355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чернышевский » Литературная критика. Том 3. » Текст книги (страница 32)
Литературная критика. Том 3.
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:35

Текст книги "Литературная критика. Том 3. "


Автор книги: Николай Чернышевский


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Так и во всем: в первые разы, пока дело остается экстренным, чувство, порождаемое делом, обнаруживается экстренными проявлениями; а когда дело вошло в обычный ход жизни, чувство перестает нарушать обычный ход жизни в ее внешних житейских проявлениях; но еще вопрос, не усилилось ли оно от проникновения в самый корень вашей жизни, а ослабеть уже ни в каком случае не ослабевает оно, хотя и стало молчаливее. Ямщик с раздутой щекой подлежит действию совершенно одинакового психологического закона, от чего бы ни вздулась у него щека, – от флюса ли или от кулака: он был бы нелепым психологическим уродом, если бы обычные проявления его внешней жизни нарушились от факта, принадлежащего к обычному ходу ее. Но совершенно другое дело спросить: доволен ли он разными принадлежностями этого обычного хода жизни? Могут сказать: «однако же, если отношения, производящие искусственное подобие флюса, не нравятся этим людям, зачем не предпринимают они ничего для изменения обстоятельств?» Пусть читатель вспомнит, о каком разряде людей рассказывает нам г. Успенский и рассуждаем мы по его заметкам. Это – люди дюжинные, люди бесцветные, лишенные инициативы; во всех сословиях они одинаково живут день за день, не умея сами взяться ни за что новое и ожидая внешних поводов и возбуждений для того, чтобы действовать в каком бы то ни было смысле. Г-ну Успенскому случилось выставить нам, как пример народных обстоятельств относительно искусственного флюса, дюжинных людей из сословия ямщиков. Посмотрите же, как поступают ямщики и в других делах, в которых, несомненно, нашли бы они выгоду изменить прежний порядок и с охотою изменили бы его. У нас был обычай запрягать лошадей тройкою. Не знаем, как в других местах, а по трактам от Москвы на юго-восток ямщики очень долго сохраняли, в некоторых местностях, быть может, сохраняют и теперь, стремление запрягать вам тройку, хотя бы вы платили прогоны только на пару. «Да зачем же это запрягать лишнюю лошадь, за которую я не плачу?» – спрашиваете бывало, вы. «Оно, батюшка, так лучше будет». – «Да чем же лучше?» – «Оно лошадкам полегче будет». – «Да ведь я один, у меня поклажи не больше пуда, ведь перекладная телега легка». – «Оно так, батюшка, точно, что и на паре легко, а все лучше припрягу третью». Неужели вы думаете, что этот ямщик не жалеет лошадей или расположен оказывать вам большую услугу, чем обязан? Нисколько; он везет вас из рук вон плохо, гораздо тише, чем следует по положению; он жалеет лошадей. Зачем же он гоняет лишнюю лошадь совершенно даром? Просто потому, что так заведено, а дюжинные люди делают только то, что заведено, а масса людей во всяком звании – дюжинные люди. [Нужно было внешнее влияние на них, чтобы они отстали от обычая запрягать тройку вместо пары, хотя каждый из них видел, что обычай этот невыгоден для него.] Точно то же и относительно обращения ямщиков с проезжим, подвиги которого изобразил г. Успенский. Разбив и разогнав ямщиков, проезжий садится закусывать и старуха несет ему ветчину.

Старуха ветчиной). Кабы он меня… Сохрани, господи!

Ямщик (отвернувшись в сторону).Ты с ним не разговаривай… Может, ничего.

Новый проезжий. Аль кто тут дерется?

Ямщик. Нет, мы так… про себя. (Проезжий идет в комнату.)

Прежний купец (высовывается из кухнис растрепанными волосами).Бабушка! как понесешь туда закуску, захвати мой узелок… Сделай милость.

Старуха (вздыхает).Уж и не знаю!.. (Робко идет в комнату. Со двора у двери выглядывает толпа ямщиков с отдувшимися щеками, подвязанными глазами и проч.)

Толпа. Где он?

Ямщик (в сенях, держась за нос).Уйдите от греха! Бесстрашные!!.

Толпа. Мы тогда как раз по конюшням!..

Ямщик. Где ж смотритель?

Толпа. В колоде лежит… (Народ начинает между собою разговаривать; причем кто размахивается, что-то представляя, кто просит товарища посмотреть глаз, поднимая платок, и т. д. На дворе легонько гремят бубенчики. Вскоре раздается крик. Из комнаты выбегает старухас посудой, проезжий с мешком и мещанин, держась за щеку; раздаются голоса: «Православные! Ваше высокородие!» Толпа бросается вон из сеней, и видно, как в беспорядке бежит по двору: при этом слышится голос: «Прячьтесь!»)

Проезжий (высовывая голову из-за двери и ворочая белками).Подайте мне их сюда!.. (Народ шумит в отдалении. Поддужный колокольчик звякает, и все затихает.)

Почему ямщики разбежались и не придержали бойкого проезжего за руки, на что имели полное право? Просто потому, что так заведено разбегаться и прятаться. Но вот они вновь собираются, подступают к дверям комнаты, в которой сидит их обидчик. Вы думаете, они хотят посчитаться с ним, связать его, представить в суд, вы думаете, они сошлись для восстановления своих беззаконно нарушенных прав, для отмщения обид, – нет, это не заведено; они сошлись только по заведенному порядку, что надобно же поглазеть на всякую штуку, надобно, значит, поглазеть и на проезжего, который в первый раз путешествует по их тракту; они с тем собираются, чтобы вновь разбежаться по конюшням при первом его движении, и действительно разбегаются; не скажите, что делают они это под влиянием какого-нибудь чувства, собственно относящегося к этому случаю, не подумайте, например, что главная пружина тут страх или трусость собственно перед этим проезжим, – нет, главная сила тут – обычай, машинальная привычка, «так заведено». Тут действием ямщиков руководит та самая машинальность, по которой ямщик рассуждает с лошадьми, или всегда предпочитает объезд столбовой дороге, хотя бы по объезду дорога была и длиннее, и хуже, или почесывает у себя в затылке, хотя бы вовсе не чесалось, или ездит по весеннему льду до последней минуты, пока лед тронется. – Во всех этих случаях одинаково управляет отдельным человеком не расчет выгоды или невыгоды, надобности или ненадобности, опасности или безопасности совершаемого им действия в данных обстоятельствах, а машинальная привычка, нечто вроде той силы, которая направляет шаги лунатика. «Так заведено», вот и все.

Кто не привык смотреть на человека во всяком звании просто как на человека, кто разделяет мнение Семена Петровича, что «внутре у человека бывает различно», смотря по его званию, тот опять, пожалуй, скажет, что этою чертою действовать по заведенному порядку народ отличается от нас, образованных людей. Нет, нисколько. И в наших сословиях все дюжинные люди, то есть громаднейшее большинство, поступает точно так же. Например: кто из обычных посетителей какого-нибудь клуба или кружка не жалуется постоянно, что ему там очень скучно, и, однако же, продолжает постоянно ездить туда; почему же? «Так заведено». Спросите у каждого из нас, дюжинных людей, приносят ли ему хотя малейшее удовольствие те предметы, на которые идет большая часть его денег, приобретаемых обыкновенно или тяжелыми трудами, или неприятными унижениями; нет, удовольствия от этих расходов не получается никакого, они делаются только потому, что так заведено. Впрочем, что же мы начали подробно развивать этот взгляд как будто содержащий в себе что-нибудь новое, требующее доказательств? Ведь все фельетоны и все разговоры наши наполнены рассуждениями о безусловном господстве так называемого «приличия» или «требований приличия» в образованном обществе над всеми действительными чувствами, реальными потребностями, здравыми расчетами и всякими другими соображениями и побуждениями каждого из нас, составляющих массу образованного общества. «Приличие» ли «требование приличия» – ведь это только частное выражение общего принципа «так заведено». Если вы заметили это, читатель, нам шутя понадобится доказывать уже не то, что господство принципа «так заведено» сильнее в простонародье, чем в образованном обществе, – надобно будет доказывать то, что в образованном обществе этот принцип господствует не гораздо сильнее, чем в народе. А по нашему взгляду, что человек всякого звания ни больше, ни меньше, как человек, мы думаем, что во всех званиях принцип этот одинаково господствует над дюжинными людьми, то есть огромным большинством людей.

«Так заведено» – это еще не объяснение. Почему же «так заведено»? Входить в подобное объяснение, значит втягиваться в длинную историю. Вероятно, были когда-нибудь достаточные причины установляться такой или другой привычке; вероятно, продолжают эти причины действовать, если она еще не изменилась. Если, например, – но мы говорим это только к примеру, а не для выражения каких-нибудь действительных отношений, – если, например, один человек обижает другого, и другой этот не жалуется на обидчика, то надобно полагать, что он уверен в бесполезности жалобы или даже опасается от нее новых обид и неприятностей себе. Точно так же, если один человек обижает других, которые сами по себе сильнее его и собственно от него могли бы защищаться, а между тем не защищаются, то надобно полагать, что в случае обороны они возбудили бы против себя другую силу [более могущественную,] что они знают об этом, и что собственно только это знание удерживает их от обороны.

[Мы предположили случаи, встречающиеся во всякие времена везде. Но если мы предположим, что в какой-нибудь стране эти случаи долго составляли сущность всех отношений, то натурально было завестись в этой стране обычаю не защищать своих прав ни собственными средствами, ни законными жалобами. Положительно можно сказать, что каков бы ни был характер чувств или мыслей народа в этой стране, обычною чертою жизни установилась бы в этой стране безответность против обид.]

Если же установился такой обычай, то неудивительно, что обиженный без зазрения совести принимает милости от обидчика с признательностью и, например, готов выражать благодарность и петь песни в удовольствие человеку, только что побившему его, когда обидчик попотчует его водкой. Ведь мы предположили, что нельзя найти правильного удовлетворения за обиду, а попытка отмстить без соблюдения формальностей повела бы только к новым, более тяжелым обидам и бедам. Следовательно, тут человек получает удары как будто бы от роковой силы, от случайных улыбок которой нельзя и отказываться, если нельзя выйти из-под ее влияния. Кто на свете может от чего бы то ни было терпеть больше обид, чем мы, жители Петербурга, получаем от своего климата? Беспрестанно бьет нас он дождем и снегом, слепит туманом, и нельзя перечесть всех наглых проделок, какие он сочиняет над нами. А все-таки чуть покажет нам он хоть лоскуток чистого неба, бросит нам хоть несколько лучей ясного солнышка, мы с радостным восторгом принимаем от нашего обидчика эти милости и спешим ими пользоваться. Опять я спрашиваю вас: значит ли это, что мы довольны петербургским климатом, что мы в душе примирились или можем когда-нибудь примириться с ним? Значит ли это, что каждый из нас не ждет первой возможности выйти из-под власти этого нашего врага, уехать куда-нибудь на юг или на запад? Мы пустились в метафоры: в собственном смысле слова обид не наносит нам климат, – он только подвергает нас неприятностям, болезненным ощущениям. Вот точно так же только в метафорическом смысле называет обыкновенный язык обидами те удары, которые получили ямщики от проезжего. Удары эти даются не индивидуальною силою проезжего, а неразумною силою вещей; его руки, бьющие по зубам ямщиков, все равно, что ветви дерева, которые также очень больно хлещут вас и по лицу, и по всему, по чему попало, когда вы проезжаете мимо дерева. Обижаетесь ли вы этими ударами? Нет, они только производят боль. Унижения вам тут нет.

Впрочем, как же не быть унижению? Нет, оно есть: вы унижены тем, что не [успели справиться с этим деревом, обломать его ветвей], сующихся куда им не следует; вы несообразительны и бессильны; от этого, кроме физической боли, есть в вас и досада. Однако ж все это – тонкости, которыми не стоит заниматься: простая ли тут боль или вместе с болью есть и унижение. Об этом не стоит рассуждать. Важность только в том, что вы не делаете ничего особенно дурного, когда пользуетесь при случае тенью того же самого дерева, которое хлестнуло вас по лицу; важность еще в том, что если вы как-нибудь воспользовались его тенью, из этого не следует еще заключить, что вам не был неприятен удар его ветви и не чувствуете вы надобности [сломать ее], чтобы не повторяла она над вами такой же проделки.

Мы нашли ближайшую причину той невозможности защитить свои права, которая заставляет дюжинных людей в народе безответно переносить страдания и неприятности, не обнаруживая даже злобы на обидчиков. Но ведь если всмотреться поближе в эту частную и ближайшую причину, она сама требует объяснения. [Понятно, что безответно подчинялся тяжелому и оскорбительному чеченскому порядку обращения русский пленник, уведенный в Гергебиль или Гуниб мюридами Шамиля. Он там был один против сотни, против тысячи людей. А здесь наоборот: обидчик один, обижаемых десятки. От всяких несправедливостей и наглостей страдает масса, а полезны или приятны они только небольшому числу людей. Отчего же за малочисленными обидчиками остается сила, а бесчисленные обижаемые находят себя бессильными?] Понять это поможет нам рассказ г. Успенского «Обоз». В этом маленьком очерке нет ровно никаких особенных происшествий: среди сильной метели кое-как дотащился обоз до постоялого двора; мужики поотогрелись, и один из них позабавил товарищей на сон грядущий анекдотом о том, какие здоровенные лошади были у какого-то неизвестного извозчика; под этот рассказ усталые мужики крепко уснули. Дальше тоже не случилось ничего особенного; но если мы будем сокращать рассказ о том, что было дальше, впечатление факта ослабится и вы не поймете всего смысла его. Предлагаем же вам прочесть внимательно весь следующий довольно длинный отрывок, не перебегая глазами ни через одну строку, хотя на всех строках все одно и то же.

В избе было как во тьме кромешной, все наповал храпело: у иного в горле такие раскаты раздавались, что представлялось, что кто-нибудь во мраке ночи, подкравшись к спящему, умертвил его.

Рано утром, лишь только пропели вторые петухи, кто-то из мужиков сонным голосом крикнул:

– Эй, вставай, рассчитываться пора!

В избе зажгли ночник.

– Что, как погода-то, ребята?

– Не говори, брат!.. такая-то бушует!

– Ах ты, господи! Что делать?

– Как мне быть с своею лошадью-то? Вряд доедет…

Извозчики разбудили хозяина и мало-помалу начали собираться вокруг стола, медленно вытаскивая из-за пазухи кошели, висевшие на шее; иные еще умывались, молились богу и старались не смотреть на садившегося за стол хозяина, потому что расчет для них был невыносим. Один мужик стоял у двери и глядел на икону, намереваясь занести руку на лоб, но хлопанье счетов и хозяйский голос смущали его.

Мещанин, разбуженный мужиками, с проклятьями переселился на нары, говоря там: чтоб вам померзнуть в дороге; ах, вы, горлодеры!

– Ты сколько с меня положил? – простуженным голосом спросил хозяина извозчик.

– Тридцать копеек.

– Ты копейку должен уступить для меня… Я тебе после сослужу за это… ей-богу…

– А кто это у вас, ребята, вчера рассказывал? – вдруг, смеясь, спросил хозяин.

– Про извощика-то? – заговорило несколько голосов.

– Да.

– Это вот Иван.

Мужики все несколько ободрились, глядя на усмехавшегося хозяина, и были очень довольны, что он хоть на минуту отвлек их внимание от расчета. Хозяин это сделал для того, чтобы мужики не слишком забивали свою голову утомительными вычислениями, а поскорей рассчитывались.

– Важно, брат, рассказываешь, – сказал хозяин. – С тебя приходится, Егор, сорок две… Нет, у нас был один рассказчик курский… из Курска проезжал, так уморит, бывало, со смеху… Две за хлеб до сорок… сорок две…

– Евдоким! Нет ли у тебя пятака?

– Ну только, – продолжал хозяин, – с чего-то давно перестал ездить… уж и голова был! еще давай гривенник… За тобой ничего не останется.

…Однако мужики поняли, что все-таки надо соображать и следить за расчетом, хотя дворник завел речь о курском рассказчике. Вследствие этого мужики снова приняли мрачный вид, напрягая все свое внимание на вычисления.

– Егор! погляди: это двугривенный али нет?

– Ну-ко… не разберу, парень…

– Подай-ко сюда!

– Смотри, малый!

– Это – фальшивый… У меня их много было…

– Хозяин, ты что за овес кладешь?

– Тридцать серебром. Василий! – сказал хозяин: – ты о чем хлопочешь? Ведь ты с Кондрашкой из одного села?

– Да как же… одной державы… только вот разумом-то мы не измыслим.

– Вы так считайте: положим, щи да квас – сколько составляют? восемь серебра. Эх, писаря! Зачем секут-то вас?

– Известно, секут зачем… Ну, начинай, Кондратий: щи да квас…

– А там овес пойдет…

– Овес после… ты ассигнацию-то вынь: по ней будем смотреть.

– Вы, ребята, ровней кошели-то держите… счет ловчей пойдет…

– Не сбивай!.. Э!.. вот тебе и работа вся: с одного конца счел, с другого забыл.

Через час, после нескольких вразумлений мужикам, хозяин, придерживая одной рукой деньги, другой – счеты, вышел вон из избы, оставив всех мужиков с кошелями на шеях за столом.

– По скольку же он клал за овес?

– А кто его знает… Ты ему гляди в зубы-то: он на тебя то напорет, что зазимуешь здесь…

– Вот там!.. Чего опасаться? Ты чихверя-то знаешь? Валяй чихверями… Пиши…

Мужики окружили пишущего.

– Это ты что поставил?

– Чихверю…

– Ну? это палка что? щи?

– Нет, квас…

– Какой там? Я пишу, что с хозяина приходится…

– Слушай его!..Ты, Гаврила, про что давеча мне говорил?

– Да не помнишь, сколько ты у меня взял в Ендове?

– Постой! Я тебе давно говорил, Гаврила, ты восчувствовать должен. На прошлой станции кто платил? Небойсь, я!

– Ну, ты погоди говорить: сколько за свой товар приказчик дал на всех?

– По гривне.

– Ну, ладно, ты разложи эти гривны здесь на лавке; пойдем сюда к печи…

– Что там делать? А ты мне скажи: ты пил вчера вино?

– Нет.

– Ну, третеводни?

– Нет.

– Ты бога-то, я вижу, забыл…

– Я, брат, бога помню чудесно…

– Нет, ребята, лучше валяй чихверями; мы его живо обработаем! Нарисуй-ко сперва овес…

– Да что вы с ним толкуете; давайте лучше жеребий кинем…

– Для чего жеребий?

– Разведать; может, кто из нас плутует…

– Так и узнал!.. Тут одно спасенье в чихверях… Наука вострая!

– Андрей! сочти мне, пожалуйста.

– Давай. Ты что брал?

– Сено, да ел вчера убоину…

– Ну? а кашу?

– Нет… не ел… что ж…

– А у тебя всех денег-то сколько?..

– С меня приходилось сперва сорок три… а всех денег, что такое?.. Куда я девал грош-то?

– Ну, ты гляди сюда; что я-то говорю: ты убоину-то ел?

– Да про что ж я говорю: жрал и убоину, пропади она!

– Ну, коли так, дешево положить нельзя.

– Что за оказия! куда же это грош девался?

– Ребята, будет вам спорить! Бросай и чихверя, и разговоры, пустим все на власть божью!

– Да нынче так пустил, завтра пустил – эдак до Москвы десять раз умрешь с голоду! По крайности башку понабьешь счетами, а то смерть! Я тебе головой отвечаю: что чихверь – первая вещь на свете!

– Ну, ребята, бросай все!

– Бросай!., провалиться ей пропадом.

– Как провалиться!.. Эко ты!

– Нет, надо считать!.. Как можно!

– Известно, считать… Ай мы богачи какие?

– Ивлий! не знаешь ли: пять да восемь – сколько?

– Пять да восемь… восемь… восемь… А ты вот что, малый, сделай, поди острыгай лучиночку и наделай клепышков, знаешь…

Мужики в беспорядке ходили по избе, обращаясь друг к другу и придерживая кошели: кто спорил, кто раскалывал лучину; иные забились в угол, высыпали деньги в подол и твердили про себя, перебирая по пальцам: «первой, другой…» Два мужика у печи сидели друг против друга и говорили:

– Примерно, ты будешь двугривенный, а я – четвертак… этак, слободнее соображать.

Один будил на печи лакея, не зная, что делать с своею голового, другой будил мещанина, который закрывался шубой и крепко ругался, покрывая голоса всех мужиков.

Наконец мужики бросили все расчеты и счеты и, перекрестившись, съехали со двора. Недоспавший лакей укутался на возу, ни слова не говоря ни с кем.

