355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Ивеншев » Когда мы были людьми (сборник) » Текст книги (страница 3)
Когда мы были людьми (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:31

Текст книги "Когда мы были людьми (сборник)"


Автор книги: Николай Ивеншев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Без проблем взял маленькую комнату с умывальной раковиной, туалетом, столом, двумя стульями и тамбуром. В тамбурном, сумрачном пространстве, как надзиратель, вцепился в пол одежный шкаф. Голубеву почудилось, что шкаф этот бухнул басом: «А ну-ка, нагнись, выдвинь». Заискивающе улыбаясь шкафу, шкафу же Иван Дмитриевич выдвинул нижний ящик. В уме он отметил: похож, разительно похож на его шифоньер. Другим, мрачным сознанием, он угадал, что там будет. Да, там валялась потертая картонка с «Едоками». Ван Гог. Вторая серия!

Оставаться одному было нельзя. Он снес ключ дежурной по этажу и решил поехать домой к доктору Арбузову. Надо с кем-то говорить, спорить, отвлекаться. Это чертовщина, кто-то специально подкидывает. Кто? Элеонора? Наташа? Фээсбэ? Внутренний тайный комитет их заведения? Тот, кто ставит опыты?..

У красного глаза светофора на Северной спину Ивана Дмитриевича пробрал мерзкий озноб. Он знал, почему события потекли так стремительно. С тех самых двух неразглаженных складок на рубашке. Потом порывисто – гибкие поливочные трубки Элеоноры Васильевны Лазаревой, шахматный турнир сумасшедших. Было ли все это? Письмо от Тео Ван Гога с названием «Шанкр», Ван Гог с трубкой, Елкин с планшетом? Приснилось? Да, сон! Объятия Морфея! Оля, ее тонкое, гибкое тело?.. Уж этого точно не было. Червяки на руках, ссора с Натальей, телевизор – на лбу, голоса – на потолке. Было. Было!!!

Было-ооо!!! «Ай-яй-яй! Прелюбодеи!» – Пухлый указательный палец заведующей седьмым отделением. Бред, это бред! Петр Палыч уходит опять в шифровальное? «Едоки картофеля» в старой гостинице стиля «вампир». Оторопь от едоков?

Сзади сигналили.

Надо было включаться в движение. Вперед – к Арбузову-Огурцову. Там спасусь.

Он тряхнул головой: «Нет, такого просто быть не может. Больные никогда не замечают своей напасти, своей хвори. Все считают себя кристально здоровыми! Нечего бояться. Вот жена Арбузова подаст на стол чанахи. Острое, пахучее кавказское блюдо и угонит страх».

Голубев включил радио. Певица от всех житейских напастей рекомендовала использовать зонтик.

Чисто китайское, императорское средство.

После бздники баритон многозначительно заявил: «Хор крестьян из оперы Сметаны [24] «Проданная невеста».

Крестьяне в радио грянули: «Как же нам не веселиться, коль здоровье нам дано!»

Вот именно.

Супруги Арбузовы набросились на Ивана Дмитриевича, как на долгожданного, дорогого гостя. И с такой обидой, словно визит Голубева был заранее запланирован, к нему долго готовились, а Иван Дмитриевич все не звонил и не звонил в дверь. Дело могло обернуться международным скандалом.

– Наконец-то! – всплеснула глазами Софья Андреевна, крупная холеная дама в атласном халате. – Чанахи остывает, салаты все еще не заправлены. А соус! Миленький Иван Димитриевич (она всегда его величали Димитриевичем). Пальчики оближешь – соус. Из молодых побегов бамбука!

Петр Арефьевич, в параде, в брюках, белой рубахе, старорежимной, чесучовой жилетке переваливался с пяток на носки и поддакивал супруге:

– И зачем звонить, коллега, прямиком – к нам. Вы знаете – наши двери всегда для вас распахнуты.

Что-то надо было у Арбузова спросить. Да, вот что:

– Петр Арефьевич, сознайтесь, вы курите? Курите трубку?

Смешок: «Что вы, милейший коллега, мы ведь бок о бок. В рот не беру. Это, право, удивляет и показывает на вашу рассеянность».

– Признайтесь, курите?

– Семь лет бок о бок. Ну конечно же нет, не курю. Категорично. Это ведь, милейший, и не подходит к нашему, так-зать, врачебному рангу!

«Курит! И трубку. Он рассыпал, – решил Голубев. – Все темнят».

Не так-то просты Арбузовы. Вечно уступчивый, ноющий на работе Петр Арефьевич здесь был выше и гораздо увереннее.

– Это мой корабль! – как бы прочитал его мысли хозяин. – А Софья на нем штурманом. Куда поведет, туда и я.

Софья Андреевна хихикнула с молодым, неожиданным кокетством. Своим видом она чрезвычайно подходила по тональности к темной, тяжелой мебели, бордовым шторам, металлическому, дорогому блеску на шкафах, к хрусталю и фарфору. Подходила по контрасту – она была жизнерадостна. У вещей было гробовое величие.

В слове «чанахи» Голубев вдруг ощутил опасность. Как же он запамятовал?! Третьим слоем в этих самых чанахах были картофельные кружочки.

Пока не поздно надо сматывать удочки. Но Арбузова Софья Андреевна, будто знала о ненавистной картошке, тряхнула головой:

– Но чанахи ныне будут без картофеля.

Голубев опустился на высокий, крепкий стул.

Он опять взглядом обвел стены в угрюмых усатых и бородатых портретах.

– А! Это все Арбузовы, Гарбузовы и Арбузята! – довольно произнес Петр Арефьевич. – Абсенту, извиняюсь, нет. Вот-т-ттт, русский напиток, водка.

Они выпили. Закусили и бамбуковым салатом, и пряными, густо пахнущими перцем, баклажанами и чесноком чанахами. Тепло потекло по жилам. И вроде ничего не происходило. Славно в квартире, славно в мире.

Все то, что рассказывали Софья Андреевна и Петр Арефьевич, было чрезвычайно интересно и, главное, приятно. Никто не касался работы, их заведения. Говорили о деревне. Петр Арефьевич – о теплом дождике, когда он пройдет по нагретым доскам, сполоснет окна да взобьет пыль – прелесть, прелесть! Не надышишься. «А еще и трава омоется». Софья Андреевна вспоминала «мамкину корову» Майку. Назвали так, потому что родилась в мае. «Корова эта одну мамку признавала, никому не давала доиться». А еще Петр Андреевич рассказал, как зимой они шилом протыкали «кошки», такие белые пятна на льду. Из них прыскал метан. Газ этот пацаны поджигали. Он вспыхивал голубыми, отнюдь не кошачьими глазками.

В заведении Петр Арефьевич Арбузов был абсолютно другой.

Иван Дмитриевич решил после этих рассказов и, удивительно, обрадовался тому: «Вот идеальная семья, счастливцы!» Действительно, супруги Арбузовы, а Петр Арефьевич предпенсионного возраста, переглядывались, как два влюбленных человека. И не водка тому была виной. Знают секрет.

Да, вот где истина! Он позавидовал Арбузовым. У них тоже с Наташей могло быть, да сломалась конструкция.

Доктор пошевелил плечами. Ему было тесно в пиджаке.

– Ой, – всплеснула ладошками Софья Андреевна, – забыла вас раздеть. И надо бы вам того… даму.

Она испытующе поглядела на Ивана Дмитриевича.

Вот те раз!

По всей видимости, дама была уже приготовлена, красовалась в прихожей, сверкала крупными, сливового цвета глазами.

«Кутить так кутить», – решил взбудораженный Голубев и поцеловал ухоженную, излишне душистую руку.

– Рекомендую, Галаниха! – как каблуками, двинул задниками тапочек Петр Арефьевич. – Искусствовед!

– Вульгарес искусствоведус! Искусствовед обыкновенный, – прищурила сливы дама.

Ирония украшает.

Все началось по новой: бамбук, водка, чанахи.

У Галанихи все ее существо, вся плоть, оказалось круглым и крепким. Ударила музыка. Они танцевали. Круглое и крепкое заволакивало. Иван Дмитриевич подумал, что она – зверь и что звери – лучше людей.

Опять новая музыка. Опять зверский, тесный уют.

Галаниха уткнулась в его плечо и спросила о Ван Гоге.

Голубев от неожиданности отстранил круглую, тугую плоть. Плоть шевелила губами:

– Это мне Петр Арефьевич рассказал о том, что вы увлекаетесь. У меня в дому (так и сказала «в дому») есть двухтомник переписки Тео и Винсента. Хотите почитать?.. Конечно, сходим! Посидим и сходим. Я на одной лестничной клетке с Арбузовыми живу, холостячка… ммм… Закоренелая, принципиальная.

Наверное, эта Галаниха была яростным едоком картофеля, но сейчас почему-то Ивана Дмитриевича это не пугало. Он прижимал её тепло к своему. Группы и резус соответствовали.

Невидимый источник музыки угас.

– Иван Димитриевич, еще вот этого салатику, с майораном. Чуете, как пахнет?

Майоран пах цветочными духами. Но Голубев поощрительно улыбнулся и ткнул вилкой. В твердую, неподдающуюся зелень.

Налили еще водки.

И как хозяйка Софья Андреевна по контрасту соответствовала своей обстановке, так и плотская красота Галанихи уживалась с ее эрудицией, умом и животной живостью.

Галаниха говорила порывисто. То душила слова, а то отпускала их. Нельзя одновременно понимать человека и любоваться им. Иван Дмитриевич любовался и не понимал. Зачем? Она – искусствовед. Тонкость, вязь, скань, кружева. Их учат гипнозу. Только последние слова с пафосом пламенной революционерки заставили его мозг включиться.

Галаниха, подув на рюмку, как на чашку чаю, опрокинула её. Сливы ослепляют: «Только искусство в мире, где жуют и совокупляются, имеет право на существование. Остальное – под нож, под гильотину!»

– И любовь под гильотину? – усмехнулась, абсолютно не веря Галанихе, Софья Андреевна.

– В первую очередь! Любовь – брызги электричества, гормоны. Упало яблоко – пала Ева. Ноги раздвинув, стоят в магазинах – это любовь? – Галаниха вздохнула. – Может, и была она, да замызгали её, залапали. Сало, а не любовь! Свининка. А искусство вечно!

– Что же в этом плохого? – взглянул на бушующие сливы Иван Дмитриевич.

– В свининке? Плохи последствия. Дети. И не только. Все – из-за любви. Гектор [25] увез Андромаху – война. Парис умыкнул Елену – битва. Кровь, слезы. «Илиада и Одиссея». Гитлер, Гитлер, послушайте меня, укокошил любимую племянницу, и опять – мировая война. Освенцим. Но любви хочется. Пожалуйста, только не оценивайте её, как волшебный брильянт. Все проще и честнее. Любовь надо продавать в магазинах на метры, килограммы: «Вам сколько? Семьдесят пять? Угу, минуточку. С вас – триста двадцать!»

– Уже продают, – вздохнула Софья Андреевна. – Что-то ты разъерепенилась! Ладно, ладно, бузи дальше!

– Любовь должна быть так же проста, как картошка! – остыв, подытожила Галаниха. И внезапно, по-кошачьи потерлась о плечо Голубева. – Все вру, вру, а куда мы без них?!

Сливы не гасли. Сливы имели в виду мужчин.

То ли от энергичных слов Галанихи, то ли от холодной водки Иван Дмитриевич спьянел. И почувствовал это. Он знал, что пройдет еще несколько минут, и его укутает туман.

– А мы пойдем письма Гогов и Магогов разыскивать, – хищно (показалось) сощурилась Галаниха, – с Иван Дмитричем… Надеюсь, Иван Дмитрич, вы микробов от своих пациентов не нахватались?

К чему такой вопрос?

Голубев не знал что ответить. Он протрезвел. Странные мозги, шатает то туда, то сюда. Все или качается или деревенеет.

Вышли на лестничную площадку. Он слышал шелковый шум юбки. Плотные скользкие куски задевали его за руки.

В прихожей у Галанихи загорелся свет. Странно – красный.

«Кафе в Арле!» – впопад или невпопад сказанул Голубев.

– А тебя жена, наверное, Голубчиком называет или Голубком?

– Пошлость! – осмелел Иван Дмитриевич.

Они поползли на коленях к шкафу, где внизу должны были лежать книги с перепиской Ван Гогов.

Доктор двигал коленками, задирал голову, и перед глазами у него болтались висюльки от люстры, всплескивали белые мелованные страницы альбомов по искусству.

– Ты плохо закусываешь, Иван Дмитриевич, – тыкала его лицо себе в грудь пошлая Галаниха.

Дикая плоть. И пусть. Он подумал, что похож на слепого щенка. А круглые, точенные на токарном станке груди хозяйки паркетного пола пахли майораном… Но что, что? Скорее бы дали анестезию. Дали. Кто дал? Плоть? Каким образом он стал сухим и бесчувственным?

После анестезии – еще и стакан с каплей нашатыря. Он лежал уже не на паркете, а на простынях с рыбками. Вобла Матисса. Как у него в кабинете.

– Счастливые, говоришь? Голубчик ты мой, счастливые они? А вот и не так! Это мы с тобой счастливые. На миг, на фиг! – Она щекотала уши Голубева своими жилистыми губами. Мороз, лихорадка. Оказывается, можно и так щекотать. – Они счастливые, а вот ты, голубок, и не знаешь вовсе, что Петр Арефьевич – наркоман. Стойкий, неизлечимый. Нарко-о-ман!

«Наркоман, – холодно подумал Голубев. – И пускай!»

– Постой, постой! Но он, но он… Где достает?

– Глупец! Ваш дурдом напичкан наркотиками. Не строй из себя…

– На учете. Строжайше!

– Пациенты суют: за деньги, за поблажки. Каналов – тьма. Их на волю выписывают. Ты что, святой, Серафим? [26] Слеп… В пробный отпуск! А жена Петра Арефьевича ведь его как любит! Вот кто – святая, ну, Софья, ясное дело.

– А тебя-то как звать между прочим?

– Вера!

– Во что?

– Я уже докладывала – в искусство!

Совсем трезв. Наркоман Петр Арефьевич. Стальные губы Галанихи – все это ново.

И во рту железный привкус. Как кровь.

– А что же он сейчас такой веселый?

– Кто?

– Петр Арефьевич?

– На дозе. Широнутый!

Из квартиры Арбузовых билась песенка – карамелька про погоду в доме.

– Бздника! – тихо сказал Голубев.

– Что-что?

– А, это я всякую попсу, всякий китч так называю!

Галаниха отчетливо рассмеялась. До икоты:

– Ик, ик… Точно, в цель! Да вы снайпер, голубчик Голубев! Я назвала бы тебя Шерстобрюховым.

– Почему?

– Для куража.

И все же ее сливовые глаза были искусственными, и губы из искусственного каучука. Одно слово – искусствоведка. Искусственная ветка! Действительно соседка? Или подсунули?

6

На зеленом «рафике», оставшемся еще от старой страны, четким шрифтом было начертано: «Не верь тормозам и… жене». Юморист-водитель ехал вразвалку, не пропускал Голубева, хотел, чтобы Иван Дмитриевич зарубил афоризм на носу до конца своей жизни.

Пропикал сотовый. И из него донесся знакомый шип. Неужели Наташа? Их старая окостеневшая игра: то «Му-у-у!», то «Р-р-р-гав», то «Ш-ш-ш». Она: «Ш-ш-ш! Верь жене! Господин Голубев, мы вчера явно погорячились. Возвращайся домой, я тебя очень прошу. На коленях умоляю. Не верь ни-че-му. Я тебя люблю, люблю, люблю, глупенький. Задыхаюсь от любви! Знаю, что ты был у Арбузовых. Там Галаниха щеголяла. Молчу, молчу. Не будем ничего разрывать. Ведь и ты, и ты без меня пропадешь. Помнишь, в детстве в букваре читали. Как в одной клетке жили вместе лев и собачка. Когда собачка сдохла, от тоски, то и лев лапы откинул. Я не знаю, ты кто – Лев или Собачка. Лев! Но возвращайся. Я всю ночь не спала. Мне виделась какая-то мура. Сейчас про эту муру расскажу».

– Наташа, погоди чуток, трасса забита.

– Ничего. Ты тихонечко слушай. Верь жене и тормозам.

– Гмм… Мы разве помирились? – понизил голос Голубев.

– Забирай свои рубахи из дурацкой гостиницы. Там свихнешься. Это я вчера Арбузовым позвонила, что ты к ним заглянешь, вот они и званый ужин сбацали, – она кричала в телефонную трубку. Потом сделала паузу и сбавила обороты:

– А виделись мне, дорогой мой муженек, застывшие призраки, плавающие в зеленом сумраке. Пятеро за столом. Один – хомяк в бакенбардах. Другой – с выдвинутой челюстью, в рабочей кепке. Старушка разливает из кувшина… вино, компот – не знаю… И над столом керосиновая лампа кадит. Вообще жуть! Стивен Спилберг или Кинг. Вместе.

«Вот как, – подумал Иван Дмтриевич, – и в нее микробы проникли. Скоро весь мир…»

– И как на твой вкус Галаниха – свежа? – перешла на другой, фальшиво-игривый тон трубка. – Ваня, голубчик, поверь – я нисколько не ревную. Одно прошу: не верь Галанихе, что Петр Арефьевич того… с наркотиками связан. Да ты погляди на его сияющую мордуленцию. Такие наркошами не бывают, природа не та… Он чист, как поцелуй ребенка.

Дался Наташе этот Арефьевич. То, что он с Галанихой кувыркался, – это ее не щекочет, а вот Арефьич – да!

Но и ему самому, Голубеву, следует быть попроще:

– А я как раз и думаю, что он к этому типу относится. Увлекается больно.

