Текст книги "Ликвидатор с Лубянки. Выполняя приказы Павла Судоплатова"
Автор книги: Николай Хохлов
Жанр:
Cпецслужбы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
О ее семье мне неизвестно почти ничего. Брат Андрей, инвалид войны, уехал в Мурманск в надежде найти работу на рыбных промыслах. О других родственниках разговора у нас пока не было.
Но если я и знаю примерно, как Яна живет, то мне трудно предположить, как она думает. Точнее – как она могла бы отнестись к моему званию сотрудника советской разведки.
Однако рискнуть, по-видимому, придется. Ведь я столь упорно старался в последнее время найти хоть кого-нибудь, способного разделить мои сомнения и проблемы. Кого-то, кто бы выслушал меня и не испугался, а захотел понять и помочь. Разве не тайная надежда, что именно Яна окажется таким человеком, приводит меня снова и снова в ее дом?
Да, конечно, страх, что эта надежда не оправдается, держит меня и заставляет пока молчать. Но нельзя же затягивать неизбежный шаг до бесконечности. Что я могу потерять, в конце концов? Еще одного иллюзорного друга?
Я набираюсь решимости.
– Яна, ты так ни разу и не спросила меня, где я работаю. Тебе что – неинтересно?
– Интересно. Но я жду, пока ты скажешь сам. Я же не знаю, имеешь ли ты на это право.
Я неловко улыбаюсь и стараюсь подобрать правильные слова:
– Не особенно… Но мне очень хочется тебе сказать… Знаешь… Вообще-то я сотрудник разведывательной службы…
Она поднимает голову и внимательно смотрит на меня.
Я заканчиваю фразу:
– …разведывательной службы, входящей в состав Министерства государственной безопасности.
По Яниному лицу пробегает тень. Она опускает голову и молча продолжает гладить. Я жду. Мы оба, видимо, не знаем, что говорить дальше. Потом я первый не выдерживаю молчания:
– Может быть, лучше было не говорить? Моя откровенность тебе, кажется, не особенно понравилась…
– Да нет, – Янин голос звучит очень ясно, и она пожимает плечами. – Я чувствовала, что с твоей работой связано что-то необычное, но не думала, конечно, что дело так плохо.
Она берет утюг, выходит из комнаты, возвращается с картонной коробкой и начинает собирать Маше завтрак на утро. Мы опять оба молчим.
Я сижу, рассматривая механически вышивку на подушках, и не могу отделаться от ощущения, что стал лишним в этой комнате. Чувство своеобразной обиды поднимается в моей душе. В конце концов, почему я обязан стыдиться моего положения? На моей совести нет никакого преступления. Почему я должен просить кого-то о понимании, совете, помощи? Неожиданно для себя я говорю Яне почти вызывающим тоном:
– По-твоему эта профессия столь позорна?
– Не знаю, – медленно, почти задумчиво отвечает она. – Мне не приходилось сталкиваться с работой МГБ. Только для порядочных людей…
Она запинается на секунду, но тут же решительно добавляет:
– Для порядочных людей есть много более приличных занятий.
– Спасибо, – горько бросаю я.
– Ты зря обижаешься, – грустно говорит Яна. – Ты же не можешь требовать, чтобы я лживо обрадовалась твоему несчастью. Хотя, может быть, ты просто любитель острых ощущений. Тогда, конечно, мое сочувствие тебе совсем неуместно…
Мне все кажется, что начни я сейчас говорить, мои слова зазвучат как оправдание. Поэтому я предпочитаю молчать.
Яна садится в кресло напротив, принимает свою любимую позу – локти на стол, подбородок в ладони – и внимательно смотрит на меня. Я понимаю, что она ждет объяснений, но заставляю себя встать и медленно говорю:
– Ну, что же. Мне, пожалуй, пора домой…
– Как хочешь… – отвечает Яна.
В голосе ее звучит все та же грустная нотка. Она подымается и идет в коридор. У самого порога я догоняю ее и поворачиваю к себе. Она откидывается назад, прислоняется спиной к стене и, заложив руки назад, чуть приподымает левую бровь. Я наклоняюсь к ней совсем близко.
– Почему ты молчишь?
– А что я могу сказать тебе, Коля? Неужели ты сам не понимаешь…
Из-за коридорной стенки внезапно раздаются пьяные голоса, разом и нестройно затягивающие разгульную песню: «Шумел камыш, де-е-ревья гну-у-лись». Потом чей-то визгливый и очень немузыкальный женский голос отчаянно включается: «А-а но-о-чка те-е-м-ная была…»
Я вопросительно смотрю на Яну.
– Дядя Вася, – кивает она головой на стенку, – наш сосед-сапожник.
Янина улыбка, относящаяся, наверное, к соседу, вдруг укрощает мое самолюбие. Я думаю, что, может быть, все гораздо лучше и гораздо проще, чем нарисовало себе мое усталое воображение. Я беру ее за локоть и тяну обратно в комнату. Она аккуратно высвобождает локоть, но в комнату возвращается.
Мы опять сидим друг против друга, и на этот раз я уже не избегаю ее взгляда.
– Яна, ты не права. Ты очень не права. Все совсем не так, как ты думаешь. Я числюсь сотрудником МГБ, это правда, но пришел к ним во время войны и по совершенно особым причинам. Самое же главное то, что я твердо решил уйти от них.
Я рассказываю ей о «московском подполье», о партизанских отрядах, о поездке в Румынию, о том, как вначале мне незачем было думать и не с чем сравнивать, и о том, как пришло понимание правды и неизбежное решение. Я рассказываю ей о рапорте и о сопротивлении моего начальства. Только о своих страхах, о своей слабости, о колебаниях последних дней я не решаюсь упоминать. И не потому, что мне стыдно за них, а потому, что они не кажутся мне больше столь важными и реальными…
Во время моего длинного и откровенного рассказа я боялся только одного, – что Яна не поймет и не поверит. Но случилось иначе. Она поняла и поверила.
Прошло еще несколько недель. Семнадцатого декабря мое начальство решило нарушить затянувшееся молчание. Меня вызвали на конспиративную квартиру. По всей видимости, Судоплатов рассчитывал, что кривая моей капитуляции должна была подойти к сдаче. Но сдачи не произошло. Оказавшись лицом к лицу с Судоплатовым и Коваленко, я, к собственному удивлению, не почувствовал ни колебаний, ни страхов. Я не успел окончательно понять, почему мои старые доводы зазвучали по-новому, убедительно для меня самого, как чудо уже случилось. Судоплатов покачал головой и улыбнулся углами рта:
– Хорошо, Николай. Сядьте и успокойтесь. Нет смысла столько спорить. Я надеялся, что ваша настойчивость окажется временной. У нас сейчас много работы и каждый сотрудник на вес золота. Но и насильно посылать на такие задания мы не можем… Ладно, займитесь учебой, если для вас это так важно. В конце концов, в нашей стране каждый имеет право учиться. Жаль только, что вы решили заняться этим именно сейчас… Хорошо, хорошо, я же говорю вам, что согласен. Подберите приличный институт и старайтесь, чтобы студенты ничего не узнали о вашей истинной профессии. Товарищ Коваленко достанет вам подходящие гражданские документы какого-нибудь научно-исследовательского учреждения.
Коваленко, чувствуя перемену в настроении начальства, разрешил себе понимающе снисходительную улыбку по моему адресу:
– Мы можем дать вам удостоверение научного сотрудника номерного института. Институт помещается в Москве, но он полностью засекречен.
– Ну и прекрасно, – продолжал генерал. – Проверить вас никто не сможет, да и лишних вопросов задавать не будут. Учитесь на здоровье и берегите свои нервы. Они еще пригодятся государству.
Так просто все обошлось? Даже не верится. А шантаж с подпиской, угрозы Эйтингона, призраки ссылки или ликвидации? Неужели действительно отпускают?
– Павел Анатольевич, а может быть, не стоит с фальшивыми документами…
Коваленко начал было объяснять:
– Документы не фальшивые. В сорок четвертом научно-исследовательском институте в отделе кадров сидят наши люди. Вы будете занесены в особый список и считаться сотрудником института. На работу ходить вам, конечно, не надо, но если кто-либо позвонит за справкой, вашу личность удостоверят. Только и всего.
