412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Лесные дни » Текст книги (страница 6)
Лесные дни
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:18

Текст книги "Лесные дни"


Автор книги: Николай Никонов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Я выругался и сел. Ну и барак! Не лучше ли было спать в лесу, а то и клопы, и тараканы, и совы, и мыши, и черт знает что! Не хватает лишь домового.

А в это время на чердаке завозилось, забегало, затопало, земля посыпалась сквозь щели прямо на голову, за воротник, и так же внезапно все смолкло. Вот и домовой. Кому же быть еще?

Однако ручные клопы Ивана Емельяныча показались мне страшнее. Я снова прилег на метелки, дремал, ощущая сладкий и свежий запах вянущих прутьев. Понемногу все начинало объясняться. Сова, наверное, прилетела в полуразрушенный барак из-за обилия мышей, на кормежку, дерево грызла крупная полевка или крыса.

«А вот кто катался и прыгал по чердаку? Кто возился там, как черт за трубой, кто?» – думал я и чувствовал, что тону в глубоком сне.

* * *

Пробудился поздно. Солнце свежо и ясно светило в кривой проем окна. Кто-то неспешно отбивал косу на дворе. В летнем погожем тумане тепло и мирно синел лес. И так хороши были свежий утренний воздух, безмятежный переклик петухов, сладкая истома отдохнувшего тела, что не хотелось шевелиться. Давно-давно не просыпался я так, разве – в раннем детстве, когда утром не ощущаешь ничего, кроме спокойной радости пробуждения, здорового голода и простой мысли, что впереди долгий-долгий и веселый день.

Нехотя я поднялся со своего упругого ложа и еще раз оглядел заброшенную комнату. Она была чистая. На земляном полу лежали березовые листья и веточки. Их зеленый, вянущий аромат напоминал о тепле, о солнышке, о сухих вырубках, зарастающих мелким веселым березняком.

А в сумрачном дальнем углу, где не доставали солнечные пятна, двумя пыльными комочками висели летучие мыши. Должно быть, они крепко спали.

– Заколдованный замок! – сказал я, на четвереньках выбираясь из окна.

– Что, паря, клопы выжили? – спрашивал Иван Емельяныч. Он держал в руке направленную литовку и молодо улыбался белозубым ртом. – Они страсть до свежего человека охочи, окаянные. Говорил я тебе – на пече ложись. Там их помене… Видать, жару не любят, – философски заметил он.

Я решил провести первый день в лесу, неподалеку от кордона, и оставил у Ивана Емельяныча все, что могло меня обременять. Взял только ружье, корзину для грибов, в рюкзаке еду и котелок.

Очень приятно идти солнечным утром в веселый, смеющийся лес. День обещается ясным, безветренным. Об этом говорит светлая просинь неба, спокойный шепот листвы в березовых косах и густая роса, от которой по колено промокают брюки. Она серебрится в траве, мелкой изморосью блестит на фланелевых розетках медвежьего уха. Листья манжетки с росяными каплями в середине будто зеленые брошки, разбросанные в мураве, с топазами самой чистой воды. Сорвешь листок, а он держит каплю ворсистыми складками, и даже опрокинешь – она не падает в траву, сияющая, рожденная зарей и холодом, зеркальная поэзия утра.

В мокрых кустах давно возятся птицы. Их трудно углядеть, но я чувствую по движению ветвей, по внезапному трепету листвы, что все кусты полны скрытой, невидимой жизнью.

Мне хочется забраться где поглуше, и я шагаю к логовине. По дну ее катится на луг блестящий мелкий ручей. Речка (на Урале не принято говорить – ручей) называется Гремушка. У Ягодного кордона их две: одна пошире – Рябиновка, другая ее приток. В летнее время ручей в логовине едва сочится. До сих пор не могу понять, что в нем гремучего? Весной он играет, разливается, но и тогда не слишком бурно. Может быть, раньше название было Дремушка?

В логу, среди моховых валунов, под сумрачным пологом елового леса, речка не торопится. Желтоватая ледяная вода струится, огибая камни, и только там, где течение выходит на скользкую гранитную плиту, она мурлычет говорливо и однообразно. Этот немолчный плеск не разрушает, а лишь дополняет величавую тишь елового леса. Молчание. Покой. Спокойные краски зелени. Седина и бархат мхов. Матовое серебро лишайников… Еловый лес самый угрюмый, зато и самый величественно-тихий. Здесь нет суетливого лепета листьев, веселой болтовни птиц, дрожания солнечных пятен и бликов. Здесь все торжественно, сурово и мудро. Мне всегда казалось, что ельники погружены в колдовскую вечную дрему. Здесь живут глазастые совы, и посвист певчего дрозда звучит как флейта лесного пана.

Сперва я шел по кромке лога. Потом спустился на дно с намерением забраться как можно выше по течению в нехоженую глухомань. Я перелезал через валуны, перешагивал через трухлявые стволы поваленных берез – все в копытах бархатных трутовиков, в безобразных наростах чаги, – продирался сквозь плотные молодые елушки. Лог переходил в овраг, суживался, темнел лес на его плечах. И порой думалось, что я пробираюсь по глубокому подземелью – так остро пахло сырой землей, мхом и грибами. Не один раз в плотной хвое молодых елок попадались глиняные гнезда дроздов, а фантастические мухоморы светились в полумраке своими пятнистыми шапками.

Конец оврага открылся неожиданно. Из-под многотонной каменной губы стекала в песчаную ямку кварцевая струя воды, и зеркальнотонкие пузыри вереницей бежали со дна, где кипели, не образуя мути, золотые промытые песчинки.

От воды ноют зубы и лоб, но как же хорошо здесь в сырой прохладе среди елочек, пихт и рябин, никогда не видевших человека! Здесь открывался исток лесной поэзии – ведь от этой седой ключевой струи зависит и каждая ель, и моховая подушка, и рябчики, и ястребиные гнезда, и голоса дроздов.

А после короткого отдыха и водопоя я на четвереньках вскарабкался по желтой глиняной осыпи оврага и сразу попал в густой смешанный лес. Он одевал весь склон пологого увала, переходя по гребню в высокоствольный сосняк. Начали попадаться грибы. Коричневые тонконогие подберезовики-обабки стояли в траве на равном удалении друг от друга. Я не обращал внимания на них. Не нравится мне хлипкий, быстро раскисающий шляпочник. Зато как хорош крепкий сафьяновый подосиновик на сером корешке или солидный боровик в дубленой кожаной шапочке. Они попадались не часто, и все же нашелся возле громадной березы целый выводок таких молоденьких грибят, хоть в игрушки играй. На широченных, плотных пеньках надеты крошечные беретики. Укладываю выводок в корзину и все жалею, что не взял с собой ни красок, ни кистей.

Впереди попадаются обезглавленные грибные корешки. Неужто и сюда забрались какие-то отчаянные грибники?

Вот раздалось недовольное ворчанье: «Бу-бу-бу-бу». Рыжий зверек винтом зашуршал вверх по коре. Я подошел к сосне, постучал по стволу. На голову упало несколько шишек, шляпка свежего подосиновика стукнула под ноги. Самой белки не разглядел: или прилегла где-то в густой хвое, или скрылась в дупле. Белка не дурочка: знает, какой гриб взять для сушки. Шляпка гриба была в самой поре – не перерослая и не маленькая, без единой червоточины. Я насадил ее на сучок и тронулся дальше, придерживаясь южного направления.

А день между тем светлел и теплел. На пригретых прогалинах наивными девичьими глазами голубела, смотрела из травы луговая герань. Бабочки-перламутровки, рыжие и серые, перелетали над ней – обыкновенные бабочки лесного лета. Мрачные шмели, с брюшком, похожим на гетры футболистов, повисали на желтых цветах погремка и, клоня их, сладострастно зарывались в медовый венчик. Тишина. Золотой свет. Сухомень. Малиновыми копьями взметнулся иван-чай. Нет ни комаров, ни докучливого гнуса. И так мирно голубеет вышина, так ласково пригревает, так горько и сладко и сухо пахнет воздух, что не веришь в отход летних дней, в близкую осень на пороге.

Но вот на пень взбежала семейка опят, желтеет в тени осенний одуванчик-кульбаба, и сивые волосы осени уже протянулись от куста к кусту. Прощай, лето, прощай, ясное солнышко в березах.

Когда ходишь по лесу, голова удивительно очищается от городских и житейских дум. Здесь становишься проще, яснее самому себе, а может быть, просто умнее. Спадает, отслаивается, как омертвелый лишайник, все ненужное, что наросло на тебе, что тревожило и сердило. Оно становится далеким и ничтожным. Зато многое скрытое, подавленное жизнью города вдруг проявляется, встает на первое место. Уже чувствуешь, что острее глаз, вернее слух, легче ступает нога. Иногда мне начинает казаться, что и уши мои шевелятся, как у оленя, сами собой поворачиваясь на ветер.

В лесу легче проверить жизнь, оценить свои поступки, а впрочем, едва ли много думаешь об этом, когда перед тобою беспрерывно встают еще недостаточно оцененные человечеством, ждущие своего признания чудеса красоты. Они всюду, куда падает взгляд. Удивительны своей узорной белизной стволы берез, гибкие и высокие, с целомудренной короткой кроной. А елки? Пирамидальные, густые, пахучие ели – как непохожи они на те измызганные ошкамелки, что продаются зимой на новогодних базарах! Стройные, ровные, молодые, они выросли в глуши, дышали чистейшим лесным воздухом, пили ключевую воду подземных родников, их не ощупывал жадный глаз лесоруба, не примеривался вороватый топор. И перед ними стоишь благоговейно, как перед левитановской картиной.

А кусты песенной калины с полированными шипами, с коралловыми ягодами, резная зелень рябин и сероватые стволы осинок, таких пугливых, тоненьких, трепещущих… Вот удивительные муравьиные небоскребы. Сухие грузди, осыпанные хвоей… Срезаю крепкие корешки грибов, оборачиваю и нюхаю грибную решетку, всю в мелких медвяных каплях. Никакими словами не передать особенный сырой аромат свежих груздей! Его родит хвойный подзол, дождевая вода, туманные росы и еще что-то. Уж не раз пытались выращивать и грузди, и рыжики в садах, в парках, в теплицах, но пока растет там один шампиньон – гриб земляной и навозный. Я уже почти слышу, как какой-нибудь «сухарь» говорит: «Зачем вы воспеваете грузди? Кому нужны будут ваши рыжики через сотню лет, если люди научатся по своему усмотрению получать любые продукты?»

И я отвечу: «И детям, и внукам так же нужны будут боровые рыжики, ели и березы, речные плесы и муравейники, как нужны нам, а может быть, ценить их станут дороже, найдут наконец ту форму общения с лесом, которая сделает человека и лес закадычными друзьями».

В сущности, я ведь тоже враг. Вот срезаю самые лучшие грузди, выбираю помельче, рушу грибницу. Не уходить же с пустой корзиной от этого девственного груздевища в молодых елках, уже посыпанного оранжевым и багряным листом. Здесь светло. Лучи солнца свободно проходят сквозь высокие и редкие кроны берез. Небо меж ними безмятежно и чисто, земля тепла, а крепкие, запачканные землей желтоватые краюхи так холодны и влажны.

Корзина наполнилась на одну треть. Больше собирать не хочу. Пусть останется место. Может, рыжиков найду. И снова отдыхаю, лежу на траве. Муравьи подбегают к самому носу, удивляются, встают на дыбки, шевелят усиками, протирают глаза. Что за идол лежит тут? Они не боятся. Они только удивляются. Ведь храбрее муравья в лесу не встретишь никого. Мелкие синицы-пухлячки тенькают в вершинах берез, ныряют вниз, белыми комочками шмыгают в плюше елей, косятся хитреньким черным глазком, приподымают хохолки. Они тоже доверчивы, как дети, и, пожалуй, куда больше интересует их волосатый паук-крестовик, который застыл в самом центре своей синеватой поблескивающей шелковой сети, натянутой меж небом и землей.

Время в лесу бежит неприметно. И самыми верными часами бывает желудок. Вдруг почувствуешь такой здоровый голод, что вполне начнешь оправдывать волков, которым таковой приписывается.

Мне хотелось добраться сегодня до широкой граневой просеки между лесными кварталами. Давным-давно мы собирали на ней бруснику. Просека разделяла сосновый бор, взбираясь из болота на склон лесистого кряжа.

На солнечной стороне горы брусника родилась в невиданном изобилии. Собирать ее можно было лежа. Ляжешь на живот или на бок и берешь горстями крупную бурую сладкую ягоду. Достаточно не глядя провести рукой по жесткому брусничнику – и в ладони останется порядочная кучка ягод, и так переползаешь потихоньку, пока не наберешь полный котелок. А котелок у отца был луженый, рыбацкий, ведро окуней легко укладывалось в него.

По расчетам, просека должна была проходить где-то близко. И все же не попадалась. Наверное, я отклонился к западу. Лес кругом глухой, незнакомый, нехоженый. Резко по компасу поворачиваю на восток, стремясь во что бы то ни стало пересечь лесную грань. Проходит полчаса. Я плетусь через широкую гарь. Опаленные деревья засохли на корню, свалились, а кое-где обугленными столбами торчат средь живой молодой зелени, высоких метлистых трав и пеньков-обломышей. На удобренной пеплом земле густо и светло зеленеет черничник. Место самое тетеревиное. Но никого нет. Только ветер слегка шелестит, да мелкие птички шныряют в кустах, настороженно и удивленно провожают прищелкивающими восклицаниями и выкриками. «Так, так», – глубоко и глухо выговаривает садовая славка. «Уить, уить», – печально посвистывает пеночка-весничка. «Ти… ти… ти…» – однообразно повторяет теньковка. «Хи-чек-чек, хи-чек-чек», – волнуется розовый луговой чекан. Но я не очень слежу за птицами, память сама регистрирует звуки, я даже не вглядываюсь в зеленую ткань кустов. Некогда. Впереди на обугленной сухаре сидит небольшая серая сова. Она, наверное, караулит полевку у норы. Ведь многие совы охотятся днем и вовсе не спят, как об этом усиленно распространяются несведущие люди. Завидев человека, сова благоразумно снимается с опаленной лесины. А я, проводив ее взглядом, тихонько выхожу на узкую поляну. Видимо, место здесь выгорело сильнее обычного и долго не зарастало. Серые плешины видны и сейчас в негустой траве. Даже две головешки лежат возле березового куста.

Но что это?! Головешки взлетают, превращаясь в узкокрылых длиннохвостых птиц вроде ястребков. Козодои. Только почему вдвоем? Обыкновенно козодой, сероватая сумеречная птица с бесшумным полетом, встречается в одиночку. Лапки у них крошечные, как у стрижа, и потому козодои всегда лежат на земле, а пищу ловят в воздухе. Отлетают они рано. И вспугнутая парочка не иначе как задушевные друзья, полегоньку кочующие к югу.

Продвигаясь по компасу, я почти не выбирал дороги и скоро, как говорят плотники, «затесался» в такую чащу колючего малинника, что вынужден был искать обходной путь. Сухой пальник[3], перекрещенный так и сяк, возвышался сплошным завалом. Одни стволы приходилось перелезать, под другие ползти на четвереньках, и я был рад-радехонек, когда гарь наконец уткнулась в моховое болото. Когда-то болото сдержало бушевавший низовой пожар, и он заглох.

Отчего же он возник? Может быть, молния запалила сухое дерево, может быть, тлеющий пороховой пыж упал на пересохший мох… А скорее всего, костер, безобразно брошенный на произвол судьбы, незатушенная спичка, позабытая головня… Сейчас невозможно подсчитать, во сколько тысяч рублей, килограммов золота, лет человеческого труда обходятся такие спички. Пройдут долгие годы, пока лес заживит горелую рану.

Припомнился рыжебородый огневщик Кузьма, который как-то сказал мне: «Гляди, парень, не балуйся с огнем в лесу! От баловства вот какая беда случается». Он достал коробок спичек, зажег и бросил одну за другой три штуки, а через минуту, тщательно затоптав поползший огонь, снова повторил опыт. Из каждых трех незатушенных спичек одна начинала пожар. Простой опыт на всю жизнь запал в память: всякий раз, проходя через гарь, я вспоминаю курносого Кузьму с его тремя спичками.

Кончилось моховое болото. Крутой каменистый склон. И место ожило. Вот груда округлых валунов, будто принесенная великаном и сложенная тут. Сейчас покажется старая поленница, если только она вовсе не сгнила. И точно: вот поленница, уже совершенно иструхшая, поверх нее наброшен толстый ковер из зеленых и белесых мхов, редкие травины растут кучками, дружно лепятся семьи трутовиков. Скоро будет брусничная просека. Раньше по ней рос молодой сосняк. Теперь он поднялся высоко. Унылый серый карандашик, сквозь который надо прорубаться топором – иначе не пройдешь. Я никогда не узнал бы место, если б не старая высоченная лиственница с орлиным гнездом в развилине вершины. Она стоит так же величественно и крепко, как пятнадцать лет назад. Киргизской шапкой чернеет широкое гнездо. Может быть, орлы подправляли его каждую весну. Теперь я ориентировался точно и через сотню шагов был на брусничнике.

А где же он? Тонкое густое мелколесье толпилось вокруг. А брусничник заглох, он попадался на редких прогалинах, кое-где.

Разочарованный, я бродил по мелколесью, и вдруг впереди, справа, слева, сзади из травы и кустов начали вылетать пегие и рыжеватые глухарята. Выводок! «Ко-ко-ко», – потянула над кустами матерая старка. А глухарята расселись по сосенкам, глуповато вытягивая шеи, следили за человеком.

Ружье не поднялось. Ну что же тут благородного? Что волнующего? Прицелиться сейчас в краснобрового петушка, давнуть на спуск? Выстрел. Большая птица, сбивая сучки, валится в траву, шумно бьется, роняя темные клюквины крови, и затихает уже в руках в предсмертной тоске, безумно и кротко глядя на убийцу.

«Не я, так другой…» – думает охотник и все-таки отводит глаза от еще теплого тела. Он роется в патронташе, суетится, продувает ружье, и видно – не рад, нет, пока вовсе не рад…

«Не я, так другой!» – проклятая формула. Из-за нее платили и платят жизнью тысячи тысяч жителей леса.

Иду прямо на глухаренка. Испуганная птица вся подобралась, еще сильнее вытянула шею и, подпустив метров на двадцать, полетела в глубь леса, невысоко над землей.

Спустя некоторое время я уж поругивал себя за излишнюю сентиментальность. «Попробуй-ка еще найди так удачно глухариный выводок. На самом виду сидели. Худо-бедно, а пару-то мог бы снять. И домой бы вернулся не как-нибудь… не попом».

Ведь в городе на идущего с вокзала охотника смотрит всякий. И если шествует он с раздутой сумой, увешанный по бокам и по спине белобрюхими утками и вороными тетеревами, торжественно-усталый, черный от лесного загара, деланно равнодушный к мирской славе – всяк скажет: «Это, брат, да. Наколотил!..»

Зато с каким нескрываемым презрением посматривают на ссохшийся рюкзачок неудачника, и вряд ли он представляет, сколько обидных эпитетов и сравнений вслух и мысленно отсыпает ему любой встречный.

Обедать расположился я у того же елового лога по Гремушке. На обрыве оврага было чисто, сухо.

Могучие сосны росли по откосу. Их тихий, мерный шум ладно сливался с простым и понятным шелестом красивых, высоких, тонких берез. Будто одушевленные, они переговаривались спокойно и задумчиво, поглядывая, как человек у их подножия суетится, таскает сучья, ломает сухие остовы елок, снует взад и вперед по откосу к воде.

Я устроил над огнищем нечто вроде таганчика на рогульке и следил, как костер постреливает, клубит голубым еловым дымом, как пламя, добравшись до прогалины в сучках, жадно просунется в нее, грызет сухое дерево, палит хвою, обтекает копченый бок заслуженного котелка. Минут через пятнадцать каша клокотала, пузырилась и фыркала – ни с чем не сравнимая лесная каша, с маслом, с дымом, с ржаным хлебушком и печеными с солью груздями.

Я принялся за нее усердно и временами, кажется, слышал тот самый писк за ушами, который отличает добротного едока от анемичного создания, едва ковыряющего в тарелке.

Всех больных, страдающих отсутствием аппетита, плохим сном, малокровием и худосочием, следует без раздумий отправлять в леса недельки на две. Успех лечения заранее обеспечен. Давно известно, что лес – целитель, но не умеем мы еще как следует пользоваться его дарами. Много-много лекарств пришло и приходит к нам из леса, но вряд ли можно представить, сколько векового дубового здоровья таят нетронутые чащи, сухие боры и светлые опушки. В лесу скрыты средства от рака, белокровия, туберкулеза – от всех болезней, перед которыми еще пасует иногда всесильная современная медицина.

Мне представляется курорт не в том виде, в каком он есть, где отдыхающие с утра до вечера бродят между корпусами, от столовой до танцплощадки, и где лес служит скорее красивым обрамлением отдыха, а не местом его.

Не лучше ли дом отдыха из лесных избушек, где люди будут жить, питаясь молоком, мясом дичи, яйцами и медом, ягодами и грибами, не исключая, конечно, картошки и хлеба. Дни и ночи они будут дышать сосновым воздухом, бродить по лесам, купаться в озерах, ловить рыбу, загорать на песчаных плесах. Притом они не срубят ни одного дерева, не осквернят траву яичной скорлупой или бумагой, не сорвут без надобности лишнего цветка. А пока такие курорты устроят – они уже сейчас доступны всякому без путевки и решения обкома профсоюза. Требуется лишь немного свободного времени, немножко решительности, самую малость денег на дорогу, как можно меньше боязни волков, комаров, клещей и змей. Зато побольше хлеба, картошки, луку и прочего – сколько в состоянии вынести спина и ноги.

Отправляться в леса надо пешком. От выезжающих на «Волгах», «Москвичах», «ИЖах» и прочей технике слишком сильно пахнет бензином, сибаритством, водкой, ленью и другими запахами, которых лес не переносит. Будьте уверены, он найдет, чем отплатить.

Сколько бывает сломанных рессор, вспоротых покрышек, колес, севших по оси в жидкую грязь, ведомо лишь ему одному. К тому же погода всегда солидарна с лесом: она портится при виде мотоохотников, мототуристов и даже моторыбаков.

До заката бродил я по лесу. Подымался на вершины увалов, заходил на глухие просеки, слонялся по зарастающим вырубкам, продирался через болотный густяк. Тетерева далеко поднимались на крыло, заслышав мои неосторожные шаги. Рыжеватые зайцы не торопясь убегали в кусты, словно знали, что я не буду стрелять. Дятлы удивленно поглядывали вслед. Смешная птица – дятел. Человека совсем не боится и часто платится за чрезмерное доверие. Начинающий охотник считает первейшим долгом разрядить по нему свое новое ружье. И все-таки дятел любопытен и добродушен. Бывает, подлетит – рукой достанешь. Прилипнет к стволу, переберется на другую сторону и смотрит, выглядывает, так и сяк поворачивает расписную красивую голову. Его берестяная спинка, алая шапочка и клетчатый заостренный хвост очень в тон березовым стволам, коре сосен, осин и лип. Да это можно сказать о любом лесном жителе. В лесу все просто, красиво, а если говорить канцелярским языком, то – целесообразно.

Солнце уже садилось, когда я вышел из темнеющего леса на луговину к Рябиновке. Две важные коровы и черно-белая телочка смотрели на меня с коровьим равнодушием, из стороны в сторону жуя и обмахиваясь хвостами. Два выводка белых гусей чинно, семейно тащились с речки. Ворота у кордона были отперты. Возле стояла запряженная в телегу калмыковатая лошаденка с девичьей челкой между ушами. А возле лошади и телеги суетился высокий, сухой и голенастый мужчина в серой рубахе с опояской и полосатых дешевых брюках, заправленных в рыжие хромовые сапоги. При ближайшем рассмотрении лицо у него оказалось бледным и благообразно постным. Постным блеском лоснился большой прямой нос, начинающийся от самого лба. На голове со свинцовой проседью по вискам плотно сидела форменная фуражка с двумя потемнелыми медными веточками.

«Это, наверное, и есть Павел Васильевич – тутошний лесник», – подумал я, поздоровался и хотел пройти мимо.

Но лесник остановил меня.

– Билетик ваш, гражданин, предъявите, – официальной скороговорочкой попросил он, подходя.

Я достал охотничий билет.

Он долго рассматривал его, листал, шевеля губами.

Потом все так же сухонько, быстро спросил, будто прислушиваясь к своему голосу:

– Ну, как охотка-то?

– Я не на охоту.

– Вон чо!

– Просто поживу вот пару деньков, погляжу и уйду…

– А чего глядеть-то хотите?

– Ну лес… Грибы, ягоды собирать…

– Ага… Так…

В это время из ворот показалась коренастая и толстая женщина с круглым неприветливым лицом. Она недружелюбно, вприщур посмотрела на меня и остановилась, сложив руки под наливным бюстом.

«Экая медведица!» – подумал я.

Лицо Павла Васильевича выразило скрытое беспокойство. Он вежливенько вернул билет и затоптался возле телеги.

– Пожить, значит… – как-то растерянно повторял он. – Значит, пожить?..

* * *

– Как тут живется Павлу-то Васильевичу? – спросил я хозяина за кружкой вечернего чая.

Иван Емельяныч, видимо, был не в духе: не то воротившийся лесник задал ему перцу, не то еще что.

Он помолчал, со свистом схлебнул чай с блюдечка, которое держал по-старинному – всей пятерней, похрустел сахаром и лишь тогда обронил:

– Помешшик он.

– Как? – поперхнулся я.

– Помешшик и есть, – повторил Иван Емельяныч уже более словоохотливо. – Живет. Что ему не жить? Получает мало, конечно. Вот хоть бы и я… Так ведь он лесом в десять раз больше наживает… Одне ягоды возьми… Он их возами в Свердловск-то всю зимушку возит. Грибы солит, рыбу ловит. Весной насакал ее в Истоке невпроворот. Лещ по Истоку шел, а Павел-то Васильич заездок сделал, перегородил Исток и давай черпать. Оба с Ефросиньей – жонка евоная, видал? А лещ мерный, во какой, заслонка… и продать не продал всего. Тепло ударило. Проквасил. Все из-за жадности из-за своей…

Иван Емельяныч хотел было продолжать, но, видимо вспомнив что-то, только губами пожевала, усмиряя раззудившийся язык: «Кто знает, человек незнакомый все-таки». Однако молчать было свыше сил, и он снова осторожно заговорил:

– Да Павел Васильич еще ничо, хозяйственный мужик просто, а вот жонка его… Уж до того жадна, до того жадна! У ее каждая кринка, можно сказать, наперед сосчитана. Коров пару держит. Тёлок выкармливает. Гуси у ее, уточки, куриц штук сорок… Ну, вот лошадь еще. Живут. Где же им до лесу радеть, ежели они то по домашности, то в городе у сыновей, то на базаре… Никак невозможно. А жалованье у нас плохое, мало платят.

Старик закряхтел и, не подымая глаз, начал ощупывать карманы в поисках кисета с махрой.

А я припомнил заросшие просеки, поленницы дров, гниющие в глубине леса, снова увидел обширные вырубки и печальную гарь, где привольно посвистывал ветер, сеял по своей прихоти березы да осинки.

«Больно уж мы богаты…» – приходила мысль, когда смотрел я на молчаливые синегрудые увалы.

«Что, если б собрать весь этот ветровал, пальник, валежник, очистить леса от колод и хвороста, – сколько бумаги, картона, дров и другого нужнейшего сырья и топлива получилось бы тогда! Сколько живого леса осталось бы на корню… Ведь собираем же мы лом, утиль, макулатуру».

Я прикидывал так и сяк, воображал, какой хороший завод можно построить, где каждое дерево будет превращаться в золотистый тес, кора и обрезь – в картон, стружка – в волокнистые плиты, опилки – в целлюлозу, спирт и деготь, хвоя – в пахучий бальзам – словом, все будет использовано рачительно и умно. Однако… Где же взять такую армию сборщиков? Как охватить леса на миллионах гектаров, куда не только проехать – пройти пешком не представляется возможным? И будет ли толк в том, что леса очистятся, приобретут тот подмосковно-дачный вид, от которого тоже не весело? Исчезнет тогда лохматая глухомань, живописный крен стволов, осторожное перепархивание птиц; сойдут мхи, вымрут дремучие филины, и уж нигде не увидишь березовый гриб-трутовик, широкий и коричневый, как лосиное копыто…

Вокруг Свердловска сплошь образцовые лесничества и егерские участки с плановой рубкой, с очисткой, а леса в дорожных зонах сохнут, и ничего, кроме тоски, не вынесешь, прогулявшись по сосняку где-нибудь в окрестностях Сибирского тракта. Время от времени тучи белой бабочки-монашенки отрождаются тут, и тогда лес в отдельных местах кажется занесенным метелью, а мириады отвратных серых гусениц суетливо ползают по стволам и земле, пока подоспеет служба безопасности.

Массовое появление вредителей объяснялось просто. Оказалось, что чересчур старательные лесники начисто вырубали дуплистый сухостойник, выкорчевывали пеньки и сломы и тем лишили мест гнездования самых полезных сторожей леса – синиц. Сотни московок, гаечек, гренадерок, поползней и дятлов откочевали из трактовых зон в дальние леса, и эпидемия монашенки вспыхнула на следующий же год.

Припомнилось, как однажды нашел я на северном склоне горы, у спуска к лесному болоту, красивые сибирские орхидеи – редкие, как женьшень, цветы северного лета. Я пожадничал и сорвал их все. А на другой год весной, вспомнив про место, решил выкопать два-три растения в свой сад. Но, сколько ни искал я их возле болота, орхидеи больше не попадались – лишенные цветов, они вымерли там навсегда. Пусть случай с орхидеями пустяковый, но ведь от леса не отмахнешься, без него невозможно обойтись, как без хлеба, когда грандиозная стройка ключом кипит по всей стране…

Я долго сидел на пороге барака, смотрел на луговину, на лесные дали, уже подернутые синим ночным туманом, слушал негромкие вечерние голоса. Близко журчала речка, переговаривались гуси в лесниковом подворье, устраиваясь на ночлег, да брякала боталом где-то в лугах стреноженная лошадь. Быстро темнело, лишь светились макушки исполинских лиственниц на заречном увале.

Спать я снова лег в бараке на метелках и уже не просыпался, хотя по-прежнему кто-то возился на чердаке, и золотые совиные глазки не раз, наверное, заглядывали из черной пустоты за окном.

* * *

И снова солнце разбудило меня. Новое утро смеялось и голубело за кривым окном.

Я поднялся значительно раньше, но хозяин опять опередил меня. Ивана Емельяныча нигде не оказалось. Дверь его комнатушки была закрыта на деревянную чеку, которая сама приглашала:

«Выдерни! Заходи…»

Новый день я решил провести на полянах и в лугах по Рябиновке.

По обкошенной ровной луговине спустился к самой речке и пошел по течению, не задумываясь ни о чем. По речкам легко и весело ходить. В лесу память и сознание напрягаются, приходится запоминать дорогу, следить за приметами, за солнцем, в пасмурный день сверяться по компасу, иначе неминуемо заберешься в такую крепь, где живет, быть может, одинокий леший. А речка, как веселая живая дорога, ведет путника. Недаром по рекам заселяли люди отдаленные углы земли.

С непокрытой головой я шел по холодной росистой осоке, между островами ивняка и черемухи, шел навстречу солнышку, заспанный и счастливый простым и легким счастьем человека, у которого светло на душе, который хорошо выспался, у которого ничего не болит. Будто воскресло детство: Основинка, Солнечный бор, мерно шумящий от теплого ветра, грустная поэзия ветхого прясла. Рябиновка походила на ту золотую речку моего детства, была лишь пошире, но так же мелка и быстра. Никаких рябин не росло по берегу, и я думал: может быть, она зовется так за мелкую рябь ее скорого течения? Пойди-ка узнай, кто дал ей это имя. Сколько Ольховок, Ручьевок, Безымянок резво катится в лесах по склонам хребта! Все они похожи одна на другую желтоватой ледяной водой, широкими отмелями, черной, кремовой и белой галькой, кустами черемухи, наклоненными над водой, и стаями зеленых мальков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю