Текст книги "Черная женщина"
Автор книги: Николай Греч
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– И вы остались живы? – спросил Кемский.
– Живу, ибо так угодно создавшему меня; живу и жизнию стараюсь заслужить место подле жены и детей моих.
– И вы не находите в этом случае, что судьба жестоко поступила с вами, что она с адским злорадством погубила невинных, а вас пощадила, вам дала долголетие, чтоб ежедневно возобновлялись в вашем сердце мучительные воспоминания! И вы не клянете часа своего рождения?
– Нет, – отвечал Алимари тихо и протяжно, – ежедневно благословляю и благодарю Провидение: оно знает, что делает. И чем долее живу, тем тверже, усладительнее становится во мне мысль о премудрости, правосудии и благости божиих и в самых грозных для человека явлениях. Признаюсь, иногда возникал в душе моей ропот на непостижимость судеб человеческих, но он утихал при первом взгляде моем на этот свет, при помышлении о таинственности духовного мира. В ту ночь, которая разрушила все мое земное счастие, одна великая государыня, великая в женах, Мария Терезия, дала жизнь принцессе, рожденной со всеми правами и надеждами на счастие в мире. Я был свидетелем торжественного въезда Марии Антонии в Францию, неоднократно видал ее и посреди великолепного двора, и в простом одеянии помещицы трианонской и при взгляде на нее не мог удержаться от тайного трепета, от тайного негодования на судьбу, в одно и то же мгновение отнимающую у одного человека все и все дающую другому. Но потом, когда душевные страдания, все жесточайшие удары судьбы посыпались на эту несчастную принцессу, когда она сведена была с трона в темницу, лишилась супруга, разлучена была с детьми, когда в одну ночь поседели ее волосы, и на другой день она взошла на эшафот, – тогда в растерзанной страданиями ближних душе своей я принес покаяние господу, что дерзаю роптать на него, видя счастие, возникшее в один день с моими страданиями, и благословил невидимую десницу, меня покаравшую.
– Удивляюсь вашей твердости, вашей покорности судьбе, – сказал Кемский, но не постигаю, как можно пережить тех, для кого мы жили в мире. Для меня, в нынешнем моем положении, смерть, и самая мучительная, была бы благодеянием. Что мне осталось в мире?
– И русский спрашивает об этом! – сказал с жаром Алимари. – У вас осталось отечество, и в отечестве вашем люди, достойные вашей любви, вашего попечения.
– Отечество? – возразил Кемский. – Где оно? Я пленник, на чужбине, может быть, осужден несколько лет томиться в неволе. И что отечеству во мне! Я отжил свой век!
Алимари хотел возразить, радуясь, что Кемский начал спорить – знак, что раны сердца его заживают. В это время постучались у дверей, и на отзыв Кемского вошел французский офицер, держа в руках шпагу с русским темляком.
– Вы ли поручик князь Кемский? – спросил он учтиво.
– Я, сударь. Что вам угодно?
– Республика Французская заключила мир с Империей Российскою. Первый консул, чтя вашего императора, уважая храбрость русских, возвращает всем пленным свободу. Я прислан сюда для извещения об этом пребывающих здесь офицеров. Вот ваша шпага; примите ее из рук недавних врагов ваших, умеющих чтить воинские доблести. Все приготовлено к вашему отъезду. Вы можете ехать в свое отечество когда угодно.
Изумленный Кемский, взяв в безмолвии шпагу, не знал, что отвечать. Офицер поклонился и вышел.
– Верите ли теперь, что есть Провидение, которое посреди жестоких испытаний указывает нам путь долга и чести? – сказал Алимари.
– Верю! – воскликнул Кемский и бросился в объятия друга.
Книга третья
С.-Петербург, 1816. Июль
XXXVI
Запыленная дорожная бричка остановилась у Московской заставы. С козел соскочил безрукий денщик и отправился в караульню с подорожною. Чрез несколько минут он вышел, вскочил опять на козлы, и унтер-офицер закричал часовому: "Подвысь!" Бричка влетела в Петербург и застучала по мостовой. У Обухова моста поворотила она направо по Фонтанке и, когда доехала до Аничкова моста, сидевший в ней приказал остановиться. Денщик сошел с козел, отпер дверцы и помог выйти из брички человеку лет под пятьдесят, в мундирном сюртуке и фуражке. На лице его начертаны были страдания многих лет; глаза светились темным огнем безотрадной старости; левая, израненная рука была подвязана; на левую же ногу он прихрамывал. Вышед из брички, он снял фуражку и перекрестился. Ветер поднимал редкие черные с проседью волосы на челе его.
– Ступай с экипажем в трактир "Лондон", – сказал он денщику, – а я прибреду туда кое-как пешком.
– Да не устанете ли, ваше сиятельство? – спросил денщик, с участием поглядывая на его хромую ногу.
– Так возьму извощика, – отвечал кротко князь Кемский. – Да здесь и не устанешь: посмотри, какую аллею насадили для меня, увечного, посереди проспекта.
– Как изволите! – сказал Силантьев, взобрался на козлы и закричал: – Пошел прямо!
Князь не последовал за экипажем, а пошел по левой стороне проспекта, от моста к Литейной улице, считая домы: первый – старый знакомец времен Петра Великого, второй, вот и третий. Но третий дом был уже не тот, которого искал наш странник. За двадцать лет пред сим стоял тут небольшой зеленый деревянный домик, принадлежавший русскому серебрянику; теперь на месте его возвышались огромные палаты. Князь вздохнул тяжело. "И следу не осталось тех мест, где я был так счастлив!" – сказал он про себя и опять обратился к мосту. Разнообразие и новость предметов, казалось, развлекали и облегчали его тяжкие думы и горестные воспоминания. "Вот Аничковский дворец, – говорил он про себя, – как он теперь чист, красив, великолепен: за семнадцать лет оставил я его почти в совершенном запустении. А сад! Какое это странное, широкое здание посреди двора? Это должен быть театр. На полуразрушенной стене уцелела еще колоннада, написанная Гонзагою, а вот и маленький храмик правосудия, с греческою надписью! Гостиный двор – старый знакомец, но исчезли низенькие, безобразные шляпные лавки, теперь на их месте великолепный портик. На месте Казанского собора, здания простого и ветхого, возвышается новый храм с величественным куполом и колоннадою". Но каким образом странник наш очутился у Казанского собора, не переходив чрез Казанский мост, крутой, тесный, грязный? Мост исчез или, лучше, превратился в широкий проезд над Екатерининским каналом, едва приметною выпуклостью изменяющий своду над водою. Прекрасный старинный дом графа Строганова на том же месте, но за Полицейским мостом, который из зеленого деревянного превратился в чугунный с прекрасною балюстрадою, между Большою и Малою Морскими, где были деревянные заборы, возвышаются великолепные домы в пять этажей. А Адмиралтейство? Вот оно. Уцелел только прекрасный шпиц его, главное же строение, низкое, небеленое, похожее на фабрику, преобразилось в здание величественное, оригинальное. Валы исчезли; рвы засыпаны, и на месте их красуются тенистые аллеи.
Не одни улицы, не одни домы сделались чужды бедному пришельцу! Ему казалось, что он перенесен на край света: везде раздаются звуки родного языка, но выражение встречающихся ему лиц иное, чуждое, незнакомое. Семнадцать лет половина поколения! Бывало, не мог он пройти двадцати шагов, не встретив знакомого, приятеля, сослуживца. Теперь он прошел вдоль всего проспекта, не видав приветного лица. В раздумье воротился он опять на аллею за Полицейским мостом и сел на скамью. Мимо его мелькали пешеходы. По улице мчались экипажи. Шум оглушал непривычного к городскому волнению. Он встал и хотел отправиться домой; вдруг окружила его ватага хорошо одетых молодых людей.
– Забавен! – сказал один из них, смотря на него в лорнет.
– Что за костюм! – вскричал другой. – Позвольте спросить (оборотясь к Кемскому), кто шьет на вас? Буту, Люйлье, Фромм, Зеленков! Mais il est delicieux!
– Оставьте меня в покое, – сказал Кемский с досадою.
– Сперва отвечайте на мой вопрос! – закричал молодой человек.
– Ответы бывают различные, – сказал Кемский равнодушно по-французски, поглядывая на свою трость с костыльком.
Французская фраза, произнесенная чисто, правильно и решительно, подействовала на негодяев. Один из них, военный, как казалось, посоветовал прочим оставить угрюмого старика в покое. Они засмеялись, чтоб скрыть свое замешательство, и пошли. Кемский поплелся вслед за ними и вскоре потерял их из виду. "Я, по крайней мере, этого не заслужил, – думал он про себя, – в молодости моей я всегда уважал старших, а смеяться над изувеченным воином это уж никак не простительно!"
При всходе на Полицейский мост он, заглядевшись в сторону, столкнулся было с двумя молодыми генералами, шедшими к нему навстречу. Помня недавнее приключение, он спешил отойти в сторону, но каково было его удивление, когда молодые люди, с внимательным и ласковым на него взглядом, посторонились сами и, дав ему пройти, на воинское его приветствие отвечали учтиво, как будто старшему по службе. Кемский заметил, что они пристально смотрели и на Георгиевский крест его, и на следы тяжелых ран. Он остановился и глядел за ними. Народ пред ними расступался; прохожие останавливались и снимали шляпы. Кемский догадался, с кем встретился случайно, и усладительное чувство проникло в его осиротелую душу. Волнуемый различными ощущениями и помыслами, он добрел до трактира, где Силантьев, привычный к дорожной жизни, уже нанял для него квартиру и сделал все приготовления к его принятию.
XXXVII
После обеда Силантьев отправился разведать, где живет Алевтина Михайловна, и узнать, когда можно ее видеть. Он воротился с ответом, что ее превосходительство, госпожа действительная статская советница баронесса фон Драк изволит квартировать в Большой Садовой улице, но ныне, по летнему времени, имеет пребывание на даче, на Аптекарском острову. Его же превосходительство, барон Иван Егорович, ежедневно по утрам, с десяти до двенадцати часов, изволит приезжать в городской дом для приема просителей. "Баронесса? Барон? – думал про себя Кемский. – Откуда эти титла? Фон Драк – не помнящий родства немец, и фон приклеен к его прозвищу по ошибке пьяного полкового писаря при определении его в службу. А теперь он и барон! Вероятно, какая-нибудь ошибка. Славятся же некоторые книги одними опечатками: так почему же и словесной твари не почерпнуть славы из того же источника?"
На другой день Кемский поплелся пешком, в сюртуке, к новому барону. На вопрос его, приехал ли его превосходительство, швейцар отвечал грубо:
– Ступайте вверх.
(Первый признак худого приема!) Привратник бывает обыкновенно представителем обхождения и нрава господского: Кемский замечал неоднократно, что швейцары вельмож благородных, кротких и учтивых отличаются вежливостью, предупредительностью; привратники надутых, спесивых и грубых сатрапов только барину своему уступают в дерзости и нахальстве. Он поднялся по великолепному крыльцу и вошел в большую приемную залу. Человек пятьдесят просителей, в том числе и несколько женщин, ждали восхода ясного солнышка. Один сидел на стуле, устремив неподвижные глаза в паркет, другой смотрел на потолок, третий разглядывал картинки на стенах, заимствованные из басен Езоповых: здесь волк душит овцу; там осел лягает больного льва. Иные зевали, расхаживая по зале и переминая в руках прошения и записки. Кемский обратился было к слуге с просьбою доложить барину.
– Извольте подождать, сударь! – отвечал холоп с сердцем. – У нас и генералы в звездах по часам дожидаются.
"Что делать, – подумал Кемский, – подожду и я". Он сел в углу комнаты на порожний стул и сделался невольным слушателем разговора двух просителей.
– Вот уже четыре недели, – сказал один, вздыхая, – что я дежурю здесь по два раза в неделю, а не могу добиться толку. Генерал принимает просьбы, обещается исполнить и только передает бумаги своему правителю дел, а у этого все пропадает.
Другой: – Нельзя понять, как господин барон мог ввериться такому негодяю, как этот гнусный Тряпицын. Невежда, безграмотный, взяточник, обманщик, а начальник этого не видит.
Первый: – Эх, батюшка! Видно, вы не знаете в подробности здешних обрядов. Тряпицын держится милостью генеральши. Грешно сказать, чтоб Иван Егорович сам взял с кого-либо копейку, а между тем дом его как полная чаша. Барыня его дает обеды; один сынок метит в камер-юнкеры, другой офицером в гвардии; дочке приданое, сказывают, припасли изрядненькое. Тряпицын дерет с живого и с мертвого и платит ее превосходительству кварту с аренды. С некоторого времени казалось было, что он приугомонился. "Слава богу! – заговорили все. – Видно, вдоволь насосался". Да не прошло полугода, как он опять начал давить челобитчиков без милосердия. Причина тому, говорят, вот какая. У генеральши брат, человек богатый, уже несколько лет обретается в походах. С год тому назад пришла весть, что он взят в плен и убит черкесами на Кавказской линии. Сестрица – и бух просьбу в суды о введении ее во владение. С кредитом Ивана Егоровича и умом Якова Лукича не трудно уладить и не такое дельце. Справили и отказали за нею. Вдруг чрез несколько месяцев получили известие, что братец ее был в плену, да освобожден. А между тем она, в надежде будущих благ, начала было жить и кутить не в свою голову, позадолжалась. Что делать! Вот и предписали Тряпицыну усугубить усердие к службе, а для поощрения представили к награде. Я было сладил с ним одно дело, и довольно сходно, а на другой день он заломил такую сумму, что мне невмоготу пришло, и я решился прожить здесь долее, чтоб обождать время; авось либо спустит. А вы, сударь, также за делом изволите сюда ходить?
Другой: – За делом, но не за тяжебным. Я служил под начальством барона в Вятской губернии, вызван был сюда для перемещения в другую должность – и вдруг нечаянно лишился места.
Первый: – Как же это, батюшка?
Второй: – А вот как. Однажды прихожу я к Тряпицыну в канцелярию и, не застав его, дожидаюсь. В это время собрался у барона какой-то комитет, в котором он председателем. Прибегает от него в канцелярию дежурный за правителем дел. Отвечают: нет его! Прибегает вторично и спрашивает, нет ли в канцелярии кого из чиновников. Нет, кроме писцов и такого-то приезжего, то есть меня. Прибегает в третий раз: пожалуйте хоть вы, генерал просит! Я пошел. Барон вертелся на председательском месте в отчаянии. "Сделайте одолжение, сказал он мне жалобным голосом, – помогите нам в беде. Мы сегодня же должны представить начальству донесение о важном деле. Донесение и написано, но оно у правителя дел, а его отыскать не могут. Потрудитесь написать. Вот все материалы". Он вручил мне кипу бумаг. Члены посторонились за столом. Я посмотрел в дело, оно было мне знакомо. Я сел и набело написал требуемое донесение. Прочитал, и все были довольны. В это время явился Тряпицын, держа в руке своей проект донесения. "Уж не нужно", – сказал один из членов. "Как не нужно?" – спросил Тряпицын, грозно взглянув на барона. "В самом деле, господа, – сказал фон Драк, – я думаю, лучше будет подписать донесение, сочиненное Яковом Лукичом: он и дело это знает основательнее, и притом он отличный стилист". – "Как изволите, – сказал член, – послушаем". Тряпицын начал чтение. "Не то! Не то!" – закричали члены. "Выслушайте же до конца", – возразил барон. Выслушали и громче прежнего возопили: "Не то! Не то! Это сущий вздор и бессмыслица. Подпишем прежнее: оно коротко и дельно". – "Очень хорошо!" сказал фон Драк и наклонением головы дал мне знать, что я могу выйти. Не знаю, что за этим происходило, только на третий день я получил уведомление, что уволен из-под начальства барона с самым сухим аттестатом. Я решился искать правосудия, и во что бы то ни стало...
– Ст! ст! – раздалось в зале.
Все сидевшие просители привстали, ходившие остановились. Растворились двери из передней, и появился Тряпицын. Он прошел важно, пыхтя и кряхтя, в кабинет барона и не отвечал на поклоны и умильные взгляды челобитчиков.
Кемский едва узнал его: он растолстел до неимоверности; широкий подбородок покоился на узеньком галстухе; красный нос свис на губы, безвласое чело лоснилось; ноги едва передвигались. Жадность, бессовестность, шампанское и подагра наложили на него тяжелую печать свою. Шествие его по зале, подобно течению грозной планеты, расстроило прежний порядок. Толпы расступились, разговаривавшие умолкли: взоры всех устремились на таинственные двери кабинета.
Ожидание было не слишком продолжительно: вскоре двери распахнулись, и оттуда вышел размеренными, важными шагами барон Иван Егорович фон Драк, напудренный, во фраке со звездою. Кемский с трудом узнал его: казалось, что он в течение семнадцати лет вырос, лоб его лоснился, подбородок и нижняя губа высунулись вперед; один зуб, оставшийся в нижней челюсти, как Лотова жена в пустыне, подпирал верхнюю губу; неопределенные в прежнее время черты лица преобразовались в решительные морщины, видимо напечатлевавшие на лице клеймо: "Дурак". Он важно поклонился собранию и начал принимать просьбы. Всякому безмолвному просителю он улыбался довольно приветливо, брал бумаги, развертывал, представлялся, будто читает, хотя по большей части держал их низом вверх, и потом отдавал провожавшему его дежурному. Не так милостиво поступал он с теми челобитчиками, которые дерзали сопровождать подание бумаги словесным объяснением или являлись с изустными просьбами. Подбородок его задрожит, уединенный зуб забьет в верхнюю губу, нос покраснеет, и нетерпение изольется из уст в самых неучтивых выражениях. Проситель, обыкновенно, поклонится и замолчит. Но не все были так скромны: некоторые непременно домогались, чтоб барон их выслушал и понял. В такой крайней беде фон Драк останавливался и, обратясь к дверям кабинета, жалобно вопил: "Тряпицын!" Тряпицын, стоявший дотоле в дверях и разговаривавший с раболепными чиновниками и важнейшими просителями, иногда явно насмехаясь над своим начальником, подходил к нему медленно и принимал объяснение на себя, а освобожденный барон подвигался далее.
Кемский, боясь своим неожиданным появлением расстроить аудиенцию и тем причинить неудовольствие многим беднякам, дожидавшимся с самого раннего утра, отступал далее и далее и старался не слушать речей своего зятя, но наконец невольно принужден был сделаться зрителем и слушателем.
Одна женщина, подав бумагу, присовокупила изустно, что она и семейство ее разорены пожаром, что муж ее болен и пр.
– Пожарный случай? – сказал фон Драк. – Что ж я могу для вас сделать? Все это произошло на основании законов и по распоряжению местного начальства.
– Да у нас нет насущного хлеба! – продолжала она жалобно.
– Я вам повторяю, – сказал он с досадою, – что я не вижу в сем обстоятельстве никакого нарушения существующих постановлений и помочь вам не могу. А вы что опять? – вскричал он, обратись к молодому человеку. – Чего вы еще хотите?
– Прошу ваше превосходительство возвратить мне мое место, которое я с честию занимал пять лет.
– Какое место?
– Я был контролером при департаменте, могу еще служить – и вдруг меня перечислили в архив. За что это?
– За неповиновение начальству, – сказал фон Драк важным голосом, – вы явно противоречили коллежскому советнику Тряпицыну. Я не терплю своевольства: повинуйтесь начальникам или ступайте куда угодно.
– Генерал прав, – пробормотал второй из прежних собеседников.
– Да знаете ли, в чем состояло неповиновение этого чиновника? – спросил шепотом первый. – Он не хотел жениться на падчерице Тряпицына, бывшей за три года пред сим у отца его прачкою.
Фон Драк мало-помалу дошел до Кемского и, взглянув на его подвязанную руку, на Георгиевский крест, закричал с гневом:
– Оставьте меня в покое! У меня нет для вас места. На то учрежден Комитет 18-го августа.
Кемский, не ожидавший такого родственного приветствия, несколько времени не мог опомниться и, когда зять его подошел уже к другому просителю, сказал ему тихо:
– Иван Егорович! Вы меня не узнаете?
Фон Драк, послышав знакомый голос, остановился как громом пораженный, пристально поглядел на князя и, побледнев, закричал:
– Тряпицын! Тряпицын! Это он!
Тряпицын, услышав трепещущий голос своего покровителя и питомца, подбежал и, взглянув на Кемского, остолбенел.
– Я не к Тряпицыну пришел, – возразил Кемский, – Иван Егорович! Извольте кончить прием, а потом, прошу вас, свезите меня к сестре!
Тряпицын отретировался в кабинет, а Иван Егорович, ни живой ни мертвый, продолжал начатое дело.
XXXVIII
Никакая кисть не изобразит того смешения изумления, испуга, злобы и лицемерия, которое мгновенно овладело Алевтиною, когда князь в сопровождении фон Драка вступил в гостиную ее загородного дома. Чтобы скрыть душевное волнение, яркими чертами изобразившееся на лице ее, она кинулась обнимать и целовать его.
– Братец, голубчик, ангел мой! Наконец услышал бог мои молитвы: ты жив и невредим, после таких трудов и страданий! – кричала она, рыдая; потом, воскликнув: – Умираю! – бросилась навзничь в кресла и в самом деле побледнела, как мертвая. Явились прислужницы, стали спрыскивать, оттирать ее, и она чрез несколько минут очнулась. Кемский хотел быть равнодушным, хладнокровным, но искусные маневры Алевтины сбили его с толку: он невольно принял участие в ее положении и старался помочь ей, утишить ей волнение. И она, заметив успех своей роли, мало-помалу пришла в обыкновенное положение, усадила брата на софу, стала расспрашивать о его житье-бытье, рассказывать ему о своих детях, о кончине незабвенной матери и т.п. Слабый и чувствительный Кемский разжалобился ее повестью, слушал ее внимательно и с участием и почти забыл, что сидит подле злодейки всего своего рода и племени. Иван Егорович сидел в той же комнате, молчал и удивлялся уму, ловкости и присутствию духа жены своей: "И Яков Лукич струсил, – думал он про себя, – а она – как ни в чем не бывало – дока! Дока!"
Алевтина не умолкала в похвалах своим детям и только жалела, что не может тотчас представить их дражайшему дядюшке: Гриша в канцелярии министра; Платоша на разводе.
– Позовите же Китти! – сказала она вошедшему в комнату человеку. – Я думаю, уроки уже кончились.
"Что это за Китти!" – подумал Кемский.
– Не поверите, милый братец, – продолжала Алевтина, – как меня радует моя Китти! Скромная, благородная, страстная к занятиям науками, ненавидит шумные общества...
Растворились двери, и вошла Китти, то есть Катерина Сергеевна Элимова, в загородном неглиже на английский манер: талья низкая и плотная, юбки короткие, на ногах ботинки, на голове пуховая шляпа, в правой руке хлыстик. Вместе с нею вбежала с ужасным лаем английская охотничья собака. Алевтина встала и с замешательством пошла к ней навстречу:
– Наконец дождались мы, милая Китти, дорогого нашего друга, твоего дядюшки. Вот он! Вот любимец моего сердца! И если ты любишь мать, то будешь любить и того, кто ей дороже всего в жизни!
Кемский подошел к племяннице и дружески ее приветствовал. Она поморщилась и пробормотала что-то сквозь зубы по-английски.
– Извини, милая Катерина Сергеевна, – сказал он. – Я не говорю и не понимаю по-английски.
Она улыбнулась насмешливо и сказала:
– Я говорю, что имею большое удовольствие видеть почтеннейшего дядюшку! и небрежно кинулась на диван.
Алевтина и Кемский сели на прежние места и тщетно искали предметов для разговора. Он между тем рассматривал племянницу: стройная, ловкая, слишком ловкая, резкая в движениях, без всякой грации; лицо правильное, бледное, с выражением гордости, суровости и насмешки. Она повертывала хлыстиком, хлестала им слегка собаку, приговаривая по-английски: "Oh! You pretty creature!"
Алевтина была в крайнем смущении и старалась как-нибудь завести разговор.
– Где сир Горс? – спросила она наконец.
– Вы меня выводите из терпения, – закричала дочь с гневом, – тысячу раз я говорила вам, что у нас так не говорят: слово сер, а не сир, присоединяется к имени, а не к фамилии: сер Уиллиам, а не сир Горс.
– На старости трудно привыкать к новым языкам и манерам, – отвечала Алевтина, краснея от стыда и досады.
Кемскому стало жаль сестры, но он вспомнил, как дерзко она сама в молодые лета насмехалась над своею матерью, которая не умела говорить по-французски. "Правосудие небесное! – думал он. – Свет переменяет мундир, а в существе остается тот же. В молодости мы чванились пред стариками французским болтовством; теперь наши дети вымещают это языком английским, а их чем накажут внуки? Пожалуй, еще персидским или арабским!" Разговор томился. Все глядели друг на друга с недоумением и робостью.
– Надеюсь, вы будете сегодня у нас обедать? – сказала Алевтина. – Мне хотелось бы представить вам сыновей моих.
– С удовольствием, – отвечал Кемский, – а теперь позвольте мне погулять у вас за городом. Я лет двадцать не видал здешних мест.
Хозяева его не удерживали. Он вышел из дому, теснимый тяжелым чувством, и в раздумье шел сам не зная куда. "И вот те люди, которым я должен оставить отцовское свое наследие! – думал он. – Алевтина не стоила моей дружбы. Она... (тут мелькнула в уме его черная полоса). Но я надеялся найти что-нибудь в ее детях; надеялся, хоть на старости, увидеть людей близких мне по родству близкими и по сердцу. Посмотрим, что будет далее. Но я не предвижу ничего хорошего..."
Стук каретный прервал его размышления. Он поднял глаза и увидел, что находится на Большом Каменноостровском проспекте. Широкая, мощеная дорога пролегает между великолепными дачами и миловидными сельскими домиками. Этого не было здесь в его время. Но где та роща, березовая и сосновая, в которой он иногда прогуливался с приятелями? Исчезла. Место ее – большая равнина, на которой изредка поднимаются отдельные деревья, обнесено красивым забором. "И то было хорошо – в свое время!" – подумал он. Вышед на берег Невы, он очутился на прекраснейшем мосту, какой только случалось ему видеть. Легкая филиграновая арка перегибается линиею красоты чрез быструю Неву. Он взошел на мост – пред ним открылась очаровательная картина: с одной стороны дачи по обоим берегам Невы, и в числе их старый знакомец, алый дом барона Колокольцева с резным бельведером; вдали Крестовский остров. С другой стороны влево – прекрасный Каменноостровский дворец, пред ним две яхты и фрегат; направо – чья-то прелестная дача на островку – белый дом, опушенный густою зеленью; прямо – сад Строганова и знакомые желтью каменные ворота. Наглядевшись на эту очаровательную панораму, Кемский сошел с мосту и повернул направо мимо дворца.
Вокруг дома государева господствовала тишина. Все дышало порядком, чистотою, спокойствием. Простота жилища усугубляла уважение к хозяину. За воротами сада, идущими к Неве, Кемский увидел мост, перешел – и очутился в Строгановом саду, где бывал с нею. Поднялся ветерок. Листья дерев зашумели: в густом кустарнике что-то зашевелилось и опять умолкло. В саду было тихо и уединенно. Дом графский заперт, но все в прежнем виде: Геркулес и Флора по сторонам крыльца, Нептун посреди пруда, ветхий мостик с березовыми перилами, моховая пещера, Гомерова гробница. Вот и Чёрная речка. На другом берегу ее жизнь и движение. Рядом красуются чистенькие домики. Группы гуляют по берегу. Дети резвятся...
XXXIX
В час обеда Кемский воротился на дачу фон Драка. В гостиной были Алевтина, муж ее, дочь, Тряпицын и несколько человек ему неизвестных. Алевтина между тем успела собраться с духом и приняла брата еще с большею твердостью, нежели утром.
– Gregoire! Platon! – громко сказала она сыновьям своим. – Presentez done vos respects a votre oncle!
Два молодые человека, один статский, другой военный, отделились от толпы и подошли к Кемскому. Он хотел пойти к ним навстречу и вдруг остановился, узнав в них тех самых молодых людей, которые вчера атаковали его на бульваре. И они его узнали. Старший, Григорий, более другого виноватый, побледнел было, но скоро оправился, улыбнулся насмешливо, закусил губу и небрежно поклонился. Младший, Платон, тот самый, который удерживал своих товарищей от шалости, бросился на шею Кемскому и с жаром обнял его.
– Наконец дождались мы счастия вас видеть! – вскричал он и залился слезами. "Добрая душа, – подумал Кемский, – он один мне обрадовался". Минута смущения пролетела. Никто того не заметил.
Пошли к столу. Алевтина подала руку Кемскому и посадила его подле себя. Подле него села Китти, а к ней подсел рябой, бледный, рыжий англичанин, ньюмаркетская конская физиономия. С левой стороны сидели сыновья Алевтины и другие молодые люди. Иван Егорович с своим причтом расположился на противоположном конце стола. По правую руку от него сидел Тряпицын, по левую домашний доктор, род коновала. Всего сидело за столом человек четырнадцать. Кушанье и вины были отборные, сервированы со вкусом и великолепием. Разговор сначала тянулся медленно, но после третьего блюда пошел быстрее.
– Что нового в свете? – спросила Алевтина чрез стол у Тряпицына.
– Важного нет ничего, ваше превосходительство, – отвечал Тряпицын, только получено известие о кончине бывшего министра юстиции, действительного тайного советника Гаврила Романовича Державина.
– И Державин умер! – с уважением сказал Кемский.
– Так точно, ваше сиятельство! Его высокопревосходительство изволил скончаться в поместье своем, в Новгородской губернии.
– Великая, невозвратная потеря! – прибавил Кемский.
– Так вы знали его, князь! – спросил фон Драк, выпучив глаза.
– Я русский, и мне не знать Державина! – отвечал Кемский. – Кто из нас (обратясь к Григорию Сергеевичу) не знает наизусть его стихотворений? Не правда ли?
– Меня из того числа исключите, – отвечал Григорий с презрительною насмешкою, – стихи Державина могли нравиться за тридцать, за сорок лет пред сим, но теперь!
– Помилуй, Григорий Сергеевич! Побойся бога! Много ли таких поэтов в мире, не скажу в России! – примолвил Кемский.
– Точно, точно! – подхватил Платон. – И наш штабс-капитан...
– Так вот из чего биться изволите, – сказал с презрительною усмешкою Тряпицын, – дело идет о стихах! А главное вы забыли: он был действительный тайный советник, александровский кавалер. Покойная императрица пожаловала ему несколько сот душ, и уж, верно, не за стихи.
– Он соединил в себе свойство двух лиц: и государственного человека и писателя. Награждали за одно, чтили за то и за другое.
– Ой уж мне эти господа сочинители! – сказал Тряпицын. – Вот, например, есть у нас в канцелярии...
Кемский прервал его с нетерпением:
– Если вы не понимаете, что значит великий писатель, так извольте молчать. – Все смутились: Алевтина покраснела, фон Драк побледнел, Тряпицын посинел: такого позора не было ему давно, и еще в доме его покровителя! Молодые люди не могли удержать смеха, и бесчувственный Григорий улыбнулся.
– Впрочем, – сказал фон Драк, – Яков Лукич прав: господ писателей балуют непомерно. Не знаю, известно ли вам, князь, что одного из них недавно, вопреки указу 6-го августа 1809 года, произвели без экзамена в статские советники и дали ему анненскую ленту. Ленту – новопроизведенному статскому советнику, к которому еще накануне того дня надписывали: его высокоблагородию! (Тряпицын что-то подсказал ему на ухо.) Да, и еще шестьдесят тысяч чистогану. А что он сделал? Вот наш брат (поглядывая на Тряпицына) трудится весь век с крайним опасением, а на старости того и смотри что с голоду по миру пойдет! – Кемский удивлялся красноречию фон Драка: видно было, что его задели за живое.