– Ну вот, а еще я старый пароход видела в этом сне. Сон это или чего?.. Вань, ты же психиатр?.. Ты меня слышишь?

– Отлично слышу. Слушаю.

– Может, это еще и жутче? Скажи, а на речных пароходах тоже классы есть и трюмы?

– Были когда-то. Сейчас – шут его знает.

– Ну! И я тебя, тебя на этом пароходе видела. Копия – ты. Вначале вы с девушкой по палубе фланировали, потом зашли в ресторан… Рестораны есть на плавсредствах?..

– Валом, в каждом углу.

– Отстань. Пароход или теплоход «Чайковский» называется. Не «Петр Ильич Чайковский», а просто «Чайковский». Вы зашли с девушкой. Девушка бритая. Догадался кто? Твоя, эта, не хочу называть. Ресторан. Пианино. Она по клавишам бацнула. Складно, мурку какую-то, вроде «Я играю на гармошке». А потом – опять зеленый сумрак, как на той картине, раньше рассказывала. Вижу иллюминатор, вода плещется. Вы целуетесь, больше ничего. Ты в нее губами тычешься – лицо, лоб, затылок, руки, всю целуешь без разбора. Сон, глупости. Скажи, это сон! Сон по Интернету. Ну да прости, прости ты меня. Прости, это я вчера виновата. Я!

Он кашлянул в телефон, будто горло прочищал:

– Сумма квадратов двух катетов равна квадрату гипотенузы.

– Чего-чего? От пациентов надышался? – Она обиделась. Так и надо, пускай! Тоже мне, Мата Хари [27] .

– Пифагоровы штаны во все стороны равны. Надышался! – пошевелил губами Иван Дмитриевич, и громче: – Ладно – мир-дружба. Я вернусь.

И выключил свою «Нокию».

Он помнил этот теплоход «Чайковский». Это было двадцать лет назад, когда Голубев был студентом-первокурсником. И табличку в рамке. Под стеклом сообщалось о том, каким великим композитором был П. И. Чайковский. Поразило тогда вот что: великий национальный композитор умер странно, в числе десятка среднестатистических лиц. От холеры. Выпил стакан воды, а с ним и вибрионов. И ВЕЛИКИЙ, ВСЕМИРНЫЙ ушел из жизни, которая хрупка, как скорлупа перепелиного яйца. Пили эту воду какие-то асессоры, половые, простейшие, хромосомы, никому не нужные дурочки и дурни. Ничего, проморгались в сортире. А тут Петр Ильич, автор «Лебединого»! Но кто же это все распределяет, кого на цугундер, а кого еще на три десятка лет краковяк выплясывать? Почему малюточка, кроха выбегает за мячиком на проезжую часть и… – всмятку, колесом джипа, в котором едет браток-бандюга?

И кому эта жизнь дается? Зачем она? А мир – сумасшедший мир! От наркотиков – к сумасшедшему дому, к деньгам и власти. И кругом одно безумие. Уход в угол, эскейпизм, как говорил Елкин. «Нефть! – орут. – Нефть!» И бомбы летят в детей. Вдребезги, только куклы в разные стороны. И нефть – тоже наркотик. Без удобств человек не может прожить ни черта! А все удобства дает нефть, автомобили, электростанции, теплоходы, игрушки, все на нефти держится. И есть еще картофель, картофан. Давно все сгинуло в тартарары, если бы не картошка. На репе долго не протянешь, и дьябол (так венгры его называют) подкинул картошку, утешение бедным. Голодные поднимут бунт, голодные скинут герцогов, мандаринов, империю «Майкрософт», царство Абрамовича вместе с футбольным клубом «Челси», королевство Потанина. Но есть «второй хлеб» – картошечка. На ней, на ней пока и Россия, и Белоруссия, да и ясновельможная пани Польша держится! А на гарнир подают анашу, ЛСД, рок-музыку… Кто? Они. ОНИ!

Эх, если бы не картошка, все бы раскололось, как грецкий орех, вдребезги.

Голубев знал, что сны реальнее жизни. Сны летучи. Вспорхнули, фррр – к другому. Жизнь мгновенна. Тик – небольшая загогулина – так. Часы остановились. Батарейки потекли. В Наташкином сне девушка – Оля. Все спутывается, даже время. Можно вернуться к старым ниткам и клубкам и сегодняшнюю шпульку привязать к тем ниткам. Японцы уже научились делать виртуальных людей, которых, конечно, можно протыкать зонтиком, но они поселяются в квартире, живут, разговаривают. И с ними сексом уже занимаются, но чай пока не пьют… А что? Это хорошо, здорово, гигиенично! Украина отдала все свои веси под трансгенный [28] картофель. Им завезли несколько сухогрузов. Теперь хохлы насытятся, забудут «Рэвэ та стоне» и «Як умру, то поховайте». Натрескавшись генетически измененного картофеля, братья-славяне уедут в Японию любоваться на сакуру. С бутылкой трансгенной смаги.

