Текст книги "Право на совесть"
Автор книги: Николай Хохлов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
– Вася?! Что случилось? – воскликнул Хотеев.
– Она чего-то выстрелила… – смущенно заявил молодой человек.
Мы покатились с хохота. Один Хотеев не стал веселиться.
– Не донес? – укоряюще покачал он головой и добавил: – Эх, ты, техник!
Хотеев взял «книгу» и раскрыл ее. Мы увидели батарею стальных гильз, соединенных проводами. Из угла торчала цветная ленточка, привязанная к скользящему переключателю.
– Переключатель закоротился, – глубокомысленно заметил Хотеев. А звук был громким, потому что гильзы холостые. Может отложим эксперименты на другой раз?
– Нам бы наше оружие попробовать. Оно-то, надеюсь, будет стрелять тогда, когда мы этого захотим? – подчеркнуто вежливо осведомился Годлевский.
– Ну, что вы, – засмеялся на этот раз и Хотеев. – Книга предмет экспериментальный. А ваши портсигары – продукт окончательный.
Испытание портсигаров, или, вернее, сделанных по их форме стальных блоков, прошло гладко. Стреляли через стекло, одежду, доски, баранью ногу, устанавливали специальным прибором скорость пули, измеряли громкость выстрела электронным счетчиком децибелов, разглядывали в увеличительное стекло деформацию пули после пробивки препятствий. В общем, как выразился Студников: «действовали с научным подходом». Приемная комиссия осталась довольна.
В довершение всето, Хотеев рассказал Студникову, в популярном изложении, как устроены бесшумные камеры. На обратном пути в Москву Студников был в веселом настроении и болтал больше обычного.
– Все великое в простом. Стальная гильза. В гильзе – диск. Порох взрывается и толкает диск. Диск выбрасывает пулю и тут же захлопывает отверстие. Весь звук остается внутри. Проще пареной репы. Но ведь надо додуматься. Оружие хорошее. Я, лично, доволен. А вы что-то кислый немного. Может быть, не нравится что-то? Так вы скажите, не стесняйтесь. Оружие в конце концов для вашей операции сделано.
Вторая половина тирады относилась ко мне. Годлевский поехал в другой машине. Мирковский уже давно смотрел отсутствующим взглядом в окно машины на проносящиеся мимо склады и фабрики.
– Оружие выглядит неплохо, – согласился я. – И работает прилично. Во всяком случае, теперь его хоть можно назвать бесшумным. А я, лично, не столько кислый, сколько ошалелый от беспрерывной возни в течение последних недель с десятками мелочей. И даже начинаю подумывать, действительно ли нужна вся эта дотошность.
Мирковский улыбнулся, не поворачивая толовы от окна. Студников переспросил, сделав вид, что не верит своим ушам:
– До-то-шность? Нехорошее слово. Что это у вас за настроения? Переутомляться вам рано. Вся операция еще впереди. Вы меня не пугайте. Я за вас перед начальством свою голову положил. Знаете, что? Я созвонюсь с Панюшкиным. Пусть он вас примет и благословит. И потом возьмите себе неделю на устройство домашних дел. Отчитаетесь Панюшкину и выбросите, временно, всякие оперативные заботы из головы. Дело теперь уже пошло само. Вчера ночью как раз Окунь звонил. Те штампики, которые он прислал в конце декабря, не годятся. По случаю смены года изменились и образцы отметок на границе, но все налажено – завтра он посылает еще одного курьера. Новые образцы будут готовы очень быстро. Забавная личность этот курьер. Женат на некой Цеппелин. Соне Цеппелин, кажется. Она не то внучка, не то дочка того самого Цеппелина, что дирижабль изобрел. По-моему, даже аристократка с каким-то титулом, а муж работает на нас. Большие связи и прочная репутация. Франц и Феликс, между прочим, переехали в Баден. Живут, работают, все у них в порядке и о вас часто спрашивают. Когда, мол, приедет Иосиф. К работе рвутся. Хорошие ребята. Мы им в Москве крепкую зарядку дали. Так что, думаю, через недельку и двинетесь в путь. Когда это получается?
– Тринадцатого, – коротко ответил Мирковский и вопросительно взглянул на меня, не боюсь ли плохой приметы. Я кивнул утвердительно.
– Хорошее число. Как-то случалось, что у меня все важные дела в жизни были связаны с цифрой тринадцать. Пусть останется и на этот раз.
– Значит, заметано, – констатировал Студников. – Летите тринадцатого. Я смогу тогда двинуться десятого в Озерки. А то путевка пропадает. У жены моей со здоровьем совсем неважно…
Неделю на устройство домашних дел я получил, но Панюшкин принял нас только девятого. Разговор был очень короткий. Панюшкин внимательно выслушал мой отчет, что все готово, и что даже новые образцы пограничных отметок переданы в отдел Громушкину для изготовления резиновых штампов.
– Когда летите? – спросил он.
– Тринадцатого. В Австрию. Гражданским самолетом «Аэрофлота». Потом, через несколько дней, Годлевский на военно-почтовом самолете привезет в Вену оперативное имущество и приступит к заключительной тренировке агентов. К концу месяца сумеем, наверное, – приступить к переброске группы к месту операции.
Панюшкин качнул отрицательно головой.
– К месту операции вы в этом месяце не поедете. Нам приказано придержать боевые дела до окончания Берлинской конференции. Годлевский пусть посидит пока в Москве, а вы поезжайте тринадцатого. Очень хорошо. Посмотрите, как развертывается дело в Австрии и восстановите свою европейскую тренировку. Я договорился с Федотовым. Минский отпадает. Можете вычеркнуть весь вариант с ним из оперативного плана. Вопросы ко мне у вас есть?
Вопросов ни у Студникова, ни у Мирковского, ни у меня не оказалось. Протягивая мне руку, Панюшкин поднялся на этот раз из-за стола:
– Тогда двигайтесь в путь. Увидимся, когда приедете обратно. Нужно будет задержаться в районе операции – задерживайтесь. Помните, что агенты смотрят на вас, как на барометр. Ваше состояние передается им. Они нервничать могут. Вам нельзя. Оружия личного вы все-таки не берете для себя? Нет? Ну, и правильно делаете. Для нас с вами голова важнее, чем пистолет. До свиданья.
В ночь на тринадцатое января я заснул поздно. Тут же налетели смутные, сразу забывающиеся сны. От вереницы полупонятных видений появилось ощущение надвигающейся катастрофы. Тоскливый ужас лег удушающей тяжестью на грудь. Я проснулся одним отчаянным усилием и приподнялся на кровати. В темной спящей квартире тикание будильника казалось особенно громким. Я пошарил рукой по мраморной доске буфета и повернул к себе светящиеся цифры часов. Четверть пятого. В комнате, где спали Яна и Алюшка, было тихо. Я откинулся обратно на подушку.
Никакой надвигающейся катастрофы нет. Бывает, что смысл событий, происходящих наяву, искажается во сне в сторону преувеличения эмоций. В моей душе есть чувство ответственности и неповторимости момента. Есть, возможно, и страх, что сегодняшнее утро – последнее, которое мне суждено провести дома. Но все эти опасения и предчувствия необоснованы. Катастрофы не будет. Я вернусь.
Путь к Околовичу не должен быть трудным. Документы и маршрут разработаны хорошо. Денег на непредвиденные дорожные затруднения достаточно. Для того, чтобы решить, когда и где увидеть Околовича, у меня есть оперативная информация нескольких служб разведки и агентурная сеть, созданная специально для слежки за этим человеком. До Околовича я дойду.
Важно, чтобы он мне поверил с первых минут нашего разговора. Время для последующей тщательной проверки; меня у Околовича будет. Я могу задержаться в Германии на месяц-два, посылать агентов в Вену и держать Москву в неведении. Конечно, за такой срок НТС много выяснить не сможет, но связь с советским человеком для них не новость, и какая-то техника проверки вновь приходящих у НТС есть. Однако, как человеку, Околович должен поверить мне сразу. Только тогда он будет действовать максимально осторожно и сумеет уберечь Яну и Алюшку от опасностей моей связи с революционной организацией. С этого я и начну с ним разговор. Предупрежу, что у меня есть семья на советской территории.
У меня будут с собой доказательства, что я действительно «с той стороны» – данные о советской агентуре вокруг НТС. Рассказ об этих людях нужен, одновременно, и как мера защиты моей семьи. Я могу потом привести некоторые факты из операции 1951 года. Факты, которые НТС не опубликовал, вероятно, из стремления защитить интересы лиц, порвавших с советской разведкой. У меня есть в запасе детали показаний – «Минского». Об его встречах с Околовичем, о доме, где они жили по соседству, о мелочах быта, известных только узкому кругу людей. Наконец, на приготовленных мной полосках бумаги есть много данных, доказывающих, что я имею отношение к службе советской разведки. Это Околович должен понять сразу.
В том случае, если захочет увидеть правду. А если не захочет? Если из каких-то стратегических соображений он отметет в сторону всякую логику и выдаст меня западным властям? Я должен быть готов и к этому. Полоски бумаги я, пожалуй, не повезу в Германию. Оставлю их в Швейцарии, в каком-нибудь банковском сейфе. Попав в руки западных властей, я всегда смогу замкнуться, замолчать и отказаться от моего добровольного прихода к Околовичу. Пытать меня не будут и с западным судопроизводством можно держать себя смело. Это я знаю еще из инструкций Комитета Информации, прочитанных мною в 1952 году. Я заявлю на суде, что был захвачен около квартиры Околовича, когда следил за ним по поручению восточноберлинской разведки. От присяги я могу отказаться под предлогом, что я неверующий. Ну, попаду на несколько лет в тюрьму. Зато Москва не будет знать об истинных причинах срыва операции и моя семья останется на свободе.
Конечно, и в таком крайнем варианте есть риск, но никакого другого пути я не вижу. Только добившись срыва операции «Рейн» я смогу избежать предательства по отношению к своей родине и по отношению к своей совести. Яна права. Нельзя жить одной самозащитой.
Люди, подписавшие план убийства Околовича наверняка понимают, что смерть руководителя закрытого сектора не уничтожит революционной организации, а, наоборот, докажет ее опасность для советской власти. Если ЦК КПСС готов пойти на подобную рекламу для своего врага, то они, очевидно, знают, что терять им нечего. Судить о народных настроениях я могу только интуитивно. У меня нет ни статистических таблиц, ни научного анализа революционных настроений. Но мы с Яной, например, уже знаем, что наш конфликт с властью не разрешить ни ожиданием «у моря погоды», ни компромиссом с собственной совестью. Смешно было бы думать, что мы с ней – исключение. В ближайшее время большинство народа должно разгадать ложь «уступок», «реформ» и «смягчений». Нужна только настоящая революционная организация, сумеющая поставить тючки над «i» и повести за собой массы. Организация, независимая от иностранного мира, смелая в борьбе и честная в устремлениях. Мне хочется верить, что такая организация уже есть и называется: НТС.
В материалах МВД по НТС и в «ориентировке» много ссылок на американскую разведку. Однако именно потому, что ссылки эти слишком назойливо и однообразно повторяются, они производят впечатление клеветы. В моем представлении образ Околовича не совмещается с образом иностранного наемника. Через него, через доверие к нему, я вижу и остальную организацию. Кроме того, мне памятны статьи в «Посеве» с критикой иностранного мира, с решительным отрицанием войны, с требованием национальной независимости России, освобожденной от коммунизма. И есть еще одно, самое главное, соображение: идеальная организация, в которую я верю, существует уже в надеждах миллионов людей, подобных мне. Почему же не предположить, что она возникла и в действительности? Я обязан верить НТС. Верить до той поры, пока и если обстоятельства не убедят меня в противном.
Мне надо только быть очень точным в разговоре с Околовичем. Не говорить ничего такого, что может показаться ему неясным или путаным. Например, такая деталь, как мое звание. С точки зрения закона я все еще старший лейтенант. С другой стороны, столько людей уже знает меня, как капитана: сотрудники советских учреждений в Берлине, обслуживающий персонал авиалинии, агенты, включая Франца и Феликса. Это сделали официальные документы, оформленные на такое звание. Даже сестра выпросила у меня вчера карточку в капитанской форме, одну из тех, что я приготовил для пропуска через границу. Что же сказать Околовичу? Объяснять нелепую путаницу не стоит. Заявить, что я старший лейтенант? А может быть у НТС есть возможности проверки в Берлине или Москве, которых я и не подозреваю. Нет, скажу, что капитан. А потом, когда уйдут настороженность и напряженность, связанные с первым знакомством, я объясню ему причины путаницы. В конце концов, это мелкая деталь. Так же, как я верю НТС в кредит, так и Околович обязан верить, что я пришел к нему с искренними намерениями. Верить до той поры, пока и если факты не докажут ему что-то другое. Разве вся работа НТС не направлена на то, чтобы в один прекрасный день на их горизонте появился человек и сказал: «Я пришел к вам, потому что верю в Революцию и хочу служить ей». Такие люди, наверняка, уже не новость для НТС. Я не первый и не последний.
Как сказал Саблин: «Революционером нельзя быть наполовину». Я знаком с этим журналистом уже десять лет. Ведь, вот же, он хорошо знает, что я офицер госбезопасности, а мне не было страшно привозить ему страницы западных журналов со статьями о Советском Союзе, показывать даже «Посев» и рассказывать кое-что об НТС. Когда несколько недель назад я зашел к нему в гости, мы разговорились о постановлении ЦК по делу Берии. Полушутя я упрекнул его за хвалебные статьи о Сталине, написанные еще при жизни диктатора. Саблин принял упрек всерьез:
– Да, писал. И самому было противно. Но из меня, Николай, революционера не выйдет. Человеческое достоинство растрачено. Сегодня у меня осталась моя водка, мои книги и, пожалуй, ничего больше. Какой я журналист… Черчилля я знаю по карикатурам, а Трумана по бюллетеням ТАСС. Эренбургу легче. Он хоть получает нецензурованную информацию и за границу ездит. А паруса у него все равно по ветру. Дело в том, что революционером нельзя быть наполовину. Нельзя бороться с властью в свободное время, вроде собирания марок. Революции надо отдать всю душу или остаться в стороне и не путаться под ногами. Вы человек молодой. Вам необходимо служить чему-то великому и новому. Можете мне ничего не говорить, но я уже понял, на чьей стороне ваши симпатии. Только не забудьте, что сказав «А», в жизни приходится говорить и «Б». Если вы на это готовы, я могу вас только благословить. А мое время ушло.
Мне кажется, что он прав. Революционером нельзя быть наполовину. Вот почему я обязан пойти к Околовичу.
Яна услышала, что я не сплю и пришла в столовую. Вещи были уже уложены со вчерашнего вечера. Оставалось упаковать дорожные мелочи. Мы оба делали это механически, почти ни о чем не разговаривая. Я чувствовал, что Яна боится говорить, чтобы не расплакаться. Мне все обычные слова казались лишними.
Яна разлила чай по чашкам и стала делать мне бутерброды в дорогу. Я вдруг почувствовал, что все, сказанное в следующие несколько минут, останется потом с Яной на долгие недели. Мыслей было слишком много. Хотелось сказать что-нибудь о нас двоих, о том, что нашему чувству теперь ничто не может помешать или ослабить его. Или, может быть, попросить, чтобы, если я не вернусь, она рассказала бы Алюшке что-то очень близкое к правде. Так, чтобы он понял и не стыдился поступка отца. Но в это утро любые такие слова могли оказаться почти кощунством. Мне было страшно, что они прозвучат банальным утешением. Я выбрал поэтому фразы, которые считал необходимыми просто технически:
– Все складывается так, что я должен вернуться месяца через два-три. Может, конечно, случиться и задержка. Тогда я иришлю тебе письмо. Ты все помнишь, как и что?
Яна медленно, почти задумчиво качнула головой. Мне казалось, что она старалась растянуть фразы потому, что можно было говорить о чем-то заученном, а не своем собственном.
– Ты пришлешь письмо из Берлина, якобы от родственницы тети Вари. Подпишешь полевой почтой…
– Пиши мне, пока я буду в Вене, – попросил я. – Тамара Николаевна обещала часто заезжать к тебе за письмами. Я останусь в Австрии до начала февраля, а потом поеду прямо к нему. Задержек в дороге быть не должно. Так что, примерно, в середине февраля мы уже будем с ним обсуждать, что делать дальше. А к апрелю ты будешь знать, возвращаюсь я или задерживаюсь.
Яна опять рассеянно кивнула. Я понимал, что она не хотела ни спорить со мной, ни комментировать мои надежды.
– Часы! – вспомнил я. – Твои часы… Где они? Чуть не забыл…
Стальные автоматические часы швейцарской марки, которые я привез Яне в 1951 году успели уже испортиться. Вчера я сказал Яне, что возьму часы с собой, отдам опытному часовщику в Вене и захвачу потом на обратном пути в Москву.
Яна подняла на меня глаза и я увидел, сколько противоречия было между их выражением и слабой полуулыбкой на ее лице.
– Оставь, Коля. Стоит ли тебе возиться с ними?
И тут же добавила:
– Зачем? Я и так верю, что ты вернешься.
Полуулыбка исчезла и углы ее рта дрогнули. Я пошел к буфету и разыскал коробочку с часами.
– Нет, я их возьму, Яна. Может быть, это моя последняя поездка за границу. Здесь их не починят.
Я продолжал, укладывая коробочку в карман чемодана:
– Все карты у меня в руках. Я полностью контролирую операцию. В крайнем случае, если увижу, что идти к нему сложно, просто вернусь и все. Никто не будет требовать от меня невозможного.
– Ты не забудь теплый шарф, – сказала Яна. – Я специально не уложила его. Наверху будет, наверное, очень холодно.
В дверь постучали. Яна прикусила губу. Я пошел открывать. На пороге стояла Иванова, кутаясь в свою коричневую цигейку.
– Ну, и мороз, – сказала она, входя в коридор. – Вот ваши документы и билеты.
Иванова протянула мне желтый пакет. Пока я рассматривал командировочное удостоверение, пропуск через границу и билеты на гражданский самолет, она присела на край сундука и продолжала:
– Нам нужно еще заехать в министерство за пакетом для Окуня. До Внукова добираться минут сорок. И приехать туда мы должны за час до отлета.
Иванова скользнула взглядом по моему лицу, увидела краем глаза фигуру Яны за столом и вдруг заспешила:
– Я пойду лучше в машину. У нас печка там включена. Вы не торопитесь. Есть еще в запасе минут пятнадцать-двадцать…
Мне показалось, что по ее лицу пролетело что-то похожее на сочувствие. Она отвела взгляд, запахнула цигейку и, сутулясь больше обычного, ушла на улицу.
Дверь захлопнулась за Ивановой. Я обнял Яну, бросившуюся ко мне. Мы пошли к сыну. Молча постояв у его кровати минут пять, мы ушли обратно в столовую. Говорить мы опять ничего не могли. Когда Яна сняла с вешалки мое пальто, я начал вдруг повторять машинально, убеждающим тоном: «Я вернусь… я очень скоро вернусь…» Она кивала и пыталась улыбаться. Но по щекам у нее уже текли слезы. Мы остановились на пороге. Яна осталась в раме двери. Яркий свет из нашего коридора бил сзади в ее растрепавшиеся волосы. Тусклый отсвет лампы из вестибюля падал на ее мокрые щеки и побелевшие пальцы рук, сжавшие узел халатных завязок. На глазах была тень, но в долю секунды я смог прочитать в них то, что мы не сумели сказать друг другу в это последнее утро. Неужели в самом деле последнее? Я отрицательно мотнул головой и сказал громко: «Два-три месяца, не больше…» Она заставила себя еще раз улыбнуться, и утвердительно кивнуть.
На дворе было темно. Снег скрипел под ногами. Сквозь туннель ворот маячил призрак машины и доносился шум работающего мотора. Я еще раз оглянулся. Дом был погружен в темноту. Только внизу, слева, у самой земли, светилось наше окно. В нем на холщевой занавеске виднелся силуэт Яны.
Держась рукой за подоконник, она прислушивалась к моим удаляющимся шагам.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Дверь в мой номер была полуоткрыта. Пансионная горничная только что закончила убирать комнату. Увидев, что я иду по коридору, она спела протяжное «гу-утен а-абенд» и ушла в другое крыло этажа. Я повернул внутреннюю задвижку и лег на кровать, не раздеваясь. Сквозь оконные занавески просвечивали первые бледные звезды. Шестой час. Вторые сутки, как я во Франкфурте.
Швейцарский журнал снова лежит на ночном столике. Я купил его вчера в Базеле, привез в кармане пальто в Германию и сегодня утром выбросил в мусорную корзину. Уборщица, очевидно, выложила его обратно на тумбочку. Не осталось ли в нем чего-нибудь непрочитанного?
На последней странице гороскоп на эту неделю. Сегодня четверг, восемнадцатое февраля. Судя по журналу, день безразличный и ничем не примечательный. А для субботы, 20-го числа, в рубрике моего созвездия написано: «день важных решений. Возможный поворот в судьбе». Может быть, пойти к нему в субботу?
Я подымаюсь с кровати и иду к окну. Незамазанные рамы открываются легко. Внизу, слабо освещенный редкими огнями, раскинулся чужой город. Где-то там, на восточной окраине живет Околович. Наши пути скрестились. Нет, ждать не надо. Преодолев тысячи километров, множество границ, преодолев собственную человеческую слабость, я не должен медлить перед последним рывком…
Уже на углу улицы я оглядываюсь назад на пансионный дом, на темное пятно оставшегося открытым окна, и невольно улыбаюсь своему порыву. Что же это за сила толкает меня столь неумолимо к решительному шагу?
Особенно проверять, нет ли за мной слежки, не стоит. Я еду изучать подходы к его дому. Это может выглядеть и как самостоятельная инициатива при руководстве операцией…
Вагон трамвая сильно качает. Вожатый не уменьшает скорости на поворотах. Сквозь стекло задней площадки я разглядываю проносящиеся мимо улицы, бульвары, огни светофоров. Даже если Околович пройдет мимо меня или я увижу его машину, встречи не произойдет. Я не могу подойти к нему на улице. В тороде может быть вторая группа по такому же заданию, ведущая параллельное наблюдение за Околовичем. Идти прямо к нему на квартиру? А дверь и табличка с кнопками? И потом, мне ведь нужно встретиться с ним одним, без свидетелей. Да, что там… Нечего ломать себе голову. До сих пор все шло по плану. Дальнейшее можно отдать случаю. В конце концов, если нам суждено встретиться, то что-нибудь подвернется…
Ярко освещенная площадь Гауптвахе. Мне надо пересаживаться на другой трамвай. Под блистающей разноцветными лампочками рекламой кино толпятся люди. Хорошо бы, вот так же, подойти, бросить марку в окошко кассы и исчезнуть в темной двери зала. Исчезнуть, забыть хотя бы на время ответственность происходящего…
Колеса трамвая визжат на повороте. Огней становится меньше. Я уезжаю от центра города.
Конечная остановка. Все выходят. Конечная остановка и моего длинного и странного пути.
Места более или менее знакомы. Не только по фотографиям и чертежам. Вчера вечером я бродил здесь вместе с Францем, чтобы придать моему приезду во Франкфурт больше естественности. Франц приехал в Германию на сутки раньше меня и многого разузнать не успел. Сегодня он ведет наблюдение за местами работы Околовича в другом конце города. Феликс приезжает из Швейцарии только завтра днем. Если по близости нет наблюдателей из параллельных групп, мое сегодняшнее появление в этом районе останется неизвестным для Москвы.
За площадкой трамвайной остановки стоит будка с шоколадом, леденцами и напитками. Под ее навесом горит огонек. Рядом, как тень, скамейка. Дальше мокрая мостовая и на ее краю дом. Тот самый дом. В окнах, которые были отмечены на фотографии карандашными стрелками, виден свет. Значит, он уже дома. А, может быть, не он. Кто-нибудь из семьи или знакомых. Площадь и улицы пустынны. Я замечаю, что подошел уже к двери второго подъезда. Она тянет меня к себе, как магнит. Дощечка с кнопками. Мелькает дикая мысль: нажать и помахать ему вверх; «Привет, Георгий Сергеевич!» Как иногда самое простое оказывается абсолютно невозможным. Интересно, закрыта ли уже дверь. Наверняка, закрыта. Я могу нажать на нее и сразу пройти дальше. Сделать вид, что ошибся подъездом или номером дома… Дверь плавно поддается от первого прикосновения руки и застывает на секунду, открыв полоску пустой, заполненной ярким светом, лестницы. Я невольно делаю вперед шаг, другой и, уже начав подыматься по ступенькам, соображаю, что ведь иду прямо к нему на квартиру. Отступать поздно. Теперь вверх, быстрее, пока на лестничных пролетах никого не видно. Пятый этаж по-нашему должен означать по-местному четвертый. Свет здесь совсем не такой яркий, как мне показалось. Не нужно считать этажи. Просто на самом верху. Лестница кончается. На площадке три двери. Какая же из трех? Его окна выходят на улицу… Что-то никак не могу сообразить. Все квартиры подходят… Позвоню в левую. Дверь распахивает человек незнакомого вида. Он без пиджака, рукава белой рубахи закатаны, одна подтяжка упала с плеча.
– Герр Околович? – спрашиваю я, уже чувствуя, – что попал не туда.
– Нейн, нейн… – мотает головой незнакомец в рубашке, тыкает несколько раз пальцем в сторону другой квартиры и захлопывает дверь.
Над звонковой кнопкой нет никакой надписи. Я слышу, как дребезжит звонок в глубине квартиры. В полуоткрывшейся двери стоит Околович. Смотрит на меня спокойно и вопросительно. Он старше, чем на фотографии, меньше ростом, волосы реже и светлее, другие глаза. Но это должен быть он. Тот же длинный овал лица, острый подбородок, очки, приспущенные на горбинку носа. Околович молчит, придерживая дверь, и изучает меня с настороженным любопытством. Я стараюсь, чтобы мой голос зазвучал как можно естественнее:
– Георгий Сергеевич?
Он все же слышит, наверное, что я волнуюсь.
– Да… я… – отвечает Околович, но войти не приглашает.
Итак, мы встретились. Самое трудное, видимо, позади. Все становится сразу обычным и простым. Я облегченно улыбаюсь и спрашиваю уже совсем спокойно:
– Можно к вам на минутку?
– Д-да… конечно… – говорит он нерешительно, приоткрывает дверь и пропускает меня в квартиру.
– Я бегло осматриваю переднюю. К ней примыкает небольшая кухня. Через другую дверь видна часть жилой комнаты. Все тихо, никого нет, ничего подозрительного не заметно. Не закрывая входную дверь, Околович продолжает:
– Собственно говоря, я вас не знаю и…
Я прерываю его почти веселым голосом:
– Зато я вас знаю очень хорошо. Если вы разрешите мне присесть, я все объясню. Вы один дома?
Последние мои слова звучат больше утвердительно. Околович смотрит на меня пристально с секунду, переводит взгляд на пролет лестницы, где по-прежнему никого нет, пожимает слегка плечами и закрывает входную дверь.
– Да, один… – говорит он, наконец, и показывает мне на жилую комнату: – проходите.
Маленькая комната кажется мне набитой старой мебелью. Широкое окно задернуто шторами. Я сажусь на диван. Околович опускается в кресло напротив. Он, вероятно, уже понял, что происходит что-то совсем необычное, глаза его очень серьезны. Он подался мне навстречу, как делают люди, желающие подбодрить собеседника, и выжидающе молчит. Я стараюсь найти подходящие слова.
– Георгий Сергеевич… Я приехал к вам из Москвы… ЦК КПСС постановил вас убить. Выполнение убийства поручено моей группе…
Околович все еще молчит. На лице его ничего не дрогнуло и сам он остался неподвижным. Только подбородок чуть опустился книзу, – знак понимания того, что он внимательно слушает. Я продолжаю, стараясь высказать самое главное прежде, чем он примет какое-либо решение:
– Я не могу допустить этого убийства… По разным причинам. А положение сложное. Здесь, в Германии находится целая группа. С надежными документами, крупными суммами денег, специальным оружием. Агенты опытные и хорошо подготовлены к этому заданию. Правда, вся операция находится пока под моим контролем. Но я один не сумел найти выхода. Решил придти к вам предупредить и посоветоваться, что же делать дальше. И вам и мне… Могу еще добавить, что я капитан советской разведки. У меня в Москве остались жена и сынишка. При первой нашей с вами ошибке они могут погибнуть…
Околович задумался, мотнул головой и попробовал улыбнуться:
– Д-да… бывает…
Он ничего не добавил. Ждал, по-видимому, дальнейших деталей. Рассказывать я мог бы о многом. Но собрать мысли было трудно. Я никак не мог ощутить сам для себя, что же самое важное в нашем разговоре.
– МВД… – начал я, чтобы не молчать. – Моя служба входит в состав МВД. МВД знает о вашем образе жизни. Еще в Лимбурге за вами велось наблюдение. И здесь, во Франкфурте, разведка старалась узнать о вас, как можно больше. Мне давали читать оперативные дела. На НТС и на вас. Хочу, кстати, сразу вас кое о чем попросить. Вы ведь ездите на черном Мерседесе?
– Ну, предположим… – неопределенно ответил Околович.
– Да, я знаю точно. И номер его такой-то?
Околович склонил голову набок жестом не то раздумья, не то осторожного сотласия. Похоже было, что он скажет: «некоторые цифры верны»… Но я не стал ждать его ответа.
– Сменили бы вы, если не машину, так номер. Мне легче будет оправдать задержку в выполнении задания. Между прочим, и телефон ваш известен Москве. Вольф сообщил еще в августе. И домашний и служебный в РИА…
Между бровями Околовича мелькнула складка. Я подумал, что псевдонима «Вольф» он может не знать и пояснил:
– Хорунжий. Вы раскрыли его недавно. Ну, помните, тот, которому вы звонили и спрашивали про брата жены – Ханиш. Он побаивался ваших проверок. Писал нам тревожные рапорты. Я, между прочим, принес с собой данные о сетке агентов вокруг НТС. Но об этом потом… Сейчас главное решить вместе с вами, что же делать дальше…
Околович оставил напряженную позу внимательно слушающего человека и откинулся назад. Похоже было, что он принял какое-то решение.
– Ну, что ж… – не спеша начал он. – Одно я вам могу сказать уже сейчас. Политическое убежище для вас получить можно. Даже больше… совершенно уверен, что добьемся его для вас…
Вид у меня был наверное настолько недоумевающим, что Околович тут же поправился:
– Понимаю… Это не то, что вас интересует… Или, вернее, вам кажется, что это вас не интересует… Но в вашем положении… Возвращаться домой, не выполнив задания… Неужели вы думаете, что это хоть в какой-то степени возможно?
В его тоне прозвучал и призыв к реальному взгляду на вещи и некоторый упрек в легкомыслии.
При мысли, что я отрезал себе путь обратно на Родину, к Яне и Алюшке, у меня екнуло сердце. Нет, сдаваться я не собираюсь. Но вопрос с семьей тем более надо решить немедленно и до конца.
– Дело вовсе не во мне, – решительно возразил я. – Для моего личного возвращения в Советский Союз есть конкретные возможности, которые нетрудно реализовать с вашей помощью. Вы можете заболеть или уехать куда-нибудь. Легко сделать так, чтобы кто-то из агентов попал в руки властей. Да, разные есть варианты. Это все детали. Лично для себя я не боюсь риска. Иначе я не сидел бы здесь… Главное, конечно, в моей семье. Здесь вы, вероятно, правы. Моя встреча с вами может оказаться для них роковой. Значит надо как-то обеспечить их безопасность в любом случае. Может вывезти из Москвы, так, чтобы они жили поближе к границе. В момент крайней опасности вы могли бы помочь мне перебросить их на запад…