Я не успокаивался:
– Но зачем все эти фикции. Не лучше ли начать с обычной трудовой книжки. Ведь когда я буду поступать на работу, меня могут спросить…
Судоплатов остановил меня жестом подчеркнутого недоумения:
– На какую работу? О какой трудовой книжке вы говорите? Мы, наверное, не понимаем друг друга. Я отпускаю вас на учебу временно, по соответствующему закону и с сохранением денежного содержания. Кончите учиться – вернетесь к своим обязанностям. Нам нужны разведчики с высшим образованием. Вы хотите учиться? Так я вас понял? Чего же вы теперь еще стараетесь добиться?
Я опомнился. Чересчур натягивать струны было нельзя.
Ну, что ж… Они отпускают меня на учебу… Это уже какое-то начало. Несколько недель тому назад я боялся даже мечтать об этом.
Яна, как всегда, открыла мне дверь сама. Я почти ворвался в квартиру и крикнул:
– Отпустили! Понимаешь? Отпустили!
– Как, совсем? – удивилась Яна.
Я немного замялся:
– Нет, пока не совсем. Только на учебу. Но это не важно. Главное, что пошли на уступки. И ехать никуда не надо… А я-то! Я-то боялся, что арестуют, сошлют, всякие ужасы себе рисовал…
Чуть ли не восторженным голосом я начинаю описывать свои недавние страхи, колебания, едва не состоявшуюся капитуляцию и неожиданный, совершенно неожиданный успех.
В Яниных глазах теплый свет:
– Не надо, Коля, больше об этих страшных вещах. Ты голодный? Я сейчас что-нибудь скомбинирую и давай ужинать…
Потом, поздно вечером, она просит меня рассказать что-нибудь, не имеющее отношения ни к разведке, ни к политике или секретной работе. Мне вспоминается кинофильм Рене Клэра «Моя жена – колдунья». Я рассказываю ей, как однажды, четыреста лет тому назад, в Америке под одним старым дубом было закопано двое колдунов – отец и дочь. Как они пролежали под деревом до наших дней, пока случайная молния не расщепила дуб. Как освободившиеся души колдунов стали бродить по городу в поисках подходящего человеческого обличья. Отец оживил тело старого пьяницы, а дочь сумела стать красивой, обаятельной девушкой.
Я притягиваю Яну к себе. Ее голова у меня на коленях, и глаза вблизи кажутся уже не серыми, а зеленоватыми. Ее глаза смеются, когда я рассказываю о приключениях колдунов в современном американском городе со всей его сегодняшней техникой и сегодняшними предрассудками.
История, как и следовало ожидать, заканчивалась брачным счастьем девушки, отрекшейся от колдовства, и одного американца, попавшего под ее натуральные чары. Мой рассказ обрывается, и мы оба долго молчим.
– Скоро Рождество, – задумчиво начинает Яна. – Давай посчитаем, в воскресенье будет или нет.
– Ты разве празднуешь католическое? Мне в Румынии приходилось по легенде праздновать 25-го декабря, но здесь, в России?
– А почему же нет? У нас дома всегда праздновали оба Рождества… И католическое, и православное. Между прочим, по метрике – я католичка.
– Ну-у? В первый раз встречаю католичку в Советском Союзе.
Это не совсем точно. Вопрос вероисповедания моих родных и друзей никогда не интересовал меня. Я даже не знаю, есть ли у них вообще какое-нибудь.
– Как же это случилось? – любопытствую я.
– Как случилось? Отец мой был белорус и католик. Он пришел в Москву вместе с братьями еще до революции… Встретился с мамой здесь. Он был из простых крестьян, а мама – из известной московской семьи. Блиновы, может быть, знаешь? Нет? В общем, маме пришлось уйти из дома, чтобы выйти за него замуж. В маминой семье такие случаи не редкость. Моя двоюродная сестра, например, убежала 17-ти лет из дома во Францию… Стала потом известной балериной. Говорят, – живет сейчас где-то в Швейцарии, замужем за парфюмерным фабрикантом… Счастлива… Папа с мамой тоже всю жизнь были счастливы. Я хочу сказать, что они очень любили друг друга и никогда не жалели о том, что встретились. Папа был почти совсем неграмотным. А потом многому научился. В основном из-за мамы, конечно…
– А чем занимался твой отец?
– Работал по сельскому хозяйству. Знаешь, когда я была еще совсем маленькой, папа заведывал государственным садом. Мы жили прямо в саду. Такой чудесный, большой, заросший, совсем дикий сад. Вот хорошо было! А костел я совсем не помню. Крестили меня там. С папой иногда ходили. Музыку вот помню. И статуи… Только статуи меня пугали, казались странными и неприязненными… Я ведь совсем девчонкой еще была. А потом католических церквей не стало… По праздникам мы с мамой всегда в православную ходили, в Брюсовский. Или здесь, на Арбате, в сербскую. Мама в католической не бывала. Ах, какая, в сущности, разница? Вера остается верой. Я всегда одинаково любила и наше Рождество, и католическое. Вообще за то, что – праздники. И за то, что все дома… И за свечки, за елку, – тоже, конечно.
– Как же так случилось, что твоя мама умерла так рано?
– Врачи говорили – от повышенного давления крови. Я думаю, ей просто было очень трудно. Странно… Столько мы жили в лесах, в саду… Когда в Москве поселились, каждое лето уезжали к родным в деревню, а папа умер от туберкулеза. Маме было очень трудно… Наверное, от усталости… Многие так умирали во время войны.
– А как же вы… как же ты… ведь и сестренка. Она же совсем маленькая была тогда?
– Да, совсем маленькая. Я помню, когда диплом писала, уже позже, в сорок пятом, Маша тогда заболела и все время сильно плакала… Приходилось носить ее на руках. Выйдешь в коридор и носишь, пока не заснет. Хорошо, что ребята из института помогали. Чертежей часть сделали, кое-что по диплому переписать помогли. Я без них, может быть, и не закончила бы…
– А как же все остальные годы? Брат же твой, наверное, не мог работать?
– Да, Андрей работать почти не мог. У него одно легкое отморожено на финском фронте. Что он мог заработать со своей инвалидной книжкой? Так… перебивались, как все… Иногда бывало трудно. В ЦК партии было трудно.
– В ЦК партии? – удивляюсь я. – Как ты попала в ЦК партии?
– Да нет, – смеется Яна. – Я не работала, конечно, в самом ЦК. Когда здание разбомбили, стали потом выносить мебель оттуда, вытаскивать несгораемые шкафы, письменные столы, диваны…
– И ты таскала все эти вещи?
– Ну, не одна, конечно. Там было много девушек.
Связывали все канатами и стаскивали вниз по разбомбленным лестницам. Таскать было тяжело, зато в столовой кормили хорошо. Спецовки выдавали и, главное, хлеба за обедом, сколько хочешь. Только с собой нельзя. Проверяли при выходе очень строго. В ЦК было трудно, а вот на хлебозаводе даже очень хорошо. Нас туда деканат в цеха на практику устраивал. Заберешься, бывало, в перерыве наверх под трубы. Тепло, уютно. Хлеба там тоже много давали. С собой брать удавалось. Так что и Маше легче было. Ну, потом футбольными билетами спекулировали, – смеется она. – У нас студенты были со связями на стадионе. По очереди и давали заработать. В общем, перебивались, как могли. Ели, правда, плохо. Как все тогда, конечно. Дрожжи жарили, котлеты пекли из картофельной шелухи на глицерине, кисель варили из всяких технических крахмальных средств. Ничего, выжили, как видишь…
– Надо бы уже елку доставать, – меняет Яна тему. – В прошлом году я все откладывала до самого Рождества и потом с трудом нашла. Государственные елки неважные. Они ведь вырубают плохую, ненужную поросль. А настоящую найти непросто. Надо такую, чтобы минимум две недели простояла.
– Давай поедем вместе к Киевскому вокзалу? – предлагаю я. – Туда колхозники иногда елки привозят.
– Давай, – радуется Яна. – А когда?
– Да хоть завтра. Я встречу тебя у метро после работы. Хорошо?
Я прилаживаю колючую елочку в ведро с мокрым песком и устанавливаю все сооружение на столе. «Тетя Варя», маленькая и очень живая старушка, приносит белую скатерть и начинает заворачивать низ елки и ведро. Я сажусь в кресло, смотрю на эту суетящуюся, удивительно маленькую фигурку, и вспоминаю Янины рассказы о том, как «тетя Варя» с незапамятных времен была своим человеком в семье Тимашкевич. Она выносила на руках маленькую Яну, нянчила Андрея и вообще относилась всю свою жизнь к Яниной семье, как к своей собственной. А собственной семьи у «тети Вари» нет. Она живет в переулочке неподалеку, в небольшой комнатушке под крышей. К Яне она заходит часто, чтобы помочь по хозяйству, посуетиться в Машенькиной комнате, заняться накопившейся посудой, мытье которой Яна не любит, или постоять иногда в какой-либо особенно длинной очереди, за мукой, например. Себя она называет портнихой. Действительно, «тетя Варя» исчезает порой на целые недели. На это время она поселяется в какой-нибудь семье и шьет там поденно все, что нужно по хозяйству: наволочки, пододеяльники, – подрубает полотенца, перешивает из отцовских штанов штанишки сыну, кроит по собственной фантазии летние сарафаны и даже иногда целые платья, по журналам. Но последнее бывает, наверное, очень редко, хотя тетя Варя и обижается всегда, когда я подтруниваю над ее портновскими способностями.
Яна тащит из соседней комнаты пыльный фанерный ящик, закрытый пожелтевшей газетной бумагой, и с шумом ставит его передо мной:
– Вот! Еще мамины игрушки.
Из-под газеты высовывается кончик серебряной звезды и пропыленный полосатый флажок какой-то фантастической елочной страны.
– А свечки-то, свечки мы забыли, – спохватывается Яна.
– Купили вчера на Петровке вместе с бахромой, – отвечаю я, поглощенный разбором игрушек.
– Ах, да. Но укреплять их – явно мужское дело.
Я с сожалением подымаюсь из кресла:
– Яна, может быть, все же лучше лампочки?
– Что ты… Лампочки чересчур цивилизованно. Ну, ладно. Давай и-и. И то, и другое. Тебе лампочки, а мне – свечки. Ладно?
Так горели на нашей елке вместе с традиционными белыми рождественскими свечками разноцветные советские электрические лампочки.
Потом прошел Новый год, елка начала осыпаться, и однажды вечером тетя Варя, лукаво покосившись на Яну, задала мне коварный вопрос:
– Ну, а за святой водой пойдете?
– А куда за ней ходить нужно и, собственно… зачем? – полувозразил я.
Яна засмеялась.
– Эх, ты – иностранец. Крещение же на днях. Я-то давно уже не ходила за святой водой. Но когда мама была жива, она всегда приносила. Знаешь, как хорошо, что с каждым праздником связан какой-то обычай, повторяющийся из года в год. Есть в этом что-то постоянное, какая-то вечная частичка настоящей человеческой жизни…
– Может быть, сходим в Девичий монастырь. Заодно и музей посмотрим? – предложил я.
– Почему именно в Девичий? – удивилась Яна.
Я не решился сознаться, что никакой другой церкви в Москве не знаю, и просто пожал плечами.
– Ладно, – улыбнулась Яна. – Пойдем в Девичий, если хочешь.
Да, с церквами я был знаком плохо. И не только с московскими. Мне как-то не пришлось побывать ни в одной из них и понять, что же представляет собой церковная служба.
Когда-то, в раннем детстве, еще в Нижнем Новгороде мы с мамой часто проходили мимо церкви на углу улицы Карла Маркса и Краснофлотской. Я видел на паперти группы нищих с протянутыми за милостыней руками, полуоткрытые остроконечные двери и темную глубину, с дрожащими желтыми пятнами света. Детское любопытство толкало меня к таинственному, немного страшному дому, но мама тянула за руку дальше, мимо, и я так никогда и не зашел туда.
В Москве, когда я подрос, проблемы религии были столь далеки от меня, что все церкви казались мне закрытыми или переделанными в клубы. Я даже не знал, что в городе много открытых церквей.
Потом, во время работы над образом немецкого офицера, мне пришлось заняться католической верой. Я узнал только ее теорию в пределах, достаточных для спешной молитвы в случае «оперативной необходимости». В Румынии, по легенде Левандовского, я считался католиком. Поэтому в православные церкви не заходил, думая, что это неподходяще для иноверца. Католические же обходил просто потому, что не знал, как вести себя, переступив порог.
Вопрос церквей и церковных служб был несущественным для меня, пока был несущественным вопрос моей собственной веры в Бога. Но, как и всякому человеку, подошедшему к большому перепутью своей жизни, мне предстояло рано или поздно задуматься над этой величайшей проблемой человеческого существования.
Ранней весной Яна устраивала генеральную уборку, окраску полов, переклейку обоев, чистку рам от зимней замазки и прочие ремонтные операции, поддерживающие квартиру в жилом состоянии. Я вызвался помогать ей.
Чтобы передвинуть книжный шкаф, пришлось вынуть из него все книги. Выкладывая стопку за стопкой на разостланные по полу, только что содранные со стен обои, я задержал в руке странного вида книжку. Она была в старинной, впитавшей в себя многолетнюю пыль обложке, с тисненым крестом потемневшего золота. Я открыл ее наугад и прочитал: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог…» Я присвистнул и с шумом захлопнул переплет.
– Ты что? – отозвалась Яна из коридора.
– Да вот, церковная книжка какая-то попалась, с обрядовыми изречениями. Любишь ты всякие древности.
Яна вошла в комнату, вытерла с рук крахмальный клейстер и подняла книгу с пола.
– Ты никогда не видел Евангелия? Я, между прочим, тоже давно не держала его в руках. Наверное, забыла все.
Мне удалось раскрыть Евангелие на том же месте. Яна заглянула в книгу и улыбнулась:
– Конечно, если принимать текст буквально, то поймешь не сразу. Но вот, например, «Слово» обозначало когда-то, по-видимому, идею, мысль…
Часа через два Яна позвала меня ужинать. Я пришел за стол с Евангелием в руках.
– Знаешь, Яна, действительно интересно. Главное – многое становится понятным из наших обычаев. Вот, например, о Пасхе я ничего не знал…
– А теперь знаешь? Ну, когда Пасха в этом году?
– Ты не поддразнивай. Конечно, я не знаю точно, когда ее празднуют, но, судя по твоим разговорам с тетей Варей о необходимости запасаться постным маслом и по вашим планам ночного стояния за мукой, – пост, наверное, скоро.
– А мы с тетей Варей особенно поститься не собираемся. Так, дня два-три в конце Страстной недели. Запасаться же нужно, потому что перед Пасхой масло исчезнет из магазинов на несколько недель. И муку в Советском Союзе дают только перед большими праздниками, включая Пасху.
– Ну, ладно. Зато постятся другие и по целым неделям. Я часто спрашиваю себя: почему? Откуда эти традиции из года в год, на протяжении столетий? Должен же быть за всеми этими обычаями какой-то большой смысл, какая-то символика. Вот, например, начиная со Страстного Четверга, пост считается обязательным. Не потому ли, что именно в этот день Страстной недели люди совершили когда-то самый тяжкий свой грех – предательство Того, Кто готов был пойти на крест за них?
– Ну, что ты? Разве Иуда означает человечество? Иуда – это крайность, граница, которую переступать нельзя.
– А я не об Иуде. Вот Петр, например. Разве не отрекся он трижды после своего обещания пойти за веру на любые жертвы?
– Да, возможно ты прав. Может быть, Петра и можно принять за символ человечества – слабого и колеблющегося. Но он ведь понял потом свое заблуждение и поборол свою слабость. Чего нельзя сказать о человечестве.
– Значит, здесь начинается другая символика. Символика двух путей, предназначенных каждому из нас…
– Не знаю. – сказала Яна. – Что-то слишком сложно. Я, например, когда думаю о Страстном Четверге, вспоминаю прежде всего Моление о Чаше. Мне кажется, что в этом молении есть что-то самое благородное, самое достойное Человека. Знать о невыносимой горечи Чаши и все же осушить ее, потому что так нужно…
Я был слишком увлечен собственным толкованием Евангелия, чтобы понять истинный смысл нашего беглого разговора. Ощутить глубину и значимость Яниного отношения к вере я еще не мог. Но образы Высшей Справедливости, Вечных Заповедей и Единого Бога проникали медленно и непреодолимо в мой духовный мир.
Поздно вечером в Страстную Субботу 1950 года мы стояли с Яной среди толпы людей у стен небольшой церкви в одном из арбатских переулков. Я в первый раз в своей жизни слушал Заутреню. Народу было слишком много, и в церковь мы не попали. Прямо перед нами, метрах в трех, светилось узкое окошко. Железная, причудливо перевитая решетка плавала в колеблющемся слабом свете, лившемся в ночной московский сумрак. Отдаленное пение, перемежавшееся с непонятными возгласами, доносилось из глубины церкви. Темные, застывшие фигуры людей почти прижались друг к другу. На фоне белых, призрачных стен церкви мерцающие язычки свечек вырывали из темноты то ладонь, берегущую пламя от ветра, то шепчущие губы или сверкающий дрожащим бликом глаз.
Все это снова напомнило мне тот таинственный и влекущий дом детских лет, куда мне так и не удалось никогда зайти.
Летом 1950 года я подал заявление в Московский университет с просьбой зачислить меня студентом-заочником филологического факультета. Мне удалось восстановить «золотой» аттестат об окончании школы, утерянный во время войны.
В течение зимы 1950 года я разыскал моих старых учителей, достал выписки из выпускной книги школы, где когда-то учился, заручился справками из отделов Народного Образования. Потом с пачкой накопившегося «материала» пошел на прием к министру просвещения. В конце концов, после длинной волокиты мне была выдана копия аттестата. Я снова получил право на поступление в высшее учебное заведение без вступительных экзаменов.
Однако для Яны и для меня этим решалась только половина проблемы. Поступление в университет освобождало меня временно от выезда на задания, но не обрывало материальной зависимости от МГБ. Я по-прежнему получал регулярно деньги от советской разведки.
Большие деньги – две с лишним тысячи в месяц. Устроиться на какую-нибудь гражданскую работу и отказаться от этих денег стало моей навязчивой идеей.
В середине августа я позвонил Судоплатову и попросил о встрече. На той же 141-ой квартире я выложил ему и Коваленко свои «соображения»:
– Мое беззаботное существование в качестве обеспеченного студента будет выглядеть подозрительно для коллег по университету, если я не буду работать в самом деле… Я не могу пользоваться легендой научного сотрудника, потому что научный сотрудник, поступающий заочником на филологический факультет, выглядит довольно странно… Я подобрал несколько возможностей работы, которую могу взять немедленно, например, место диктора немецкого языка в комитете радиовещания… Я уже прошел пробы и запись на пленку…
Судоплатов отрицательно покачал головой и прервал меня:
– Это вы все себе надумали, Николай. В научно-исследовательских институтах работает много сотрудников, выдвинувшихся как хорошие практики. Им не хватает высшего образования. Большей частью им нужен только диплом. Кое-кто устраивается заочником в гуманитарные институты, учеба в которых не требует столько практической работы, как в технических. Не волнуйтесь. Белой вороной вы выглядеть не будете. Занимайтесь учебой, а проблемы конспирации предоставьте нам. И вообще ваши предложения нереальны. Учиться и одновременно работать вы не сможете. Да и зачем?
Я хотел было продолжить перечень причин, но генерал не дал мне говорить:
– Оставьте эту тему, Николай. Скажите мне лучше, что это вы там за пьесу пишете?
Я опешил. Неужели уже узнали? Судоплатов как бы угадал мои мысли и иронически улыбнулся:
– Да, как видите, дошло и до нас. Не все, правда. В общих чертах. Остальное, надеюсь, вы расскажете мне сами…
Я уже взял себя в руки:
– Рассказывать не так уж много. Написал пьесу о Филиппинах и отнес ее…
Судоплатов высоко поднял брови. Удивление его, наверное, было искренним:
– О ч-е-ем?
– О Филиппинах. Группа островов в Тихом океане…
– Почему вдруг Тихий океан? Насколько я помню, мы вас туда никогда не посылали.
– Ну, так, случайно. Попались материалы на немецком и французском языке о восстании 1898 года. Мне показалось, что можно создать интересную пьесу. Написал, как мог, и отнес в Союз Советских Писателей. Они дали консультанта и собираются печатать…
– Подождите, – остановил меня Судоплатов. – Как вы можете предполагать, что мы разрешим вам хоть какую-либо публичную известность? Вы же разведчик, Николай! Уж в крайнем случае под литературным псевдонимом и оставаясь совсем в тени… Мы всего лишь отпустили вас на учебу…
Он встал и прошелся по комнате. Это случалось с ним редко. Постояв у окна и помолчав, он вернулся ко мне и заговорил, смотря в упор:
– Что с вами? Чего вы ищете все время? Вы понимаете, что я пока отвечаю за вас, как за самого себя? Почему вы мечетесь из стороны в сторону и создаете себе всякие проблемы? Что беспокоит вас? Не лучше ли сказать об этом прямо?
Несмотря на внешнюю строгость слов, тон генерала выдавал какую-то скрытую доброжелательность, не совсем подходящую к существу разговора. Или это была очень тонкая игра с его стороны? Но цели своей он добился. Мне вдруг захотелось на секунду стать хоть в какой-то степени откровенным.
– Я говорил вам, Павел Анатольевич… Жизнь агента-разведчика меня не устраивает. Я ищу себе серьезное, более нормальное занятие. Я не могу все время балансировать на канате. Кроме того, учиться и получать от вашей службы деньги неизвестно за что кажется мне странным и ненужным.
Судоплатов задумался:
– Может быть, вы правы, Николай. Хорошо, я подумаю. Дайте мне месяц сроку. Не хочу пока ничего обещать, и лучше не спрашивайте. Готовьтесь в институт. И даже пьесой можете заниматься. Только обязательно возьмите псевдоним. И оставайтесь в тени. Пусть говорят о пьесе, но молчат об авторе.
Нет, не мог все же знать Судоплатов, что мы с Яной задумали как раз обратное – использовать пьесу для компрометации меня как разведчика.
Начало уже складывалось хорошо. В Доме Литераторов оказалась знакомая по эстраде, сохранившая воспоминания о «московском подполье» четырех горе-разведчиков. Как только я появился на горизонте со своей пьесой, в московском литературном мире стало известно, что автор «Семи тысяч островов» и бывший разведчик-партизан – одно и то же.
– А представляешь себе, – фантазировала Яна, – вдруг, правда, поставят в каком-нибудь театре? Или просто напечатают. Очень хорошо, что тебе дали соавтора. Он же все ходы и выходы в Комитете Искусств знает. Правильно, что ты ему основную часть гонорара отдаешь. Он теперь по-настоящему добиваться будет. Могут рецензию написать в какой-нибудь центральной газете. Даже фотографию твою поместить. А что? Мы соавтора подобьем. Ему как бывшему редактору «Известий» будет нетрудно. По знакомству… А газеты и за границу идут. Вот и все. И послать тебя больше не смогут. Да и сколько еще всего устроить можно…
Но наши надежды не оправдались. Устроили не мы. Устроил Судоплатов.
Коваленко приехал на мамину квартиру. Мы прошли в дальнюю комнату, где можно было спокойно разговаривать о служебных делах.
– Ну, давайте, выкладывайте ваши хорошие новости, – не терпелось мне.
Он многообещающе улыбнулся:
– Я приехал поздравить вас и передать поздравления товарищей. Приказом министра от третьего сентября вы зачислены в штат сотрудников МГБ на должность старшего оперуполномоченного. Одновременно подано ходатайство о присвоении вам офицерского звания. Мы запросили капитана. В крайнем случае, дадут старшего лейтенанта. Это уж – обязательно. Тогда через три года вы автоматически – капитан.