Да, в Наташином сне – Оля. Она ведь спрашивала, люблю ли я старинные пароходы? Люблю! Гудки, шпангоуты, канаты, галсы, склянки, иллюминаторы, баки, тельняшки, клеши, камбуз, рей-мачту, трубу, якоря на обшлагах и в носу у парохода, этот своеобразный пирсинг, палуба, машинное отделение, трюм, бочки с ромом, Сильвера, обезьянку в рубке, матросские рундуки.

Это все засыпано пеплом Хиросимы. Из сумасшедшего мира нельзя вырваться! Свяжут, сожгут. Дружок Ван Гога – Гоген [29] Поль, художник-примитивист, уплыл на Таити. Не оттуда ли картошка? Не таитяне ли этот земляной плод зовут «папа»? Возможно.

На Таити [30] Поль Гоген опростился: нашел-таки идеал, смуглую девушку с упругим телом, ах как она внутренне похожа на Синицыну Олю, медсестру седьмого отделения! Очень похожа. Гоген уговорил девушку жить в бунгало, в шалаше. В просторном шалаше с деревянными дверями, со стеклянными окнами. Он расписал бунгало в соответствии со своими представлениями. Драконы, плоды манго.

Так местные, примитивные едоки «папы» сочли Поля Гогена за чужого колдуна, за безумца. Сожгли жилье, жену-аборегенку, задыхающегося в лихорадке художника. Если оседлать сифилисную девку, то непременно подцепишь. Раз пронесет, а уж второй раз – точно! Но вот если в чужие, кривые мозги влезть и тоже оседлать их, разве чистым останешься?! Как пить дать – схватишь душевный люэс!

Наконец, «рафик» с оригинальным логотипом свернул. Да и Ивану Дмитриевичу надо было останавливаться возле гостиницы «Золотой Рог» (раньше г-ца «Кубань»), чтобы забрать свои шмотки.

Доктор зашел в вестибюль «Золотого Рога» и тут… За низким столиком, за котором обычно заполняют анкеты приезжающие, он увидел знакомого губастого, с выдвинутой вперед челюстью и острым кадыком человека. Господин читал газету. Было видно название газеты: «Труд-7». Рядом с этим типом, на столике, лежал высокий картуз. Знаком, но кто это? Из тульи головного убора что-то поблескивало. Ножик. Скорее, бритва.

Доктор подошел к колонне, облицованной дээспэ. Здесь висели казенные листки, условия проживания. Иван Дмитриевич уставился в эти листки, пытаясь изобразить внимательное чтение. Сам же изредка взглядывал на кадыкастого полузнакомца. Кожа на лице читателя «Труда» была серой, какая бывает у заключенных. Голубев понял – еще один глаз. Еще соглядатай. Но зачем? Что за тайну он носит? Какую тайну? Голубев прост, как пачка соли.

В минуту серое лицо шпиона преобразилась, он похлопал тыльной стороной руки по газетному листу, приглашая к разговору. Иван Дмитриевич шагнул к столику. Бритва автоматически скользнула под картуз.

– Полюбуйтесь, пжалста! – приветливо проговорил губастый джентльмен. – В городе Сочи – синие ночи. Здесь неизвестные вандалы разрушили десять могил, посбивали кресты, разбили надгробия. И на каждой могиле знаете что они написали?

– Понятия не имею.

Кадык дернулся:

– Они написали мелом «Шизофрения», что в переводе означает «Расслоение души».

Нет, он этого шпика никогда не видел. Впрочем, на какой-то свадьбе, кажется.

Голубев поднимался на свой этаж по лестнице. Лифт не работал. Он чувствовал тяжелый взгляд «свадебного» незнакомца.

«Или на похоронах? Точно, на похоронах!»

Дежурная по этажу протянула Ивану Дмитриевичу бочоночек с ключом. Голубев быстро засунул свои вещи – рубашки, носки, два свитера, зонтик – в спортивную сумку, поглядел на зеркало в тамбуре: бог мой, вся его клетчатая рубаха была в опасных складках. Почти бегом он побежал к дежурной за утюгом. Несмотря на то что «гость съезжал», тонконогая, с птичьим ртом служительница постоялого двора за два червонца выдала ему утюг.

Утюг смачивал паром рубаху, шипел и щелкал, словно его подкова давила невидимые микроорганизмы.

Перед выходом из номера доктор заглянул в ящик одежного шкафа, в котором он вчера видел репродукцию. Картонка исчезла. Так видел ли он ее вчера? Нет, не видел. Как, вероятнее всего, не видел и кепку, газету «Труд-7» и самого шпиона-губошлепа. Стол был пустым. Только два бланка. Он подошел ближе. Одна бумажка пустая. На другой – китайские иероглифы, цифры в столбик, несколько фамилий, среди которых он узнал и свою: «Голубев И. Д. вр., псих.».

Его стала бить дрожь. Следят, следят, пока не слопают! Стараясь унять тремор, Иван Дмитриевич толкнул тяжелую гостиничную дверь. Будничный вид города его немного успокоил.

Он угнездился в «Опеле», повернул ключ зажигания, тронулся, врубил радио. Тяжелый, тугой бас объявил: «Ария пажа из оперы Мейербера «Гугеноты».

7

Погода в доме № 3, ул. Красная, корпус 3, отд. 7, кажется, была летной. Вечно подкарауливающая Голубева Элеонора Васильевна втянула его в свой кабинет и ласково усадила. И вот тогда он понял, что погода «летная», но не очень.

Элеонора, не стесняясь, вытащила из сумочки, висящей на спинке стула, зеркальце и губнушку и занялась обычным делом. Ну, в конце-то концов, можно топнуть ногой, накричать на нее и написать заявление на расчет! Но Голубев одернул себя: с чего бы такая ненависть к круглому, словно овитому змейками рту?

Элеонора недаром работала в заведении. Она была спецом, чуяла энергетику:

– Гмм! Милейший Иван Дмитриевич, у нас не Запад. У нас – не возбраняется. Амуры-тужуры! Радуйтесь, что в России, ведь там похлопал санитарку по мягкому месту – пожалуйста, штраф, двадцать тысяч долларов. Ужас, ужас, ужас! В России – хлопай на здоровье, тебе заплатят, служебные шашни поощряются. Хотите, голубчик Иван Дмитриевич, я вам выпишу премию?..

– Издеваетесь? За что?

– За амуры с подчиненными.

Элеонора явно намекала на Оленьку.

Голубев не хотел премии, он кашлянул в кулак.

– Но ведь мы на то и люди, чтобы быть осторожными. Мне все уши пробуравили, что вы не только целуетесь в ординаторской, но еще и вчера ездили с ней на Затон, залезли на какой-то старый корабль или пароход, музейную редкость. Спускались в трюм. Люди везде, все видят, Иван Дмитриевич. Я ведь, Иван Димч, не только ваша заведующая, а еще и друг ваш, всегда готова предупредить. Опасайтесь чужих глаз! Вы молоды…Сколько вам?

– Тридцать семь…

– Ну вот, Пушкина в это время уже на дуэли убили.

– Что ж, – пожал плечами доктор, глупо, ему показалось, глупо улыбнулся, – и мне того… дуэль. Вот грудь.

– Живите, милейший доктор! – милостивый взмах рукой. – Я и об Арбузове все знаю. Он у меня – вот где.

Элеонора Васильевна раскрыла ладонь и туго сжала ее в кулак. Поморщилась:

– Но я этого не терплю, не в моем вкусе. Я вас все же поощрю, двадцать процентов прибавки к зарплате за «белый теплоход».

Она закончила красить своих змей, щелкнула косметичкой:

– А Олю я уволю.

У Ивана Дмитриевича потемнело в глазах.

Вроде он спросил: «За что?»

– Рифма, Иван Димч, – рассмеялась, и вполне искренне, Элеонора. – Олю я уволю. Мы только что Пушкина вспоминали. Рифма! Из-за этого созвучия и уволю, пусть катится. Тем более ее голова сейчас похожа на бильярдный шар. Бритых я не переношу. Знаете, на кого они похожи? Угадали. На сперматозоидов. В голове одна извилина: совокупляться день и ночь.

Сейчас он разорвет Элеонору, раскидает кишки по этим настенным плакатам: «Процент шизофрении среди ученых, студентов, рабочих, домохозяек».

Опять амок.

Стой, Голубев! Стоять!

«Процент шизофрении…»

Да, эту Олю доктор уже любил! И он обрадовался. Не грядущему увольнению девушки, а тому, что он пожалел ее, медсестру Синицыну, ночного воробушка. Сейчас остро пожалел. И еще обрадовался тому, что дурное его состояние, продолжавшееся лет пять уже, неожиданно отодвинулось. Ему стало интересно: уволит ли Элеонора Васильевна Лазарева О.Т. Синицыну?

Уволит? Он устроит концерт по заявкам радиослушателей и телезрителей одновременно. Голубев понял, что постепенно он стал оживать. Да неужели он любил, любит этот комочек с золотыми глазами? Он ведь давно никого… Был тыквой.

Иван Дмитриевич, шаркнув туфлей, поблагодарил заведующую, глядя ей в лицо:

– Чуткость и бдительность, чистота помыслов, Элеонора Васильевна, вот что отличает вас от новых женщин и всего нового мира.

Он увидел, как слезает с нее змеиный оползок улыбки и лицо одевается в страх. Да, именно так выглядит страх. Страх с намыленной, причипуренной «орифлеймом» улыбкой.

– Не паясничайте! – пробормотала заведующая.

Рядом с кабинетом Элеоноры толпятся, их вывели на завтрак, пациенты, «ребятушки» – его «шизики», «параноята», «синдромята», «фобията». Вон – Синев. Он считает себя великим писателем. У него в пижаме блокнот с аккуратно накрученным пружинкой почерка систематизированным бредом. Строчит «Записки Кота МУРа». О московском уголовном розыске. Блокнот подписан К.А. Синев, Т.-А. Гофман. Вон – Таганцев. Он боится инопланетян. И один вопрос мучает Таганцева: «Прилетели – не прилетели». Мать его привезла. Нашла под Кущевкой. Он там во ржи ночевал, считал умятые кольца. Вон – Васечка Чуев. В марте ему нравилось курить коноплю, нравилось все больше и больше. Мартовские иды. Докурился, мозги, как кисель. Вон – Елкин, Ван Гог. Здравый студентикус, косящий под шизофреника. А там, в коридоре – доктор Арбузов. Петр Арефьевич размахивает руками, доказывая что-то щекастому санитару Москвичеву – Москвичу. И у санитара болезнь, – геронтофобия [31] . Потому и ненавидит стариков. «Была бы, говорит, у меня бомба, я бы пробрался в стардом да в кружочек этих пердунов запустил».

Все «ребятушки» поголовно всегда стреножены, препараты тормозят их. У них – другие глаза. Двигаются по-разному, кто шаркает, кто рывками, кто вразвалку. Пиноккио в бриджах. И все же они чрезвычайно милы, и еще неясно, где находится сумасшедший дом, здесь или за оградой, возле каштанов и катальп, трамваев и ораторских кафедр? Там давно уже потеряли твердую походку.

Сегодня – четверг. День большого обхода. Если в обычном лечебном учреждении обход был процедурой, в которой врачи и сестры посещают палаты с больными, то в их заведении не так. Перемены тактики требовали обстоятельства. Здесь пациенты «обходили» доктора. Они садились на скамеечку. И врач вел с ними беседы. Трудность вся состояла в том, что надо было держать в своей голове хотя бы часть сверхценных идей этих бедолаг.

Вот зашел Костя Синев. С ним надо было дорабатывать развязку повести, в которой Кот, внедрившись в органы внутренних дел, выводит их на чистую воду. Конечно, в жизни такое встречается чрезвычайно редко. Чаще – в мозгах. И все же (это входит в систему психотерапии) надо Костю похвалить, подтолкнуть к разветвленному сюжету. Послать Кота на какую-нибудь милицейскую малину. А будет ли по ходу дела сексоту масленица?.. Вопрос открытый. На этом и оборвать «Записки».

Костя ерзал на скамейке:

– А где мы это печатать будем?».

– Найдем, в той же «Кубани» тиснем. У Пятнашкина! – постучал ручкой по столу Голубев, задумался. – Надо тебе сократить курение сигарет. Курение возбуждает мозг в неверном направлении.

– Да, надо! – согласился, довольный похвалой, соавтор Теодора Амадея Гофмана [32] .

Женя Цисарь, не так давно прибывший к ним прямо из Чечни, страдал аутизмом.

Он вроде бы отсутствовал в ординаторской, смотрел сквозь стену, был за стеной. А вопросы понимал. Тормозил, молчал и сопел. Иван Дмитриевич его успокаивал, говорил, что мирная жизнь все поправит, что хорошо бы уехать куда-нибудь в лес, в Сибирь, на заимку. Нет ли в Сибири родственников? Женя сопел. Если нет, так у нас в крае горы есть, куда-нибудь под Абинск. Или в Лагонаки. Там пещеры, сталактиты, сталагмиты [33] .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю