355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чернышевский » Что делать? » Текст книги (страница 9)
Что делать?
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:39

Текст книги "Что делать?"


Автор книги: Николай Чернышевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)

IX

Отношения Марьи Алексевны к Лопухову походят на фарс, сама Марья Алексевна выставляется через них в смешном виде. То и другое решительно против моей воли. Если бы я хотел заботиться о том, что называется у нас художественностью, я скрыл бы отношения Марьи Алексевны к Лопухову, рассказ о которых придает этой части романа водевильный характер. Скрыть их было бы легко. Существенный ход дела мог быть объяснен и без них. Что удивительного было бы, что учитель и без дружбы с Марьею Алексевною имел бы случаи говорить иногда, хоть изредка, по нескольку слов с девушкою, в семействе которой дает уроки? Разве много нужно слов, чтоб росла любовь? В содействии Марьи Алексевны вовсе не было нужды для той развязки, какую получила встреча Верочки с Лопуховым. Но я рассказываю дело не так, как нужно для доставления мне художнической репутации, а как оно было. Я как романист очень огорчен тем, что написал несколько страниц, унижающихся до водевильности.

Мое намерение выставлять дело, как оно было, а не так, как мне удобнее было бы рассказывать его, делает мне и другую неприятность: я очень недоволен тем, что Марья Алексевна представляется в смешном виде с размышлениями своими о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями о том, не обращал ли людей в папскую веру Филипп Эгалите и какие сочинения писал Людовик XIV. Ошибаться может каждый, ошибки могут быть нелепы, если человек судит о вещах, чуждых его понятиям; но было бы несправедливо выводить из нелепых промахов Марьи Алексевны, что ее расположение к Лопухову основывалось лишь на этих вздорах: нет, никакие фантазии о богатой невесте и благочестии Филиппа Эгалите ни на минуту не затмили бы ее здравого смысла, если бы в действительных поступках и словах Лопухова было заметно для нее хотя что-нибудь подозрительное. Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, – не говоря уж о том, что это невозможно, – было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны. Да, Марья Алексевна была права, находя много родственного себе в Лопухове.

Я понимаю, как сильно компрометируется Лопухов в глазах просвещенной публики сочувствием Марьи Алексевны к его образу мыслей. Но я не хочу давать потачки никому и не прячу этого обстоятельства, столь вредного для репутации Лопухова, хоть и доказал, что мог утаить такую дурную сторону отношений Лопухова в семействе Розальских; я делаю даже больше: я сам принимаюсь объяснять, что он именно заслуживал благосклонность Марьи Алексевны.

Действительно, из разговора Лопухова с Верочкою обнаруживается, что образ его мыслей гораздо легче мог показаться хорош людям вроде Марьи Алексевны, чем красноречивым партизанам разных прекрасных идей. Лопухов видел вещи в тех самых чертах, в каких представляются они всей массе рода человеческого, кроме партизанов прекрасных идей. Если Марья Алексевна могла повторить с удовольствием от своего лица его внушения Верочке по вопросу о предложении Сторешникова, то и он мог бы с удовольствием подписать «правда» под ее пьяною исповедью Верочке. Сходство их понятий было так велико, что просвещенные и благородные романисты, журналисты и другие поучатели нашей публики давно провозгласили: «эти люди вроде Лопухова ничем не разнятся от людей вроде Марьи Алексевны». Если столь просвещенные и благородные писатели так поняли людей вроде Лопухова, то неужели мы будем осуждать Марью Алексевну за то, что она не рассмотрела в Лопухове ничего, кроме того, что поняли в людях его разряда лучшие наши писатели, мыслители и назидатели?

Конечно, если бы Марья Алексевна знала хотя половину того, что знают эти писатели, у ней достало бы ума сообразить, что Лопухов плохая компания для нее. Но, кроме того, что она была женщина неученая, она имеет и другое извинение своей ошибке: Лопухов не договаривался с нею до конца. Он был пропагандист, но не такой, как любители прекрасных идей, которые постоянно хлопочут о внушении Марьям Алексевнам благородных понятий, какими восхищены сами в себе. Он имел столько рассудительности, чтобы не выпрямлять 50-летнего дерева. Он и она понимали факты одинаково и толковали о них. Как человек, теоретически образованный, он мог делать из фактов выводы, которых не умели делать люди, подобные Марье Алексевне, не знающие ничего, кроме обыденных личных забот да ходячих афоризмов простонародной общечеловеческой мудрости: пословиц, поговорок и тому подобных старых и старинных, древних и ветхих изречений. Но до выводов у них дело не доходило. Если бы, например, он стал объяснять, что такое «выгода», о которой он толкует с Верочкою, быть может, Марья Алексевна поморщилась бы, увидев, что выгода этой выгоды не совсем сходна с ее выгодою, но Лопухов не объяснял этого Марье Алексевне, а в разговоре с Верочкою также не было такого объяснения, потому что Верочка знала, каков смысл этого слова в тех книгах, по поводу которых они вели свой разговор. Конечно, и то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят себе в том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют, когда замечают, что им выгодно стало поумнеть, в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму-разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею». Но до этого он не договаривался с Марьею Алексевною, и даже не по осторожности, хотя был осторожен, а просто по тому же внушению здравого смысла и приличия, по которому не говорил с нею на латинском языке и не утруждал ее слуха очень интересными для него самого рассуждениями о новейших успехах медицины: он имел настолько рассудка и деликатности, чтобы не мучить человека декламациями, непонятными для этого человека.

Но все это я говорю только в оправдание недосмотра Марьи Алексевны, не успевшей вовремя раскусить, что за человек Лопухов, а никак не в оправдание самому Лопухову. Лопухова оправдывать было бы нехорошо, а почему нехорошо, узришь ниже. Люди, которые, не оправдывая его, захотели бы, по человеколюбию своему, извинить его, не могли бы извинить. Например, они сказали бы в извинение ему, что он был медик и занимался естественными науками, а это располагает к материалистическому взгляду. Но такое извинение очень плохо. Мало ли какие науки располагают к такому же взгляду? – и математические, и исторические, и общественные, да и всякие другие. Но разве все геометры, астрономы, все историки, политико-экономы, юристы, публицисты и всякие другие ученые так уж и материалисты? Далеко нет. Стало быть, Лопухов не избавляется от своей вины. Сострадательные люди, не оправдывающие его, могли бы также сказать ему в извинение, что он не совершенно лишен некоторых похвальных признаков: сознательно и твердо решился отказаться от всяких житейских выгод и почетов для работы на пользу другим, находя, что наслаждение такою работою – лучшая выгода для него; на девушку, которая была так хороша, что он влюбился в нее, он смотрел таким чистым взглядом, каким не всякий брат глядит на сестру; но против этого извинения его материализму надобно сказать, что ведь и вообще нет ни одного человека, который был бы совершенно без всяких признаков чего-нибудь хорошего, и что материалисты, каковы бы там они ни были, все-таки материалисты, а этим самым уже решено и доказано, что они люди низкие и безнравственные, которых извинять нельзя, потому что извинять их значило бы потворствовать материализму. Итак, не оправдывая Лопухова, извинить его нельзя. А оправдать его тоже не годится, потому что любители прекрасных идей и защитники возвышенных стремлений, объявившие материалистов людьми низкими и безнравственными, в последнее время так отлично зарекомендовали себя со стороны ума, да и со стороны характера, в глазах всех порядочных людей, материалистов ли, или не материалистов, что защищать кого-нибудь от их порицаний стало делом излишним, а обращать внимание на их слова стало делом неприличным.

X

Разумеется, главным содержанием разговоров Верочки с Лопуховым было не то, какой образ мыслей надобно считать справедливым, но вообще они говорили между собою довольно мало, и длинные разговоры у них, бывавшие редко, шли только о предметах посторонних, вроде образа мыслей и тому подобных сюжетов. Ведь они знали, что за ними следят два очень зоркие глаза. Потому о главном предмете, их занимавшем, они обменивались лишь несколькими словами – обыкновенно в то время, как перебирали ноты для игры и пения. А этот главный предмет, занимавший так мало места в их не слишком частых длинных разговорах, и даже в коротких разговорах занимавший тоже лишь незаметное место, этот предмет был не их чувство друг к другу, – нет, о чувстве они не говорили ни слова после первых неопределенных слов в первом их разговоре на праздничном вечере: им некогда было об этом толковать; в две-три минуты, которые выбирались на обмен мыслями без боязни подслушивания, едва успевали они переговорить о другом предмете, который не оставлял им ни времени, ни охоты для объяснений в чувствах, – это были хлопоты и раздумья о том, когда и как удастся Верочке избавиться от ее страшного положения.

На следующее же утро после первого разговора с нею Лопухов уже разузнавал о том, как надобно приняться за дело о ее поступлении в актрисы. Он знал, что девушке представляется много неприятных опасностей на пути к сцене, но полагал, что при твердом характере может она пробиться прямою дорогою. Оказалось не так. Пришедши через два дня на урок, он должен был сказать Верочке: «советую вам оставить мысль о том, чтобы сделаться актрисою». – «Почему?» – «Потому, что уж лучше было бы вам идти за вашего жениха». На том разговор и прекратился. Это было сказано, когда он и Верочка брали ноты, он – чтобы играть, она – чтобы петь. Верочка повесила было голову и несколько раз сбивалась с такта, хотя пела пьесу очень знакомую. Когда пьеса кончилась и они стали говорить о том, какую выбрать теперь другую, Верочка уже сказала: «А это мне казалось самое лучшее. Тяжело было услышать, что это невозможно. Ну – труднее будет жить, а все-таки можно будет жить. Пойду в гувернантки».

Когда он опять был через два дня у них, она сказала:

– Я не могла найти, через кого бы мне искать места гувернантки. Похлопочите, Дмитрий Сергеич: кроме вас некому.

– Жаль, у меня мало знакомых, которые могли бы тут быть полезны. Семейства, в которых я даю или давал уроки, все люди небогатые, и их знакомые почти все такие же, но попробуем.

– Друг мой, я отнимаю у вас время, но как же быть.

– Вера Павловна, нечего говорить о моем времени, когда я ваш друг.

Верочка и улыбнулась, и покраснела: она сама не заметила, как имя «Дмитрий Сергеич» заменилось у ней именем «друга».

Лопухов тоже улыбнулся.

– Вы не хотели этого сказать, Вера Павловна, – отнимите у меня это имя, если жалеете, что дали его.

Верочка улыбнулась:

– Поздно, – и покраснела, – и не жалею, – и покраснела еще больше.

– Если будет надобно, то увидите, что верный друг.

Они пожали друг другу руки.

Вот вам и все первые два разговора после того вечера.

Через два дня в «Полицейских ведомостях» было напечатано объявление, что «благородная девица, говорящая по-французски и по-немецки и проч., ищет места гувернантки и что спросить о ней можно у чиновника такого-то, в Коломне, в NN улице, в доме NN».

Теперь Лопухову пришлось, действительно, тратить много времени по делу Верочки. Каждое утро он отправлялся, большею частью пешком, с Выборгской стороны в Коломну к своему знакомому, адрес которого был выставлен в объявлении. Путешествие было далекое; но другого такого знакомого, поближе к Выборгской стороне, не нашлось; ведь надобно было, чтобы в знакомом соединялось много условий: порядочная квартира, хорошие семейные обстоятельства, почтенный вид. Бедная квартира поведет к предложению невыгодных условий гувернантке; без почтенности и видимой хорошей семейной жизни рекомендующего лица не будут иметь выгодного мнения о рекомендуемой девушке. А своего адреса уж, конечно, никак не мог Лопухов выставить в объявлении: что подумали бы о девушке, о которой некому позаботиться, кроме как студенту! Таким образом Лопухов и делал порядочный моцион. Забрав у чиновника адресы являющихся искать гувернантку, он пускался продолжать путешествие: чиновник говорил, что он дальний родственник девушки, и только посредник, а есть у ней племянник, который завтра сам приедет переговорить пообстоятельнее. Племянник, вместо того чтобы приезжать, приходил, всматривался в людей и, разумеется, большею частию оставался недоволен обстановкою: в одном семействе слишком надменны; в другом – мать семейства хороша, отец дурак, в третьем наоборот, и т. д., в иных и можно бы жить, да условия невозможные для Верочки; или надобно говорить по-английски, – она не говорит; или хотят иметь собственно не гувернантку, а няньку, или люди всем хороши, кроме того, что сами бедны, и в квартире нет помещения для гувернантки, кроме детской, с двумя большими детьми, двумя малютками, нянькою и кормилицею. Но объявления продолжали являться в «Полицейских ведомостях», продолжали являться и ищущие гувернантки, и Лопухов не терял надежды.

В этих поисках прошло недели две. На пятый день поисков, когда Лопухов, возвратившись из хождений по Петербургу, лежал на своей кушетке, Кирсанов сказал:

– Дмитрий, ты стал плохим товарищем мне в работе. Пропадаешь каждый день на целое утро, и на половину дней пропадаешь по вечерам. Нахватался уроков, что ли? Так время ли теперь набирать их? Я хочу бросить и те, которые у меня есть. У меня есть рублей 40 – достанет на три месяца до окончания курса. А у тебя было больше денег в запасе, кажется, рублей до сотни?

– Больше, до полутораста. Да у меня не уроки: я их бросил все, кроме одного. У меня дело. Кончу его – не будешь на меня жаловаться, что отстаю от тебя в работе.

– Какое же?

– Видишь, на том уроке, которого я не бросил, семейство дрянное, а в нем есть порядочная девушка. Хочет быть гувернанткой, чтоб уйти от семейства. Вот я ищу для нее места.

– Хорошая девушка?

– Хорошая.

– Ну, это хорошо. Ищи. – Тем разговор и кончился.

Эх, господа Кирсанов и Лопухов, ученые вы люди, а не догадались, что особенно-то хорошо! Положим, и то хорошо, о чем вы говорили. Кирсанов и не подумал спросить, хороша ли собою девушка, Лопухов и не подумал упомянуть об этом. Кирсанов и не подумал сказать: «да ты, брат, не влюбился ли, что больно усердно хлопочешь». Лопухов и не подумал сказать: «а я, брат, очень ею заинтересовался», или, если не хотел говорить этого, то и не подумал заметить в предотвращение такой догадки: «ты не подумай, Александр, что я влюбился». Им, видите ли, обоим думалось, что когда дело идет об избавлении человека от дурного положения, то нимало не относится к делу, красиво ли лицо у этого человека, хотя бы он даже был и молодая девушка, а о влюбленности или невлюбленности тут нет и речи. Они даже и не подумали того, что думают это; а вот это-то и есть самое лучшее, что они и не замечали, что думают это.

А впрочем, не показывает ли это проницательному сорту читателей (большинству записных литературных людей показывает – ведь оно состоит из проницательнейших господ), не показывает ли это, говорю я, что Кирсанов и Лопухов были люди сухие, без эстетической жилки? Это было еще недавно модным выражением у эстетических литераторов с возвышенными стремлениями: «эстетическая жилка», может быть, и теперь остается модным у них движением – не знаю, я давно их не видал. Натурально ли, чтобы молодые люди, если в них есть капля вкуса и хоть маленький кусочек сердца, не поинтересовались вопросом о лице, говоря про девушку? Конечно, это люди без художественного чувства (эстетической жилки). А по мнению других, изучавших натуру человека в кругах, еще более богатых эстетическим чувством, чем компания наших эстетических литераторов, молодые люди в таких случаях непременно потолкуют о женщине даже с самой пластической стороны. Оно так и было, да не теперь, господа; оно и теперь так бывает, да не в той части молодежи, которая одна и называется нынешней молодежью. Это, господа, странная молодежь.

XI

– Что, мой друг, все еще нет места?

– Нет еще, Вера Павловна; но не унывайте, найдется. Каждый день я бываю в двух, в трех семействах. Нельзя же, чтобы не нашлось, наконец, порядочное, в котором можно жить.

– Ах, но если бы вы знали, мой друг, как тяжело, тяжело мне оставаться здесь. Когда мне не представлялось близко возможности избавиться от этого унижения, этой гадости, я насильно держала себя в каком-то мертвом бесчувствии. Но теперь, мой друг, слишком душно в этом гнилом, гадком воздухе.

– Терпение, терпение, Вера Павловна, найдем!

В этом роде были разговоры с неделю. – Вторник:

– Терпение, терпение, Вера Павловна, найдем.

– Друг мой, сколько хлопот вам, сколько потери времени! Чем я вознагражу вас?

– Вы вознаградите меня, мой друг, если не рассердитесь.

Лопухов сказал и смутился. Верочка посмотрела на него – нет, он не то что не договорил, он не думал продолжать, он ждет от нее ответа.

– Да за что же, мой друг, что вы сделали?

Лопухов еще больше смутился и как будто опечалился.

– Что с вами, мой друг?

– Да, вы и не заметили, – он сказал это так грустно, и потом засмеялся так весело. – Ах, боже мой, как я глуп, как я глуп! Простите меня, мой друг!

– Ну, что такое?

– Ничего. Вы уж наградили меня.

– Ах, вот что! Какой же вы чудак! – Ну, хорошо, зовите так.

В четверг было Гамлетовское испытание по Саксону Грамматику. После того на несколько дней Марья Алексевна дает себе некоторый (небольшой) отдых в надзоре.

Суббота. После чаю Марья Алексевна уходит считать белье, принесенное прачкою.

– Мой друг, дело, кажется, устроится.

– Да? – Если так… ах, боже мой… ах, боже мой, скорее! Я, кажется, умру, если это еще продлится. Когда же и как?

– Решится завтра. Почти, почти несомненная надежда.

– Что же, как же?

– Держите себя смирно, мой друг: заметят! Вы чуть не прыгаете от радости. Ведь Марья Алексевна может сейчас войти за чем-нибудь.

– А сам хорош! Вошел, сияет, так что маменька долго смотрела на вас.

– Что ж, я ей сказал, отчего я весел, я заметил, что надобно было ей сказать, я так и сказал: «я нашел отличное место».

– Несносный, несносный! Вы занимаетесь предостережениями мне и до сих пор ничего не сказали. Что же, говорите, наконец.

– Нынче поутру Кирсанов, – вы знаете, мой друг, фамилия моего товарища Кирсанов…

– Знаю, несносный, несносный, знаю! Говорите же скорее, без этих глупостей.

– Сами мешаете, мой друг!

– Ах, боже мой! И все замечания, вместо того чтобы говорить дело. Я не знаю, что я с вами сделала бы – я вас на колени поставлю: здесь нельзя, – велю вам стать на колени на вашей квартире, когда вы вернетесь домой, и чтобы ваш Кирсанов смотрел и прислал мне записку, что вы стояли на коленях, – слышите, что я с вами сделаю?

– Хорошо, я буду стоять на коленях. А теперь молчу. Когда исполню наказание, буду прощен, тогда и буду говорить.

– Прощаю, только говорите, несносный.

– Благодарю вас. Вы прощаете, Вера Павловна, когда сами виноваты. Сами все перебивали.

– Вера Павловна? Это что? А ваш друг где же?

– Да, это был выговор, мой друг. Я человек обидчивый и суровый.

– Выговоры? Вы смеете давать мне выговоры? Я не хочу вас слушать.

– Не хотите?

– Конечно, не хочу! Что мне еще слушать? Ведь вы уж все сказали; что дело почти кончено, что завтра оно решится, – видите, мой друг, ведь вы сами еще ничего не знаете нынче. Что же слушать? До свиданья, мой друг!

– Да послушайте, мой друг… Друг мой, послушайте же?

– Не слушаю и ухожу. – Вернулась. – Говорите скорее, не буду перебивать. Ах, боже мой, если б вы знали, как вы меня обрадовали! Дайте вашу руку. Видите, как крепко, крепко жму.

– А слезы на глазах зачем?

– Благодарю вас, благодарю вас.

– Нынче поутру Кирсанов дал мне адрес дамы, которая назначила мне завтра быть у нее. Я лично незнаком с нею, но очень много слышал о ней от нашего общего знакомого, который и был посредником. Мужа ее знаю я сам, – мы виделись у этого моего знакомого много раз. Судя по всему этому, я уверен, что в ее семействе можно жить. А она, когда давала адрес моему знакомому, для передачи мне, сказала, что уверена, что сойдется со мною в условиях. Стало быть, мой друг, дело можно считать почти совершенно конченным.

– Ах, как это будет хорошо! Какая радость! – твердила Верочка. – Но я хочу знать это скорее, как можно скорее. Вы от нее проедете прямо к нам?

– Нет, мой друг, это возбудит подозрения. Ведь я бываю у вас только для уроков. Мы сделаем вот что. Я пришлю по городской почте письмо к Марье Алексевне, что не могу быть на уроке во вторник и переношу его на среду. Если будет написано: на среду утро – значит, дело состоялось; на среду вечер – неудача. Но почти несомненно «на утро». Марья Алексевна это расскажет и Феде, и вам, и Павлу Константинычу.

– Когда же придет письмо?

– Вечером.

– Как долго! Нет, у меня не достанет терпенья. И что ж я узнаю из письма? Только «да» – и потом ждать до среды! Это мученье! Если «да», я как можно скорее уеду к этой даме. Я хочу знать тотчас же. Как же это сделать? Я сделаю вот что: я буду ждать вас на улице, когда вы пойдете от этой дамы.

– Друг мой, да это было бы еще неосторожнее, чем мне приехать к вам. Нет, уже лучше я приеду.

– Нет, здесь, может быть, нельзя было б и говорить. И, во всяком случае, маменька стала бы подозревать. Нет, лучше так, как я вздумала. У меня есть такой густой вуаль, что никто не узнает.

– А что же, и в самом деле, кажется, это можно. Дайте подумать.

– Некогда думать. Маменька может войти каждую минуту. Где живет эта дама?

– В Галерной, подле моста.

– Во сколько часов вы будете у нее?

– Она назначила в двенадцать.

– С двенадцати я буду сидеть на Конногвардейском бульваре, на последней скамье того конца, который ближе к мосту. Я сказала, что на мне будет густой вуаль. Но вот вам примета: я буду держать в руке сверток нот. Если меня еще не будет, значит, меня задержали… Но вы садитесь на эту скамью и ждите. Я могу опоздать, но буду непременно. Как я хорошо придумала! Как я вам благодарна! Как я буду счастлива! Что ваша невеста,/Дмитрий Сергеич? Вы уж разжалованы из друзей в Дмитрия Сергеича. Как я рада, как я рада! – Верочка побежала к фортепьяно и начала играть.

– Друг мой, какое унижение искусства! Какая порча вашего вкуса! Оперы брошены для галопов!

– Брошены, брошены!

Через несколько минут вошла Марья Алексевна. Дмитрий Сергеич поиграл с нею в преферанс вдвоем, сначала выигрывал, потом дал отыграться, даже проиграл 35 копеек, – это в первый раз снабдил он ее торжеством и, уходя, оставил ее очень довольною, – не деньгами, а собственно торжеством: есть чисто идеальные радости у самых погрязших в материализме сердец, чем и доказывается, что материалистическое объяснение жизни неудовлетворительно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю