, и кобелек-то наш с хромотцой был. Развяжите, а?
– Не-е, Витек, я мужчинам не верю. Ветреные они существа, прямо как женщины.
Вышли, скрипнув тяжелыми железными воротами. Чиж задел своим дрючком за объектив камеры слежения. Все равно камера не работала. Аккумуляторы сели. Или тот же Витек ее уделал.
Дон-Кихот с копьем – Чиж.
Санчо Панса с корзинкой, в ней веревки, пассатижи. Это – Оля.
– Классный у тебя батожок, Степаныч.
– Да уж! Таким примерно библейский Моисей воду из скалы высекал.
– Чего грустишь, Алеш? Одолели мы зеленую чуму! Горыныча объегорили.
– Вроде того. Одолели!
– Тогда запевай!
– Четыре татарина, четыре татарина, четыре татарина, и-эх, один француз.
Враз остановились и оглядели друг друга. А что делать? Что делать с найденным пластом?..
– Глубоко пласт?
– Рядом, метра два-три. Завтра в администрацию пойду? – робко предложил Чиж. И тут же перебил сам себя: – А им это надо? Они на безводье дивиденды себе собирают. Пожарники водой торгуют. А они – недвижимостью. Вон сколько ее осталось. Не все растащили! Сдается мне, что они сами этого монстра подкармливают. Пусть всю страну сожрет эта пидораска, а деньги-то – в швейцарских банках останутся. Хранилища этих денег – в самом ядре Земли. Туда никакая змеюка не пролезет. Нет, им говорить нельзя. Они живо в кутузку пихнут и тебя, и меня.
– Тогда людям сообщить, листовки выпустить, расклеить.
– И кинутся все с лопатами да бурами копать. Передавят друг друга.
Умен ботаник.
– Нет, надо все как следует обмозговать. Утро вечера мудренее.
На том и порешили.
13
Но ведь не спать же! Это только в сказках засыпают, а проснутся – и все, как говорят немцы, «абгемахт». Все в полном порядке.
Опять сидели на кухне. Решили прикончить весь запас воды, ведь завтра все решится. Крепкий чай, ватрушки.
– Одно свое искусство ты мне показал, – задумчиво, глядя в черное кухонное окно, произнесла Оля.
– Другое? Танцевать, что ли?
– Так ты вон как отплясывал чунга-чангу – пятки мелькали. Стихи читай. Ты ведь поэт! Тебя никто за язык не тянул.
Чижу почему-то не хотелось читать свои вирши. И так сегодня эмоций до краев:
– О чем стихи – то читать? У меня разные.
– Стихи обычно пишут о том, чего нет. Так ведь, поэт?
– В точку попала. А чего у нас нет?
– Пока что воды, – подсказала Оля Козлова. – Но это как-то прозаично, да и вода скоро будет.
– Любви?!
– Не знаю, как у тебя, а у меня она есть в наличии. Чуешь фразу? Финансово-экономический язык. Речь будущего. У нас нет денег. Ни у тебя, Алексей Степанович, ни у меня, рабы Божьей Ольги свет Владимировны.
«Любовь у нее есть. Муж сгинул».
И радостно всколыхнулось, и стянуло душным спазмом горло: «Милая!»
Но вслух:
– О деньгах? Изволь слушать:
То муссоны, то пассаты.
В бардаке и в Храме
Спит усатый инкассатор
На мешке с деньгами.
Ему снится что-то смутно,
Вроде маракуйи,
И в плечо его уютно
«Ай лав ю» воркуют.
Деньги – слева, деньги – справа —
Сон его короткий.
А проснется – рядом Клава
Да со сковородкой.
– Крепко. Уж так и со сковородкой? Ты когда меня со сковородкой видел, чтобы я на людей кидалась?
– А стихи я не тебе, не о… вас.
– Слушай меня внимательно, родной освободитель станицы, может, нас завтра схватят и потащат. Может, Витек вырвется и телеграмму шефу отобьет. А может, все же дустом посыпят да бригаду с телевидения пошлют: реалити-шоу, как мы корчиться будем в муках. Убойный сюжет!
Два месяца напряженной жизни изменили характер Ольги Козловой. Она была уже не та, с глянцевыми журналами. Человек глупеет долго, а умнеет враз, когда приспичит. Вот и ее характер переломился, ее характер лотос с когтями передрал.
– Вот что я тебе хочу сказать. А может, нас растащат в разные углы. Меня – в дурдом, тебя – к Сережке моему. Жизнь – штука непредсказуемая. С фокусами.
Последняя фраза была лишней. Набившей оскомину.
– Мы вчера с тобой побаловались. И на этом все. Театр закрыт, занавес свалился в оркестровую яму. Актеров уволили без выходного пособия… Да не дрожи ты так…
– Что-то холодновато. От чая, что ли?.. Чай слишком горячий.
– Побаловались, и будя… Я тебя пожалеть хотела, Алеша Попович. И еще думала, что, пожалев, полюблю.
– И что?
– Не получилось. Ты, Алеша, хороший человек, и тебе тоже нужна хорошая девушка, наивная, верная.
– Не хочу наивную, верную.
– Хочешь распутницу?!.. Нет, ты не дрожи, ты что, восемнадцатилетний юнец? Не дрожи, я сказала. Алеш, пусть то, что у нас было, будет только один раз. И если ты меня любишь, а я вижу это… И не хочу твоего унизительного признания. Один раз. Эксклюзив. Одноразовая любовь. Хочешь, я тебе скажу, хочешь? Запоминай. Я врала сейчас. Я тебя тогда любила. По слогам: лю-би-ла! Точка. Не рыдай. Но это тогда. Сейчас я Серого, Сержика своего жутко обожаю. Он ведь и серенький волчок и серенький зайка. А ты только зайка. И не серенький. Аленький. Ты – талант. Двумерный. Еще одну чистую правду скажу, хочешь?
– Валяй.
– Леш, я думаю, что ты не человек.
– Как это, поясни.
– Сколько у человека чувств, пять?
– Пять.
– А ты шестым обладаешь, интуиция зверская. Ты ведь скорее всего все знаешь, чем дело кончится. Не за себя боишься – за людей. Вот и дрожишь там у себя на кровати, как цуцик, стонешь во сне.
– Хватит уже! – вдруг обозлился Чиж. – Шлепнули его давно, твоего серенького. Знаешь, как это происходит?
– Заткнись!
Не внял:
– Идет он по гулкому коридору с крестиком на лбу. А из стенки – дуло. Он не видит ствола да и выстрела почти не слышит.
– Зачем ты мне это?.. Я думала, ты лучше…
– А я тоже волк-бирюк.
Он взглянул на нее не по-волчьи. С темной печалью. И она все поняла. Подошла поближе, погладила вихор, сняла очки и скользнула губами по щеке.
Губы соленые. А ведь он не плакал.
– Это мы от радости так разговорились. Давай-ка, дружочек, на покой, утро вечера…
14
Утро оказалось светлым. Тело ломило. Скорее всего, от вчерашних гимнастических упражнений на улице Зеленой. Болела рука, кисть. Это саданула ее, когда ударила прикладом Витька. И она потянулась. Однако прохладно. Несмотря на эхо боли, Ольга чувствовала себя вполне нормальной. Психически здоровой. Здесь, здесь, здесь. Она – здесь. Никто ее не забрал. И дверь в комнату постояльца приоткрыта. Он жужжит электробритвой, значит, тоже здесь. Будем мараковать, думать, как спасать станицу. Прямо в пижаме она шмыгнула в кухню. Крутанула колесико радио. Оно передавало «Реквием» Моцарта. Вполне жизнеутверждающая музыка. «Кто-то сыграл в ящик. А я жива», – легко подумала Ольга Козлова.
«А Машка? Дочь? Вот ведь, совсем забыла, как выглядит дочь. Выветрилась Машка».
Чесалась щека. Пальцы влажные. Лизнула. Слезы. А ведь казалось, что монстр вместе с водой высосал у всей станицы все, в том числе и влагу из слезных мешочков. Удивляясь себе, она еще раз пощупала щеку. Там было влажно. «Машка! А-а-а-а!» – Как волчица. Скорее буффало с человечьими зубами. Машка вот скоро появится, возьму ее насовсем, как только освободимся от зеленого дьявола.
«Реквием». Финал.
И Алексей Степанович Чиж покачивался в дверном проеме. Лучезарный серафим:
– Ватрушки остались, кормить будешь?.. Будете?
Мужественный человек, если бы не Сергей, вполне можно за него выходить. В концерты ездить, на балет, Волочкову глядеть, как эта верзила по сцене скачет. «Реквием» слухать.
– Ну да! Ватрушек еще три штуки остались. Седайте, как говорят у нас на благословенной Кубани.
– Нет, вначале вы со мной. Не прогадаете. Во двор, во двор!
Ольга с нетвердой улыбкой – к чему бы этот концерт? – танцующим шагом вышла на веранду. Окна веранды были занавешены темно-красной, плотной тканью. Она еле нашла Сережкины калоши. А дверь злодей Чиж не открывал. И вот он распахнул веранду. И Ольга захлебнулась. Светом захлебнулась. Снег. Снег и морозец. Мороз, ого-го! И поземка вьется, как в Борисоглебске, как на ее родине в Воронежской области.
– Ай! – воскликнула она. И больше не надо было ничего говорить.
– Все. В дом. Замерзнешь, – смеялся фитиль, поэт и лозоходец.
– Погоди, оставь свои заботы! – «Чего это я его обижаю?» – Погоди, Алешенька. Я сейчас… Ты иди. Я еще дыхну.
Она смахнула ладошкой снег с перил крыльца. Потом слепила комок, лизнула его: вода. Ашдвао.
Скрипнула калитка. Неужели серебряная сигара из Славянска-на-Кубани? Подкопаев-пиявица. Тоже прилип… Хрусть-хрусть-хрусть. Грусть-грусть-грусть. Веселая. Еще так чисто. Первобытный мир. В первобытном мире колыхалось совершенно невесомо небритое лицо ее, ее мужа, старика Козлова Сергея Андреевича.
Он!
Он не обратил внимания на растирающего щеки и уши постояльца Чижа. Чиж-пыж.
– Оля, ты?
– Я, я!.. Я-а-а-а!
На большее не хватило сил. Надо было кинуться на шею, зарыдать.
Сергей Козлов, в чужом, арестантском бушлате, припорошенном соломой. С темной рамкой под мышкой:
– А это для пчел инструмент. Дымарь. Пчеловодством займемся…
Вот и все.
Вечер. Ночь. А дальше – сплошное многоточие…
Он подошел к окну. Она – к нему, вся. На морозном стекле сияли узоры. В радужном оперении расплывалась луна. Как в слезах.
– Оль, ты меня ждала?
– Глупый. Ждала, конечно.
Но она это не говорила. Слова бились и выплескивались из нее. В этом пьяном лунном свете ее глаза обрели дар речи.
– Оль, это вот так. Пустяк, не больше. Морок на меня какой-то нашел.
– Что такое? – опять молча-вслух.
– Вот что… Ты мне как-нибудь… В воскресенье иль когда… Покажи эту самую… гмм…
– Кого?
– Да эту самую… Позу… лотоса.
Рассказы
Когда мы были людьми
Впрочем, если компьютеры станут достаточно разумными, чтобы «перехватить инициативу», они уже не будут нуждаться в ограничениях, предписываемых Тремя законами. И тогда по доброте душевной они решат заботиться о нас и оберегать от неприятностей и проблем.
А. Азимов
В черном окне вагона менялись пиктограммы. Кто-то решил вставить в окна компьютерные мониторы. Яркие вспышки света выхватывали цементные скелеты бывших ремонтных мастерских, пакгаузов, водонапорных башен. Мимо Тихорецка проехали молча. Лишь из соседнего купе слышался металлический плач младенца. Но он регулировался тяжелым, чугунным басом… Наконец младенец умолк.
Со щелчком распахнулась дверь купе, и в нее стали вползать сумки. Вспыхнул свет. Острые зубы и ежики волос.
– Не мешаем, батя?.. Приподнимитесь, род е мый.
Сумки чавкали, как сантехнические вантузы.
– Веселей, батяня!
Ежики содрали с себя сухую, скрипучую одежду. Живые кукурузные початки: мышцы, фарфоровые зубы.
– Футболисты, батюха!..
Я ни за кого не болел.
Я ненавидел футбол. Нынешний. Настоящий футбол исчез, как водонапорные башни и складские помещения для угля. Для кокса. Теперь коксом называют кокаин. Я вообще-то лет тридцать назад любил не футбол – козны. Их по-литературному называют «бабки».
Тогда я ждал-дожидался, когда будут варить студень. Эти «козны» извлекались из суставов убитых бычков и телок. Они долго вываривались. Козны становились на четыре ножки. Самый большой козон (неизвестно, как правильно, может, «козн»?) высверливался, и в него капался расплавленный свинец. Это – бита.
Козны были гораздо дороже денег. На них можно было поменять все. За налитую свинцом биту давали заднее велосипедное колесо в сборе.
Конечно, были и мастера игры в козны. У Кости Кудряшева свинцовая бита, крутясь в воздухе, летела верхом. За метр-полтора бита пикировала и, поднимая бурунчики пыли, врезалась в строй кознов. Потери Костиных соперников, а бабки эти переходили в Костин карман, были громадны.
Костя совал гладкие, вываренные крутым кипятком фигуры в свои широкие брючные карманы с деловым видом, не выдавая на лице радости.
Кроме игры в козны мне нравилась карточная игра в «петушка», которая по ночам велась в избе Храмовых. Самый старший из Храмовых, дядя Коля, дрых на печке. Иногда его животный, нутряной храп обрывался. И он циклопом (ей-ей, видался то один красный глаз, то другой) полыхал на печке. Ему подносили полстакана перцовки. И через минуту на печке опять «пилили дрова». «Хр-хр, хр-хррр».
Старший сын дяди Коли Храмова, тоже Николай, был самым умным, почти не проигрывал – полно медных денег. Николай часто лазил в карман и тряс его. Средний, Санька, был дурачком. Дурачки в селе – в дефиците. Их всегда не хватало. Они работали пастухами или скотниками.
Слабоумным мало платили, но и той малости им хватало.
Младший сын дяди Коли, Юрка, мой товарищ. Ни он, ни я не играли в «петушка», а лишь глядели игру, понимая лишь внешнюю сторону – красные, распаренные азартом лица, смачные словечки, которые нигде не услышишь. Пираты!
Утром мы тоже играли в карты, пока только в «зассыху».
Юрка Храмов еще не выбрал, кем хотел быть, умным, как старший брат, или дурачком, как Санька…
– Эй, батяня-комбат, замечтался, поднимись, родной!..
Чужая, холодная ладонь подняла сама. За локоть.
Чавкнул черный дирижабль с белыми надписями по фюзеляжу. Из «фюзеляжа» выпрыгнули большие стеклянные козны.
– Иван Иваныч, дернешь?..
– Я – Иван Петрович.
– Ничаго, батянь, угадали, батянь. Так дернешь?
Эти трое не походили на братьев Храмовых.
Я выпил все, что предлагалось.
И вдруг ощутил страх, совершенно беспричинный испуг. Футболисты, мне показалось, были слеплены, созданы, зачаты из другого материала. Словно они прилетели откуда-то, из другой системы.
Под ложечкой екнуло: «Хотя бы тот соседский младенец подал голос, а то в каком-то замкнутом пространстве».
Поезд несется беззвучно. Ночь, темнота, никаких слайдов в окне.
Новая порция водки, выпитой автоматически, из-за того же чувства внутренней жути, обожгла горло. Потеплело в желудке. Водка оказалась живой, из буден.
Футболисты вертели головами и жевали что-то белое. Наверное, сыр. Один из футболистов встал и порылся на верхней полке. Телефон запищал в его широкой ладони, как птенец. Двери опять щелкнули. Ворвался свет.
Алкоголь перестал действовать. Щелчок напоминал звук винтовочного затвора. О, господи!
Вошли двое. Один со знакомым ершиком на голове, другой с длинным, артистического вида лицом, длинноволосый. Как скрипач Паганини, только писаный красавец. Он был моложе всех – лет шестнадцать, не больше. Эти двое присоединились к почти машинальной еде и питью водки. Белые, матовые стаканчики сновали в воздухе.
– Ты, бятянь, на нас злишься, ты, я чую, очень сердишься. – Это «кукурузина» отвела мой локоть в сторону. Щека у него дернулась. – Ты знаешь, отче, мы мирные люди. Мы, блин, спортсмены.
Да, я злился. Страх ушел, на его место с каким-то звоном и упругостью села злость. Сейчас хотя бы одного врежу по жилистой шее ребром ладони. От батяни, батюхи и отца родного.
«Блин-блин-блин-блин, в натуре, в натуре, в натуре, все путем, все путем». Но мелькали фамилии. Часто «Терпогосов». Скорее всего, Терпогосов был тренером и отдыхал в соседнем вагоне.
Новый «ежик» вытеснил меня с полки: «Подвиньсь, батя!»
И я как-то враз, не ощущая перехода, оказался в тамбуре с сигаретой. Я сказал с «удовольствием», потому что столкнул меня не «ежик», а общий тон этой случайной компании. В тамбуре легче дышалось. Задымленный тамбур напоминал избу Храмовых и чудесные физиономии мужиков, барахтающихся в чаду злых папирос «Прибой» или «Север». Какие-то папиросы стоили тогда 12 копеек, какие-то 14. Дядя Коля Храмов дымил «Охотничьими» сигаретами за 8 копеек пачка. А вот «Махорочные» продавались по 6.
Я приходил в себя, вспоминая стоимость ценного дерьма, забитого в бумажные шелестящие цилиндры.
Да ведь и в футбол тогда играли! В совершенно другой футбол. Мяч – покрышку нам шил Немой за три десятка куриных яиц. Из брезента. А камеру покупали в городе Сызрани, когда кто-нибудь туда ездил сдавать в заготконтору заколотых овец.
Это было тогда. Тогда в мире не существовало страха. А теперь? Теперь вот стало известно, что человек держится на нем. Он боится умереть, попасть в лапы хвори, потерять близких, остаться голодным. Да мало ли. А уж о физической боли и не говорю. Подростком я смотрел кино о бесстрашном революционере, которого пытали раскаленным железом и при этом наблюдали за зрачками. Расширятся – значит, больно. Карбонарий умел держать себя так, что и зрачки не расширялись. Я не революционер. Теперь мои страхи волнообразны, как морские приливы-отливы. Скорее всего, они связаны с Луной.
Вот с этим холодным светом, внезапно хлынувшем из окна. Это – прелюдия страха. Страх всегда чем-то отмечает себя. Будто тебя, расплющенного, помещают под холодное предметное стекло. И вот, пожалуйте, итог. Остов. Реализм, как на прилавке магазина. Пошарив глазами, по истертым спинами стенкам тамбура, я уперся в ужас. Из приоткрытого тамбурного ящика торчала маленькая человеческая нога. Детская. Да, нога.
Явственно были видны круглые головки пальчиков и ямочка под коленом. Нога была загорелой и в этом ледяном свете казалась живой. Но недвижимой. Кровь ударила в голову. «А ведь в соседнем купе, – я задыхался, – в соседнем купе детский плач прекратился».
Испуг тут же ищет свои причины. И находит.
Я научился на время, на короткое время, преодолевать страх. Я дотянулся до ноги ребенка. Холодная. Не живая… И как же ей быть живой? В контейнере.
Откуда? Откуда это? В этом почти пустом вагоне? Что за бред? Не может быть! Может! Страх обжег меня моей же интонацией. Моей логикой. Вот ножка. Вот пальчики, как спичечные головки, только светлее.
Что же делать?
Мой страх был изобретательным. Он подсовывал варианты. Первый, инстинктивный вариант – бежать, заткнуть глаза и уши. Я цокнул зубами, холодрыга. Второй вариант – сказать соседям по купе, футболистам. Им все равно, море по колено. Третий вариант (разумный) спрыгнуть на соседней станции и оповестить милицию. Чем-то он не нравился. Придерутся, начнут протоколы пихать. Подпиши! А то и дело совьют. Четвертый – дернуть стоп-кран. Зачем?.. Нет-нет! Фу-ууу! Откуда этот жар?! И еще способ – плюнуть на все и как ни в чем не бывало вяло вернуться в купе. Молча.
Детская нога торчала. Неисправимо торчала из темного текстолитового ящика.
Но кто-то, тот же страх, заполошно крутил моими мозгами.
Я ужом скользнул по узкому коридору и уперся в пластиковую дверь проводницы. Через минуту в узкой щели показалось жилистое плечо. Мужик. Как из раковины выдавилась мелкоглазая и тонкогубая женщина. Проводница. Вроде она.
– Что такое? Что такое? Что такое? – Я заметил в ее черных бусинах ощущение вины и, о боже, тень испуга. Знает про тамбур, про ногу. Я заметил. Это я-то, в котором страх еще не осел, а холодными мурашами осыпал спину.
Я поманил проводницу пальцем, не надеясь на то, что она тут же ринется за мной. Но она ринулась! Так поступают только виноватые люди. Каверзная мысль. Она знает. Но к чему эта наглядность? Открыла бы ключом дверь и выкинула бы в с е э т о в ночь. В степь. Чавкнула резинка тамбурной двери. Я отпятился и показал глазами на ящик, из которого… торчала пластиковая бутылка и скомканные веером грязные газеты. Зеленая бутылка топорщила крышку.
Пусто. Яркий, жуткий свет. Я свихнулся.
Проводница была гораздо смелее меня. Но и она отпрянула, увидев темную ногу. Оглянувшись, сковырнула бутылку, задрала пластмассовый козырек и осторожно, ловким материнским движением подняла мертвый предмет. Прижала к груди. Опять сюрреализм. Дали. «Предчувствие гражданской войны».
Зубы проводницы цокнули. Она ловила слова.
– Эт-то… Из четырнадцатого. Там муж с женой. Они вносили… ббб… ребенка. Там муж. Он такой еще важный… И ребенок …ббб… того… ппп… Плакал.
Она покосилась на дверь, боясь, что нас заметят.
– Знаете что, – сказала она, поправляя волосы и слюдяное платье мертвой девочки. – Идите вперед, чтобы никто не заметил. Идите!
Быстро она пришла в себя. Она, она. Неужели она? И теперь вот театр разыгрывает. Какая-то искусственная эта проводница! Дергается, будто сзади шнур. И шнур этот то и дело вываливается из розетки.
Впрочем, профессия проводника – не только титан растапливать да совком скрести. Проводница прыгала, как теннисный шар, отскакивая от стенок прохода.
В одной руке прижатый к груди детский труп, в другой – поблескивающий уже в сумраке ключ. Слава богу, проскочили. Она распахнула дверь. Сумеречно, но полки видать. На одну полку проводница положила девочку, сказав, что та начала твердеть:
– Пусть пока…
Теперь она показалась мне тряпичной. Таких кукол шили нашим деревенским девчонкам из ненужных лоскутов материи. Набивали ватой. Что делать? Лучше ей верить. Верить проводнице.
– Вот что, – как будто читая свою путевую инструкцию, сказала автоматическая женщина-кукла, – мы сейчас шуметь не будем, а просто узнаем, что творится в вашем… Кхм… Соседнем купе.
Глухой, тряпичный голос.
И неожиданно с живым чувством:
– Я вас тоже прошу прийти. Я ведь ужасная трусиха.
– Ага, – ответил я.
Нет, не она убийца.
Как я мог поверить в свой бред?!
Регулятор страха повернулся в другую сторону.
– Других пассажиров нет?
– Нет, только в вашем купе.
Она слабо улыбнулась. В сумраке улыбка показалась довольно милой:
– Я предложу чаю.
В четырнадцатом купе друг против друга, как при игре в шахматы, сидели крепкого телосложения мужчина в соку и молоденькая девушка, смахивающая на эстрадную певицу.
Я одернул себя, внезапно поняв истину. Не на певицу она похожа. На увеличенный вариант погибшей девочки. Масштаб: один к десяти.
Инстинкт сработал. Я взял себя в руки. Для его подкрепления про себя пропел строчку о волшебной стране.
Он в черной майке. Она – в кружевах. На предложение «попить чайку» мужчина дернул крутой выпуклой бровью.
Слабая копия эстрадной певицы, точный слепок мертвой девочки (кудряшки те ж) зевнула.
Мы им мешали. Сидеть мешали. Молчать мешали.
Проводница, оглядевшая купе, пошла ва-банк:
– А… а у вас, кажется, девочка того?!
Хозяйка вагона оробела.
Крутой пассажир повторил свою гримасу.
– Была!
– Сплыла, – в тон спутнику ответила его подруга.
Я вспомнил, что настоящая фамилия певицы – Порывай.
«Ма – а-а-ленькая страна!» – Порывай, – сказал я сам себе и удивился своему железному голосу, звучащему со стороны. – Была – сплыла. Так, значит, вы ее того, порешили?..
Это я говорю. Холодно, с сарказмом.
Так ужас превращается в отвагу. Я подскочил к здоровяку и схватил его за воротник рубашки.
Тот как что-то игрушечное отогнул мои пальцы.
– А-а-а! – Я весь кричал, подозревая, что сейчас он меня подкинет, а потом высадит мной окно.
Но он усадил меня, вспотевшего и, видимо, позеленевшего. Как козн – в строй.
Проводница порывалась выскочить. Но она, хозяйка, забыла, что дверь раздвижная. И она била своим рыбьим тазом по створке.
– Это японская кукла, – спокойно молвил черный пассажир. – Автоматическая.
– Это – тренажер… – подтвердила его подруга.
– Ку-кла.
– Вон от нее коробка. – Крутой мен указал глазами на верхнюю полку. Встал, потянулся и смахнул кистью руки картонный ящичек. Водрузил коробку перед собой.
На оклеенном прозрачной плёнкой ящике была изображена глазастая (европейский вариант) барби в розовом платье. На заднем плане скользили автомобили. Сбоку – иероглифы, ветка вишни-сакуры.
– Японская, – пояснила девушка-пассажирка. – Я готовлюсь стать матерью.
– Испытывает себя, – продолжил ее спутник. – Вот, не выдержала. Кукла описалась, потом рев подняла, ногами-руками задрыгала.
– Я для мамы не созрела еще, – добавила девушка и подкрасила темной помадой рот.
Я осмелился, щелкнул по коробке ногтем.
Звук пустоты.
– Еще чего! – Это он ей, своей подруге. Боднул головой.
Еще чего… Мол, будем еще пробовать.
А мне и омертвевшей проводнице, которую силы небесные окончательно обесточили, рассказал, что практичные японцы во все втыкают науку. Зачем плодить детей, если ты не сможешь с ними справиться. Вот они и придумали игрушку – робота. Японская кукла – вылитое человеческое дитя. Все функции. И бутылочку сосет, и причмокивает, и плачет по-разному, и писает-какает. А какашки? Это просто надо понять – на-ту-раль-ны-е.
С запахом.
– Донимает куколка свою «мать», – читал лекцию сосед-пассажир, – по трем программам.
– А она, – кивок в сторону кружевной невесты-жены, – не выдержала даже легкой пытки.
– Я тоже сплоховал, – усмехнулся «отец» куклы, – психанул… Надо было завернуть куклу, прежде чем в мусорку… Но нервы-нервы…
Врал, конечно.
Нервов у него не было вовсе. Стекловолокно вместо них.
Ожившая проводница опять предложила чай, как бы откупаясь от конфуза.
И крутой мен дернул бровью.
Я оглянулся напоследок, не веря в действительность. Есть действительность, а есть правда. Все раздвоилось. В самом деле, этот ящик на верхней полке принадлежал молодой женщине с лицом Наташи Порывай.
Мне в свое купе идти не хотелось. Там и по сию пору слышались звуки хайгуя.
В тамбуре стоял дым. И было пусто. И куда-то исчез тот ослепляющий и сковывающий тело свет.
Да, все раздвоилось. Ведь только недавно такой же дым был противен и выворачивал нутро. Сейчас он казался домашним, живым, естественным. Может быть, на мои чувства повлияло трагикомическое происшествие? Комическое ли?
В «четырнадцатом» все объяснили просто. И все же неловкий, пластилиновый ком стоял в душе. Будто душа может страдать гастритом. Пластилин надо было задавить. Привычным разговором самим с собой.
Трусом я стал в двенадцать лет.
Кусты боярки, так у нас в Вязовке называли дикую смородину, охраняли пчелы. И чтобы пробраться к нему и набрать этих блестящих кисло-сладких ягод, хотя бы кружку, надо было не махать руками, двигаться спокойно, время от времени замирая. И что особенно важно – слушать воздух. Пчелиный гуд слышно далеко. Даже если на тебя пикирует насекомое.