На улице было темно; метель была пуще, чем вечером: ветер так и силился снять с мужиков армяки. Верстах в пяти от станции, на горе, один мужик крикнул:

– Эй, Егор!.. А ведь я сейчас дознал, что хозяин-то меня обсчитал.

– И меня, парень, тоже; ты рассуди: четверик овса… да я еще в прошлую зиму на нем имел полмеры… вот и выходит…

– А ты что ужинал?

– Да хлеб, квас и щи.

– Нет, ты вот что возьми, – перебил первый мужик, и начался продолжительный спор с разными головоломными соображениями.

Вьюга выла немилосердно, от сильного мороза мужики часто закрывали свои лица полами армяков.

Кажется, если бы г. Успенский написал только эти три-четыре страницы о народе, мы и тогда должны были бы назвать его человеком, которому удалось так глубоко заглянуть в народную жизнь и так ярко выставить перед нами коренную причину ее тяжелого хода, как никому из других беллетристов. Когда вы прочтете эти страницы, вы вспомните, что было кое-что о том же предмете замечаемо и другими, начиная с знаменитой сцены в «Мертвых душах», когда Чичиков расспрашивает у мужика о дороге в деревню Маниловку. Но то все говорилось мимоходом, и смысл сказанного сглаживался резким выставлением других подробностей народной жизни. А г. Успенский заботливо всмотрелся в эту главную черту и дал нам вдоволь полюбоваться на нее, не отвлекая от нее нашего пристального взгляда ничем другим более разнообразным или живым. Скажите же, не наводило на вас тоску то же самое бесконечное толкование наших простолюдинов, напрасно бьющихся над соображением самым простым? Вот сколько часов бьются люди, чтобы сосчитать сумму в какие-нибудь сорок копеек, – сумму, составляющуюся из сложения всего каких-нибудь трех-четырех статей. Господи, как ломают они голову, каких штук не придумывают, чтобы одолеть эту трудность! и просто считают, и мелом рисуют, и на счетах выкладывают, и какими-то чихверями валяют, и все-таки так-таки и отдали деньги и уехали с постоялого двора, не сосчитав, сколько они должны заплатить и правильно ли требует с них хозяин. Целые пять верст уже проехали они в темноте по сугробам, и наверное целых два часа ехали, и все в размышлениях о неконченном расчете, – тут только, наконец, показалось одному, будто он сообразил свой расчет, но и это чуть ли не было ошибкой; по крайней мере, найденное им решение задачи вызвало новые нескончаемые толки.

Правда ли это? Так ли оно действительно бывает? Скажите же после этого, где же прославляемая сметливость русского простолюдина? Только немногие, очень горячо и небестолково любящие народ, поймут, как достало у г. Успенского решимости выставить перед нами эту черту народа без всякого смягчения. Да понимал ли он, что делает? Только в том случае, если не понимал он, и могут простить ему этот отрывок квасные патриоты, разряд которых гораздо обширнее, чем воображают разные господа, подсмеивающиеся над квасными патриотами, а сами принадлежащие к их числу. Ведь г. Успенский выставил нам русского простолюдина простофилею. Обидно, очень обидно это красноречивым панегиристам русского ума, – глубокого и быстрого народного смысла. Обидно оно, это так, а все-таки объясняет нам ход народной жизни, и, к величайшей досаде нашей, ничем другим нельзя объяснить эту жизнь, кроме тупой нескладицы в народных мыслях. Если сказано «простофиля», вся его жизнь понятна:

 
Я в деревню: мужик! ты тепло ли живешь?
Холодно, странничек, холодно,
Холодно, родименький, холодно!
 
 
Я в другую: мужик! хорошо ли ешь, пьешь?
Голодно, странничек, голодно,
Голодно, родименький, голодно!
 
 
Уж я в третью: мужик! что ты бабу бьешь?
С холоду, странничек, с холоду,
С холоду, родименький, с холоду!
 
 
Я в четверту: мужик! что в кабак ты идешь?
С голоду, странничек, с голоду.
С голоду, родименький, с голоду!
 

Жалкие ответы, слова нет, но глупые ответы: «Я живу холодно, холодно». – А разве не можешь ты жить тепло? Разве нельзя быть избе теплою? – «Я живу голодно, голодно». – Да разве нельзя тебе жить сытно, разве плоха земля, если ты живешь на черноземе, или мало земли вокруг тебя, если она не чернозем, – чего же ты смотришь? – «Жену я бью, потому что рассержен холодом». – Разве жена в этом виновата? – «Я в кабак иду с голоду». – Разве тебя накормят в кабаке? Ответы твои понятны только тогда, когда тебя признать простофилею. Не так следует жить и не так следует отвечать, если ты не глуп.

Но только вы не забудьте, что мы видим в русском мужике не особенное существо, у которого «внутре нет ничего одинакового» с другими людьми, а видим в нем просто человека, и если находим какое-нибудь качество в дюжинных людях русского мужицкого сословия, изображаемых у г. Успенского, то в этом же самом качестве мы готовы уличить и огромное большинство людей всякого сословия, – быть может, и мы с вами, читатель, не составляем исключения. Исключений мало. [Правда, в них-то и вся важность, от них-то только и пошло все немногое хорошее, что есть в нашей жизни, и от них только будет улучшаться она.] Теперь, вслед за г. Успенским, мы ведем речь не об этих исключениях, а о людях дюжинных, об огромном большинстве людей.

Русскому мужику трудно связать в голове дельным образом две дельные мысли, он бесконечно ломает голову над пустяками, которые ясны, как дважды два – четыре; его ум слишком неповоротлив, рутина засела в его мысль так крепко, что не дает никуда двинуться, – это так; но какой же мужик превосходит нашего быстротою понимания? О немецком поселянине все говорят то же самое, о французском – то же, английский едва ли не стоит еще ниже их. Французские поселяне заслужили всесветную репутацию [тем, что их тупою силою были задушены все зародыши стремлений к лучшему, являвшиеся в последнее время во Франции]. Итальянские поселяне прославились совершенным равнодушием к итальянскому делу. [Немецкие мужики в 1848 году почти повсеместно объявляли, что не хотят никаких перемен в нынешнем положении Германии. Английские поселяне составляют незыблемую опору торийской партии.] Но что же говорить о каких бы то ни было поселянах, ведь они невежды, им натурально играть в истории дикую роль, когда они не вышли из того исторического периода, от которого сохранились гомеровы поэмы, «Эдда» и наши богатырские песни. Посмотрите на другие сословия. В какой кружок людей ни взойдите, вы не растолкуетебольшинству их ничего превышающего круг их рутинных понятий; вы в бог знает сколько времени не научите их сочетать правильным порядком хотя эти привычные им понятия. После каждого спора спросите у кого хотите из споривших, умные ли вещи говорили его противники и понятливы ли, восприимчивы ли были они к его мыслям. Из тысячи случаев только в одном скажет вам человек, что против его мнений говорили умно, с толком. Значит, в остальных случаях непременно одно из двух: или действительно бестолковы люди, с которыми спорил спрошенный человек, или сам он бестолков. А ведь эта дилемма захватывает всю тысячу, за исключением одного.

Но не забудьте, о чем мы говорим: мы говорим о том, хорошо ли идет жизнь и умеют ли люди скоро сообразить, отчего она идет дурно и чем можно поправить ее; скоро ли и легко ли растолкуешь им это, если сам понимаешь, или скоро ли поймешь чье-нибудь дельное толкование, если еще не понимаешь. Вот только об этом мы говорим; только тут люди оказываются чрезвычайно несообразительны, просто сказать тупоумны. А в рутинных делах – помилуйте, – почти все они очень понятливы, чуть не гениальны; быть может, не всегда рассудительны в поступках, – что ж делать, человеческая слабость, – но в мыслях чрезвычайно бойки. Интрижку ли устроить, отговорку ли какую придумать, намолоть ли три короба чепухи по какому-нибудь расчету, – на это мастер почти каждый, кто хоть сколько-нибудь пообтерся в жизни. Но ведь в этих делах и всякий мужик, в том числе и наш русский мужик, никому не уступит сообразительностью, изворотливостью, живостью и быстротой мысли. Торгуется он, например, так, что иной сиделец может ему позавидовать, – обмануть вас, он так искусно обманет, что после только подивишься, и вы не заблуждайтесь, не сочтите за доказательство противного ту нелепую, тупоумную бессчетность, какую, обнаружили ямщики г. Успенского в расчете с хозяином постоялого двора. Это случай, в котором рутина показывает напрасность всяких усилий проверить счет хозяина. Считай, не считай, все-таки надобно отдать, сколько он требует. Вы сами бываете точно в таком же глупом положении при всяком выезде из гостиницы. Бог знает чего не напишут вам в счет, каких диких прибавок не набьют туда и каких несообразных цен не выставят. Считайте вы или не считайте, уличайте плутни или не уличайте, спорьте против них или не спорьте, все равно вы заплатите сполна по счету, фальшивость которого очевидна. После этого какая же, собственно, польза считать и проверять? Но вы все-таки делаете это – просто по рутине, говорящей людям вашего сословия, что они должны выражать неудовольствие на содержателей гостиниц, бранить их при расплате, даже делать им не совсем приличные для вас самих сцены. Умна ли эта рутина сердиться, горячиться и не предпринимать ничего для устранения плутовства? У мужиков другая рутина: у них прямо сидит в голове мысль, что хозяина постоялого двора не переспоришь, и что поэтому проверять его счет или считать самому – дело напрасное; вот только поэтому так и тупоумны мужики в расчете; они сами чувствуют, что занимаются пустяками; рутина сложилась у них в такую форму: толку в этих счетах нет и не добьешься до него. Вы видите, что они точно так и делают: начнут считать и тотчас же бросят; опять начнут и опять бросят.

Рутина господствует над обыкновенным ходом жизни дюжинных людей и в простом народе, как во всех других сословиях, и в простом народе рутина точно так же тупа, пошла, как во всех других сословиях. Заслуга г. Успенского состоит в том, что он отважился без всяких утаек и прикрас изобразить нам рутинные мысли и поступки, чувства и обычаи простолюдинов. Картина выходит вовсе непривлекательная: на каждом шагу вздор и грязь, мелочность и тупость.

Но не спешите выводить из этого никаких заключений о состоятельности или несостоятельности ваших надежд, если вы желаете улучшения судьбы народа, или наших опасений, если вы до сих пор находили себе интерес в народной тупости и вялости. Возьмите самого дюжинного, самого бесцветного, слабохарактерного, пошлого человека: как бы апатично или мелочно ни шла его жизнь, бывают в ней минуты совершенно другого оттенка, минуты энергических усилий, отважных решений. То же самое встречается и в истории каждого народа. Мы говорили, например, что французские поселяне могут быть характеризованы почти теми же чертами, как наши или всякие другие; а разве не было во французской истории эпох, когда они действовали очень энергически? То же случилось и с немецкими поселянами. Разумеется, после таких оживленных действий масса народа снова впадает в прежнюю пошлую апатию, как впадает в нее и всякий дюжинный человек после каждого чрезвычайного усилия. Но совершившийся факт все-таки производит перемену в отношениях. Например, увлекся пошлый человек, повенчался на девушке без приданого, хотя постоянно думает только о денежных выгодах; через несколько дней вспышка прошла и опять он стал по-прежнему пошл, – а дело сделано, и он видит себя женатым и вернуться к прошлой жизни уже никак ему нельзя. Заметьте, мы не говорим о том, лучше или хуже стало жить ему или кому-нибудь другому от перемены, – это как случится, – мы говорим только, что жизнь его изменилась. Точно так же и одушевление массы не всегда приводит к лучшему, это как случится; иной раз бывает удачен, иной раз – нет. Например, одушевление, которым увлеклись было немецкие поселяне в начале XVI столетия, когда вслед за Лютером явился Фома Мюнцер, не привело их ни к чему хорошему: говорят даже, будто их положение стало хуже прежнего, чему мы, впрочем, не верим, потому что хуже прежнего едва ли могло что-нибудь быть. Но бывали случаи, о которых даже и мы не сомневаемся, что они привели к худшему. Таков, например, был результат чешского движения, которым началась междоусобная война, называющаяся тридцатилетней. Чехам стало гораздо хуже, чем было прежде. Разумеется, этот шанс возможен только тогда, когда прежнее положение не безусловно дурно. О случаях удачи мы не говорим, во-первых, потому, что их во всеобщей истории довольно мало, а во-вторых, потому, что они и без нас памятны каждому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю