Текст книги "Золотой дождь"
Автор книги: Николай Никонов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Больше всех веселится молоденькая женщина, техник с одной звездочкой на рукаве. Черные брови высоко, белые зубки: ха-ха-ха! В конце игры даже ногами от радости: тук-тук-тук. Счастливые люди, как подумаешь. А однако никакой преферансист не сядет в подкидного, и городошник ракетку не возьмет. И любитель бильярда только улыбнется величаво на предложение сыграть в пинг-понг. Тайна сия велика есть… Забавно, а ведь некоторые люди (особенно раньше) и в ресторан предосудительным ходить считали. Тайна сия велика есть…
Однако, бог с ними, с яхтсменами, с городошниками, тем более, что зыбки мои аргументы, все зиждемся на малых примерах, сейчас же и возразить можно. А чемпионы наши, а олимпийцы! И, конечно, я соглашусь, не о чемпионах и не об олимпийцах ведь идет речь. А вернувшись к филателистам, опять-таки можно признать, что среди благородных интересов, рыцарских увлечений, незабвенной любви к марке, к истории почты здесь цветут, как одуванчики в июньское утро, куда более обыкновенные страсти-страстишки, демонстрируют пословицу, что пороки всегда лишь продолжение добродетелей. Я позволю себе отвлечься далеко в сторону для пояснения примером. Вот что однажды увидел и услышал я…
Воскресный пыльный день. Август. Рынок, в просторечье именуемый толкучкой и барахолкой. Толчея и давка, людской водоворот. Две девицы в этой атмосфере. Чувствуется – дома они тут, на своей почве. Знаете вы их, видали, конечно… Парички, выщипанные бровки, голубые веки, перламутровые губы, кофточки такие обезьяньи, с начесом, юбки-миди. Лица девиц не то чтобы красивые и не то чтобы дурные – обезличенные косметикой, а вот глаза запоминаются – у одной белая сентябрьская пустота, у другой мартовская стынь-пустынь, февральский холод.
– Ну, ты, – говорит та, в чьих глазах навсегда задержался холод. – Чо с костюмом-то, мылилась-мылилась… Брать надо было…
– Да черт его знает… Не сдашь еще.
– А-а, – говорит с досадой первая. – Не сдашь, не сдашь… Ну, ладно. Счас мы с тобой такую деревню найдем. И окучим…
Совсем недолго надо побыть филателистом, чтобы вселилась в тебя та расхожая меж собирателями мечта: приходит на коллекционерский этот шабаш, на эту Вальпургиеву ночь меново-торговых страстей простак со старым альбомом. Альбом когда-то, может, голубой, почти синий был. И первым, кто заметил робкого простака, являетесь вы. Отвели вы дядю поскорее в сторонку, глянули, – а там, в альбоме-то, все «Советы» с первых марок! Леваневский с надпечаткой! Первая спартакиада! Антивоенная – целенькая! Золотой стандарт! Бакинские комиссары! И вы все сразу оптом, с альбомом, даром что марки-то там на клей припаяны – все по номиналу!!! А? Бывает же счастье – только редко: Леваневского, понимаете вы, Леваневского с надпечаткой по номиналу, а он в ста рублях идет… Да что там в ста…
Греза, конечно, золотая… Золотой дождь… Где теперь такие простаки… Эге… И все-таки бывают, приходят, но чаще не дядя-охломон, пропивающий все оптом. Охломон-то, может, все-таки сам собирал в детстве, кое-что в марках смыслит, а вот женщина иногда появляется такая недоверчивая, все щурится, оглядывается, некает-мекает, не знает, что просить, конечно, не соглашается по номиналу, но на нее, как ястребы, со всех сторон и, глядишь, уже отдала альбом, нет его, унесли…
Итак, бывает лелеемое, случается…
Раздумываю, вспоминаю, и никнет мое сатирическое копье, превращается в обыкновенную авторучку, когда вижу еще огромный слой собирателей – столь многочисленный, увеличивающийся по-индийски. Это те, кто еще не успел разочароваться. Это те, кто не понял еще резкой кой разницы между зарплатой и текущим счетом Форда, это те, кто не вынашивает голубой и радужной мечты обрести тысячу процентов на затраченный капитал. Вижу, как, тихонько морщась, точно от слабой боли, лезут они в собственные неглубокие карманы и платят потомкам венецианских дожей, римских императоров и генуэзских менял полновесные трудовые за «спартакиады», за «гонконги», за «искусство».
Вот как раз стоит перед глазами Любитель, назовем его так, чтобы отличить от завзятых коллекционеров, ведь собирает он в одной, хотя и слишком широкой ныне отрасли, – по искусству. Для непосвященных должно быть ясно, сколь много выпускается ныне марок: бесконечное, непосильное множество. Попробуйте скупить хотя бы то, что выставлено в витринах газетных киосков, – академику не под силу. Давно канули в прошлое хронологические коллекции, где все начиналось с первой жалкой марочки, с первой невзрачной серии. Есть такие, конечно, но чаще у миллиардеров, владетельных особ, у испанского короля, наверное, если не распродал он по нужде дедову коллекцию, вывезенную когда-то из революционной Испании. Одни чемоданы с марками захватил тогда Альфонс с несчастливым тринадцатым номером. Но оставим испанских королей, – они выход найдут, а что делать начинающему инженеру, молодому врачу или хоть высокооплачиваемому начальнику мартеновского цеха? Что делать?
Шутники утверждают, что у современного человечества в современной квартире со всеми удобствами имеется три главных вопроса: Что делать? Кто виноват? Какой счет?
Но не ограничиваясь этой шуткой, все-таки: что же делать обыкновенному рядовому филателисту при возрастающем марочном рынке? А остается одно: поверить в поговорку – если не можешь любить желанного, люби то, что есть, иди по узкому отраслевому руслу. И вот специализируются коллекции – век специализации! – уходят корнями в животный мир, возносятся в космос, застревают на спорте (бесчисленные уже серии, и все одно и то же: фигуристка с поднятой ногой, боксеры в бычьей стойке, хоккеисты с клюшками), приникают к многочисленным родникам искусства, и текут из этих родников марки-картины, марки-репродукции, марки-миниатюры с картин и скульптур, украшающих известнейшие галереи.
Можно бы, наверное, и посмеяться: измельчало человечество! В прежнее-то время любители подлинные полотна скупали, Рубенс в гостиных был, Веласкес с Тицианом, Снайдерсом украшали столовые, Ренуаром – кабинеты и спальни… Мона Лиза-то, Джоконда-то знаменитая, у кого-то, простите, в ванной комнате, по-нынешнему – в совмещенном санузле, висела… А вы ныне репродукции какие-то да еще на таком мизере, на марках, копите. И гордитесь: «Галерея в миниатюре!», «Леонардо в миниатюре». Э-эх, как же с Любителем-то быть?
А ничего не поделаешь, – отвечаешь этому голосу из глубины. – Мона Лиза-то одна, а ви-деть-то ее всякому хочется, кто любит искусство. Что поделаешь, если хочется иметь у себя дома Веласкеса и Эль-Греко? Если душа ноет без Ренуара, томится без Дега, без Гогена и без Берты Моризо? Да вы не смейтесь очень-то! Думаете, если Рубенс на марках, так уж все просто, легко-дешево? Ошибаетесь, сударь… И в марках творения великих в немалой цене, тем более, что добываешь их не из первых рук. Как знать, не обходился ли иному покупателю подлинник Ренуара в свое время дешевле марочной серии? Неуступчивы венецианские дожи, не любят торговаться потомки голландских купцов. Что ни марка – рубль, что ни серия – четвертная. Особенно, когда вам говорят: «Но это же – Лувр! Это же Модильяни!». Или: «Ну, что ж, попробуйте, найдите у кого-нибудь еще такую Дрезденскую (Мюнхенскую, Лондонскую) галерею». И особенно, когда предлагают женщин…
Здесь читатель, не знакомый с современной филателистической терминологией, вполне может встать в тупик, вытаращить глаза. ЧТО – женщин? Как это? Почему – женщин!? В каком это, простите, смысле?
Поясню… Отмечу лишь сначала, что марки – увлечение в общем-то мужское. Женщины-филателистки, конечно, есть, но явление' редкое, в виде исключения, что ли, допустим, как женщина-сталевар, женщина-рыбак, женщина-охотник, женщина-капитан (а мне встречалась женщина-пилорамщик, и как ворочала она саженные бревна ломом-гандшпугом!). Имеется также в виду женщина взрослая, совершеннолетняя. Девочки-второклассницы не в счет. Не в счет и молодые жены, еще припаянно влюбленные в своего юного мужа, ибо в таком состоянии они прощают (разрешают) ему это увлечение, а лучшие пытаются даже сами светиться, как луна от солнца. Это, пожалуй, самый распространенный случай появления женщин на филателистическом торжище, и надо видеть эту девочку-женщину, всегда почти прелестную, как ранняя весна и как молодая газель, когда она тянется из-за мужьей спины в чей-то распахнутый кляссер и слабо дышит, может быть, от дальнего ужаса, глядя, как муж наносит ущерб неокрепшему семейному бюджету. Юная газель ни в чем не похожа на описанных выше подружек в пижамных парах, и на цветущем, слегка утомленном ее личике еще бродят счастливые сполохи. Она даже пытается скрыть, погасить эти сполохи, но не всегда ей удается, И с понимающей ухмылкой смотрят на нее, подмигивая друг другу, сановные Людовики Валуа и Кондэ. Вот, наверное, самый распространенный тип женщины, причастной к филателии.
А далее идут другие формы, иные варианты, – хотя бы такой: супруг-коллекционер еще достаточно молод после серебряной свадьбы, но уже в большом общественном чине, весе, степени, супруга же отчаянно борется с подступающей старостью и уже чувствует: не помогают, не помогают, чтоб им провалиться, ни косметические кабинеты, ни кремы, ни массажи, ни диета, ни парики. Приходит пора, когда начинаешь ненавидеть зеркало, вот тогда и заболевают женщины увлечениями мужей и начинают сопровождать их туда, куда раньше исчезал он лишь под недовольное брюзжанье. Женщины такого рода еще как будто не исследованы ни наукой, ни литературой, но, наверное, оттого, что исследовать особенно нечего. Все они, примерно, одинаковы, и увлеченно можно беседовать с ними по четырем проблемам: о сервизе, о серванте, о квартире и о курорте. Дальше не стоит: не интересно ни им, ни вам.
Вот встретил недавно – гуляет в брючном костюмчике по вестибюлю, отдельно от мужа, углубленного в деловые обмены. Лицо – сама скука, спрятанная жалость к самой себе. «Ах! – сказала, пытаясь вызвать оживление в блеклых глазах с раздельно расставленными синими ресницами. – Это ты? Как ты постарел! Ну, как семья? Как квартира? Ты не переехал? Давно тебя не видела…»
Но мы уклонились от главной темы. Женщины очень в цене на марочном рынке – имеется в виду только изображение женщины на марке и даже не всякое изображение, а, так сказать, НЮ, обнаженная натура – она стала самой ходовой и дорогой отраслью собирательства.
Хочется мне воскликнуть: О, жёнщина! Ты и Земля, и Солнце, Воздух и Вода! Шерше ля фам! Везде и всюду без тебя не обходится. Не обошлось и в филателии. А мода сия возникла еще в довоенные времена, когда, по-видимому, стесненный в средствах, уже упомянутый испанский король санкционировал выпуск удивительной серии к юбилею Гойи. Нахмуренный Гойя появился в мире филателии почему-то в паре с вариантом своей известной картины «Маха» (Девушка). И маха была обнаженная, хотя кисти Гойи принадлежит и другая маха – одетая. Известно, что в обеих картинах под видом махи написана принцесса – инфанта, а роман Фейхтвангера свидетельствует: картины помещались одна за другой, так что далеко не каждому посетителю будуара доводилось видеть смелую инфанту-натурщицу. И вот – финал: обнаженная принцесса стала добычей филателистов. Скандал не скандал, но факт потрясающий, и мировая филателистическая общественность (какое-то неудобное слово «филателистическая», но не скажешь ведь – марочная) только что не возмущена, коллекционеры шокированы, обыватель растерян, женщины не решаются посылать письма с такой маркой, а почтальоны-мужчины крадут конверты…
Но минуло потрясение, и человечество – так уж оно, видимо, устроено – перешло от осуждений к рукоплесканьям. И как тут не вспомнить войны против узких и широких брюк. Как передать, мне взгляды пожилых матрон на юных девушек, надевших мини.
Обнаженная маха все росла и росла в цене. Предложение родило спрос и спрос рождал предложение. Сперва, как водится, робкое. Обнаженные негритянки толкут в ступах сорго. А что тут такого? В Африке жарко. В Африке все ходят так… И появились вслед за сомалийками таитянки, самоанки, конголезки, нигерийки, русалки, валькирии, афродиты, пенелопы, артемиды, просто юные, улыбающиеся, манящие, крутобедрые, круглогрудые… Женщина властно вторглась в филателию, тесня императоров и королей, крокодилов и тигров, памятники и технику, великих мужей и прославленных деятелей. Женщина заулыбалась с марок фантастических стран.
Давно известно, что самые красивые почтовые знаки имеют и выпускают крошечные, карликовые государства. Сейчас сразу просится на язык: Монако, Сан-Марино, Лихтенштейн, Андорра. Но это все-таки известные государства. А вот благодаря женщине открылись миру вовсе уж неведомые страны. Простите, вы знаете, что такое Манама? Нет, не Панама, а Ма-на-ма? А что такое Фужейра? Или – Айман? Нет, не Йемен и не Оман – Айман? Боюсь, что таких «государств» не встретить и в географическом справочнике. Но эмирам, правящим государствами-деревнями, видимо, не дают спать щедрые недра Саудовской Аравии, а собственной нефти не хватает на содержание двора и гарема. Вот почему Манама, Фужейра и Айман решили наводнить мир раззолоченными глянцевыми, многоцветными марками, услужливо созидаемыми некой зарубежной фирмой. Эмиры учли спрос: женщина, женщина, женщина – в репродукциях. Боттичелли. Веронезе. Ренуар. Сезанн. Гоген. Дега. Моне и Мане. Матисс и Пикассо. Все, кто в меру своего таланта воспевал прекрасное женское тело. Марки-блоки, марки-сцепки, марки-микро, марки-картины, марки, так сказать, фрагменты. Натягивают черные чулки кокотки Лотрека, демонстрируют раскормленные крупы женщины Рубенса, потрясают изощренной плотскостью на границе с идиотизмом узколицые женщины Модильяни. Не забыт и русский Брюллов (конечно же – «Вирсавия»). Никто не забыт во имя эмирской казны. Не беда, что в репродукциях перевран цвет, не беда, что сам Ренуар побагровел бы от своей «купальщицы» – на одной марке она в синих тонах, на другой в розовых, а там и вовсе – фрагмент, четверть купальщицы… Включились в эксплуатацию темы диктаторы Уругваев и Парагваев, растут серии марок, ряды собирателей. И сам я, грешный, покупая очередную серию, радуюсь ей, только думаю иногда, ну родись Ренуар в Манаме, бегай в детстве по манамским улицам – честь и слава бы манамскому народу, и марки уж вполне законно прославляли бы своего великого живописца. Однако не славят на родине, если не ошибаюсь, не выпустила Франция еще ни одной ренуаровской серии. Как тут не вспомнить: «Не бывает пророков без чести, разве только в отечестве своем и от ближних своих…»
А впрочем, я не прав – напечатали же в одной стране картины Шишкина на конфетных обложках, на папиросных коробках, и оказали художнику и картинам неоценимую услугу.
Думаю, что пора бы вернуться к многообразию человеческих увлечений. В самом деле, если б в одну филателию уходили корни собирательских страстей, не слишком ли однообразным представлялось бы лицо человечества? И откуда все-таки пошло оно – собирательство. Не «ветр» ли это «с цветущих берегов», – как писал Фет? Говорят, чтобы понять явление, надо спуститься в его первичные глубины, дойти до истоков, разложить на простые множители. Ведь не случайно и человек повторяет в своем развитии весь процесс эволюции живого – от первичной клетки до философствующей материи. Не случайно львята рождаются пятнистыми, напоминая тем древних предков льва, а птенцы изощреннейшего из певцов – соловья так же бывают крапчатыми, что говорит о их принадлежности к древнему роду дроздовых. Не случайно мелкий головастик больше всего похож на рыбку (и дышит ведь жабрами!). А история собирательства восходит к сбору предметов и существ, произведенных природой: камень, раковины, бабочки, жуки, травы, в иных случаях – корни, сталактиты, чучела, зубы и когти хищников…
Вижу, как первый коллекционер подбирал осколки кремня, обсидиана, агата и кварца, бродя по галечным отмелям рек, по осыпям камня вблизи своей пещеры. Он любил и ценил камень за его насущный практический смысл, камень давал защиту, служил оружием и орудием, дарил огонь, но практический смысл, вероятно, уже у дриопитека и неандертальца дополнялся поиском красивого, блестящего, радующего глаз не только свой, но и соплеменника…
В раннем детстве я тоже, видимо, повторял историю человечества, когда искал и находил самые разнообразные камни, и тоже отчасти цель была практической – снаряды для пращи, для стрельбы из рогатки. Но постепенно все более отходил я в сторону чисто эстетическую, хотя это модное понятие было мне абсолютно неведомо, так же как и дриопитеку. Камни. Просто игра света и цвета, просто разнообразие, просто радость находок… На пустырях возле нашей слободки долгое время сваливали отходы гранильной фабрики. Вы представляете, что можно было там найти? И я находил не только полированный гранит всех цветов – от голубого до черно-серого, но еще и множество яшмы, орлеца, родонита, здесь попадались обломки горного хрусталя, полуотшлифованные топазы, камень красный, бурый, сиреневый, совсем черный, лазурно-голубой, желтый, светящийся самоцветным блеском. Я добывал друзы фиолетовых аметистов, кристаллы турмалина, мрамор, роговик и даже кусочки зеленого малахита. Камень. Увлечение это велико есть. И вышли из него не только геологи и рудознатцы, но художники, но поэты резца и шлифовального круга. Камню мы обязаны бронзой, медью, железом и, конечно, золотом. Золотой дождь? Не оттуда ли он пошел? Не от камня ли?
А мои собственные увлечения не ушли дальше ящика с камнями и одной друзой тяжелого золотистого пирита, с великой радостью принятого, конечно, за настоящее самородное золото. Помню, как мчался домой с находкой, не чуя под собой ног к старшему приятелю, обозначим его просто Юрка, и едва не ревел, разозлился, расстроился, когда Юрка, лишь глянув на мой самородок, высмеял мое золото, превратил его тут же в какой-то «медный колчедан». И пришлось верить: его коллекция была не чета моей, все в одинаковых отполированных ящиках, каждый камень в своем гнезде, с этикеткой, и «золота» там было полным-полно во всех видах, даже настоящего немного: кусок кварца с тоненькой прожилкой. Прозаическое имя Юрка не выражало сути этого человека, а суть была такая же, как коллекция. Все в Юрке было рассчитано, высчитано, расчерчено, разлиновано, определено, до последнего пунктика. Уж не родятся ли такие с генетически обусловленной аккуратностью? Есть над чем подумать…
Сколько ни приучал я себя к его пунктуальности, четкости, – ничего не получалось. Лепим вместе на речке из глины – я мокр и грязен, не знаю, с чем сравнить, он – чистехонек, закатаны рукава белой рубашки, на штанах не смялись наглаженные складочки; идем на болото ловить лягушек, ноги мои промочены, в ботинках хлюпает, в завершение я провалился в жижу до колен, – он даже сандалии не замочил, а поймал больше; покупаем мороженое, – меня обсчитали, а он только посмеивается. Правда, он старше, опытнее, наверное, смышленее его маленькая, как бы седенькая уже на висках, голова, и все-таки никакая самая быстрорукая тетка его не обсчитает.
Вот и думаю снова, если уж человек неряха и рохля – от судьбы и родителей, если дурак и хам – от судьбы и от родителей, если умница и милейший человек – тоже от судьбы и от родителей. А необходимая завершенность в аккуратности, в хамстве, в доброте осуществляется самошлифовкой, идет как расширение богоданных добродетелей или пороков…
Но тогда что же делать с воспитанием? Отменить? Пустить все самотеком? Тогда зачем литература? Зачем вера в добро, в доброе начало в человеке? А тут, наверное, все очень просто: редкий человек состоит из одних добродетелей или из одних только пороков, большая, подавляющая, абсолютная часть человечества всего имеет понемногу. Вот и нужно этой части человечества проявление и подкрепление добрых начал. А те немногие, что родятся с абсолютным преобладанием добра над злом, или зла над добром, ни в каком воспитании вообще не нуждаются. Они все равно и везде пойдут своей стезей.
Очень я хочу, чтоб доказали мне, как жил-был, скажем, матерый карманник и домушник, раз десять отбывал сроки, а после одиннадцатого сделался милейшим порядочнейшим человеком, и обратный пример – был тихий спокойный человек, мухи никогда не обидел, учился, работал, улицу всегда только на зеленый свет переходил, а обратился вдруг в стригущего глазами, пришепетывающего и жестикулирующего вора «в законе».
Нет правила без исключения, но ведь исключение-то как раз и подтверждает, что есть правило…
Коллекционером камней я не стал. А вы не знаете, как называется эта камнемания? Уж не филоминералия ли? Минералофилия? В общем, страсть к безжизненным дарам земли зачахла в зародыше, и не достиг я даже первого перевала к той вершине, которая случайно обнаружилась в разговоре с одним знакомым.
Знакомый, обозначим его просто Яша, любитель поэзии и сам пописывающий на досуге, знаток романских языков и собиратель поэтов-модернистов от древних мистиков до Бодлера с Метерлинком, до Мережковского и Соллогуба в отечественном исполнении, Яша, в подпитии цитирующий Рембо, Цветаеву, Городецкого и Пастернака с вдохновением жреца и посвященного, а с виду похожий на дореволюционного дворника, особенно, когда нарядится в сатиновую – горошком – рубаху, Яша похвастал мне, что приобрел в собственность томик Мандельштама. Разговор у нас пошел от Мандельштама к Пастернаку, от Пастернака свернули к Лорке, от Лорки к Хлебникову и Василию Каменскому, далее о погоде, о здоровье и камнях из почек.
Я рассказал Яше со смехом, какую великолепную коллекцию камней, вынутых оперативно, держат под стеклом в коридоре энской больницы, и тут же лежат и ходят больные с подобными камнями и смотрят, и обсуждают, бледнея, какой камень предположительно у того или у другого. А камни в той коллекции от мизерных крапинок до почти дорожных булыжников, какими раньше выкладывали мостовые.
При упоминании о камнях Яша встрепенулся и сообщил, что завтра они тоже едут копать камни, что там, куда они едут, даже изумруды, говорят, бывают, и пошел он и пошел, о камнях и о камнях, простояли мы битых два часа, и я поразился, как просто могут сочетаться вершины символизма с еще не открытыми копями царя Соломона.
Так, вроде бы, постоянно уходя в размышлениях от главного предмета, от «ПОЧЕМУ?» и «ЗАЧЕМ?» – я, наверное, все-таки приближаюсь к истине, ибо перешел от произведений человеческой руки к творчеству природы – первооснове всякого творчества вообще. И, разумеется, творение живых существ, одушевленных и ускользающих от коллекционера в меру своих способностей, ног и крыльев, было осуществлено природой много позднее, чем изобретение изумрудов и алмазов.
Когда говоришь о коллекционировании существ живых, невольно вступаешь в конфликт с моралью и этикой. Все живое, до бактерий даже, до бессмысленных вроде бы червей хочет жить и совсем не стремится попасть в спирт, раскиснуть в формалине, а тем более, подвергнуться ужасной пытке – быть проткнутым живьем швейной булавкой и корчиться на ней иногда не одни сутки (а есть еще булавки специальные – энтомологические, длинные и тонкие, как волосок, впивающиеся в пальцы, едва к ним прикоснешься). А душегубки-морилки, где несчастное насекомое корчится, шевелится, взлетает, беззвучно молит кого-то о чем-то.
Как совместить это с понятиями любознательность, доброта, увлеченное собирательство?
Я боюсь задавать себе этот вопрос, ведь в детстве все мы бываем неосознанно жестокими, и мораль вполне очевидная либо не осознается нами, либо уходит куда-то на задний план, а на переднем плане остается главное – коробки с засушенными чудесами: усатыми, бронзовыми, серебристыми, расписными, рубчатыми, рогатыми, отливающими полированной закаленной сталью, воронеными, многоцветными, светящимися, покрытыми сложнейшим, однако всегда присущим данному виду, узором.
Первичное бессистемное собирательство, которому предавались в детские дни все без исключения – ну, хоть на один день: ведь появлялся же в ваших руках некий замечательный с виду и несчастный жук, бабочка, залетевшая в окно, и вы тотчас же решали оставить его для будущей огромной коллекции, сажали его (ее) в коробку, носились с ним (с ней), показывали всем, а назавтра уже навсегда забывали о существовании этого жука, так что, обнаружив его в коробке лет через пять-десять, уже никак не могли вспомнить, откуда он там взялся, как туда попал.
Случай рождает первичное собирательство, но для того, чтобы стать страстью, надо, во-первых, чтобы случаи эти повторялись, а во-вторых, надо иметь, наверное, к собирательству особую душевную склонность. Ваша страсть может также пройти несколько расширяющихся кругов, либо уже на первом-втором витке, подобно спутнику, запущенному на временную орбиту, она должна снизиться, потерять инерцию (интерес) и сгореть без следа в более плотных слоях вашей интеллектуальной сферы. Так говорю я с уверенностью – ведь сам пережил этот выход на энтомологическую орбиту после обычной, неизбежной, как корь, детской вспышки, и прошел еще два круга в студенчестве и в более зрелые годы.
Все началось с жука, которого я даже не сам нашел, сообщил мне о его местонахождении самый мой близкий друг-приятель в детстве Юрка, но в отличие уже от названного выше Юрки, это был китаец, и я привык звать его так: Юрка-китаец.
– Тамо наша тебе жук покажи! – сказал он, улыбаясь во весь рот.
– Большой? – спросил я, ибо в детстве величина жука – главный показатель его ценности.
– Шибко большая… Шибко… Вот такая…
– Врешь…
– Шибко… Надо ходи…
Мы побежали.
Жук сидел в сыром углу каменного спуска в подвал, где жили китайцы, и показался мне невероятным. Он был овальный, черный, блестящий, с голубоватыми глазами и величиною, наверное, со столовую ложку, если брать ее без черешка… Возле жука на корточках сидела сестра Юрки, китаяночка Рита, и боязливо посматривала то на меня, то на жука черными ночными глазами. Я радостно схватил жука и объявил, что это не просто жук, а жук-водяной, плавунец, я был в этом накрепко убежден, ибо уже находил гораздо более мелких, но подобных ему. От жука пахло тиной и сыростью, и глаза у него были какие-то водяные, напоминали глаза рыб, если только рыбу сварить. В доказательство я принес банку с водой, и жук тотчас нырнул и начал бойко плавать, взмахивая ногами-веслами и щелкая о стенки, а Рита подняла вой:
– Моя жук! Моя жук! Мой краунец! – причитала она, хватаясь за банку, и Юрка потупленно признал, что действительно открытие жука принадлежит Рите.
Пришлось отдать банку, и я ушел сердитый и на Юрку, и на Риту, и все еще в недоумении – вот, оказывается, какие бывают громадины-жуки, разве чета тем, которых я постоянно находил в огороде и на пустырях под камнями.
Но на другое утро китаец прибежал снова и с виноватой улыбкой сообщил, что нес мне жука, а «жук – уехала». Улетел жук. В доказательство китаец показывал ладонь, на которой жук оставил какую-то вонючую жидкость. То, что жук улетел, я не мог не поверить – китаец никогда не обманывал меня, но какое же действительно чудо этот плавунец, если может жить на суше и под водой и плавать, и бегать, и летать…
Помнится, я не совместил этого открытия с утверждением о совершенстве человека. Однако громадный озерной жук побудил Меня расширить и усилить поиски подобных существ, и все лето у меня прошло в этом поиске и многих счастливых открытиях. Так я нашел несколько синих больших жуков – навозников, серебристого и словно бы каменного жука-златку, огромного с острым полированным рогом жука-носорога и несколько великолепных усачей, причем поимку каждого из них помню во всех подробностях. Одного, например, зеленого широкого усача я поймал на гнилом осиновом чурбаке, что валялся за ненадобностью возле забора уже не один год, другого жука, темно-бронзового, сбил кепкой, когда жук летел, расставив усы и крылья, как нечто весьма странное, даже пугающее, выделяясь на яблочно-спелом фоне заката. Жук остался у меня, и я хорошо помню весь этот вечер, темноту заборов, молчание тополей, желтую дольку луны и усача, летящего на закате. А еще один жук-усач серо-голубой, напоминающий тоже бронзу, только в древней жесткой патине, сел на меня сам. У этого жука были замечательные голубовато-серые усы-сяжки, состоящие из конусов-члеников, и длина этих усов-антенн превосходила самого жука раз в пять. Право же, такое чудо напрасно не исследуют биологи, кибернетики, радиотехники, и эта мысль тоже не пришла мне тогда – тогда я просто восхищался жуком, любовался им как редкостью и новым сокровищем. Впоследствии я узнал, что усами жук измеряет температуру дерева – а больное дерево «температурит». Кроме того, усами жук воспринимает сигналы самки, что помогает ему найти избранницу гораздо легче, чем прочим существам в этом сложном мире.
А теперь представьте себе здоровенного парня-мужчину, который с большим желтоватым сачком, сшитым, правда, не из тривиальной марли, а, как полагается по науке, из крепкой канвы-конгресс, бродит по опушкам и по травянистым межам, бегает за стремительно улетающими цветными лоскуточками тяжелой поступью Голиафа, подолгу стоит возле старых пней или сидит на берегах ручьев и болотец. Что-то там ждет-поджидает, к чему-то подкрадывается, что-то находит. Его не раз встречают с той улыбкой, которая всегда бродит на лице, скрывается в глазах опытных психиатров и следователей, ему задают вопросы, тягостно глупые или озабоченно настороженные. Однажды его всерьез скрадывают два лесоохранника и милиционер с наганом.
– Чем занимаетесь, гражданин?
– Доку́менты – доку́менты!
– Ково делаешь тут?
– Вот… ловлю… Собственно… что вам… нужно?
– А разрешение как?
– Какое, простите, разрешение??
– Как какое? Ну, на эту твою… вашу охоту… – уже помягче, но все-таки достаточно жестко.
– Но я же – бабочек!
– Вот мы и говорим – ба-бо-чек… Ну-ка, покажите, что у вас там в банке…
– Пожалуйста…
Долгое рассматривание. Взгляды то на вас, то на банку непонимающе трудные, недоверчиво щупающие, под конец все более презрительные. Вопросы. Документы. (К счастью, я их всегда ношу с собой). И, наконец, краткое:
– Для музея, что ли?
– Себе… Коллекцию собираю.
– Хм… Чудно… Хм… Делать, видно, вам нечего… Ну, извините, бывает, конечно…
Это в смысле: «Бывают, конечно, такие болваны, что с них возьмешь. Дурачок не дурачок, а около того»… И уходят, наконец, слава тебе, господи, и улыбаясь, и оглядываясь еще все вроде бы с неуспокоившейся тревогой. Совсем, как в той китайской пословице: «Когда мужской монастырь напротив женского монастыря – даже если ничего не происходит, все-таки что-то есть.»