Текст книги "Чапаев. Железный поток. Как закалялась сталь"
Автор книги: Николай Островский
Соавторы: Александр Серафимович,Дмитрий Фурманов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Сегодня белые, завтра красные, – причитали они, – потом опять белые, потом красные, – не видим краю… И хлеб-то у нас поели, и скотину забрали, обездолили кругом… – Потом почесывали затылки и с философской примиренностью добавляли: – Оно, што же говорить, война… понимаем – жаловаться не на кого. Да трудно стало, силы нет… И когда она только окончится, проклятая? Чай бы, отдохнуть надо.
– Когда победим, – отвечали им. – Раньше никак не окончить.
– Это когда же? – смотрели они усталыми стеклянными глазами.
– А сами не знаем. Вот помогайте – скорее пойдет… Коли дружно возьмемся, где же ему устоять, Колчаку-то?
– Где устоять!.. – соглашались мужики.
– Значит, помогать надо…
– И помогать надо, – соглашались они дальше. – Пойди-ка помогай. Ты ему помог, ан вы деревнюшку и заняли… Только за вас тронулся, а он ее назад отберет, тут и гляди, как тебя с двух сторон подбивать начнут. Наше-то Скобелево насмотрелось всякого: и ваших бывало много, и гоняли тут нас не одиножды… Так по подвалам-то оно складнее, – ни туда ни сюда…
Мы объясняли мужикам на ходу, торопясь, нагоняя ушедших, в чем они ошибаются, что для них означает офицерская, барская власть Колчака, что – власть Советов… Понимали, соглашались, но видно было, что толковали с ними на эти темы редко и мало, знать они путем ничего не знали и крутили разговор только около «покоя».
Так не везде случалось, – лишь по глухому захолустью, по таким дырам, как Скобелево. В больших селах – там обычно кололись резко на две половины непримиримых врагов: с приходом белых задирала голову одна половина, мстила, издевалась, преследовала, выдавала: с приходом красных торжество было на стороне других, и они тоже, разумеется, не щадили своих исконных врагов…
Части проходили деревней, одна за другой переправлялись через небольшой мост, рассыпались по лугу, выстраивались цепями. Из Пилюгина открыли по лугу артиллерийский обстрел…
Но уже далеко на правый край отбежали первые цепи, за ними тонкой, жидкой ленточкой выстраивались другие, кучки пропали, растаяли, верный прицел взять было крайне трудно, – результаты обстрела были самые ничтожные.
Вошли с Чапаевым в избу, спрашиваем молока. Перепуганная стрельбой хилая, больная хозяюшка притащила кринку, положила краюху хлеба, ласково, любовно, заботливо помогала толпившимся тут же красноармейцам и их кормила, рассказывала, как страшно ей было, когда тут стреляли по деревне… Когда стали отдавать за молоко деньги – отказывается, не берет.
– Я, – говорит, – и так проживу, а вам кто ё знает, сколько воевать придется.
Так и не взяла. Деньги мы сунули ребятишкам; они жались около матери, цеплялись ей за подол, как звереныши, поглядывали блестящими глазенками на незнакомых людей с винтовками, револьверами, шашками и бомбами.
– Вы-то платите, – заметила хозяйка. – Хоть и не надо мне, а ладно… Сена ли, овса ли, за все отдают… А те – обглодали начисто, хоть бы тебе соломинку заплатили… И Ванюшку, сына, с лошадью погнали… Вернется ли – один бог знает…
В ее голосе, в манерах не было подобострастия – говорила правду. Хоть не всегда, не везде расплачивались наши – не знала она того, а про «колчаков» в каждом селе, в каждой деревнюшке одно и то же: обдирают, не платят, растаскивают начисто…
Мы сидим в халупе, и видно из окна, как рвутся по лугу снаряды – в двух-трехстах саженях. Здесь и там, одно за другим непрестанно появляются над землей маленькие облака густого черного дыма, и за каждым появлением такого облачка содрогается воздух, трясется земля, как бубенчики, заливаются стекла в окнах халуп. Неприятель бьет по цепям, но неудачно, наугад, без всяких результатов, – перелеты на многие десятки саженей… Мы задерживаемся, ждем свою артиллерию, чтобы с места в карьер пустить ее в дело. Выхожу из халупы, забрался на пригорок, лежу. Вдруг прибегает женщина. Оглянулась по сторонам, вытащила что-то из-под фартука, сует:
– На-ка, на, скорее…
Посмотрел – яйцо, и, не понимая, в чем дело, полный недоуменья, смотрю на нее широкими глазами:
– Сколько заплатить?
– И, што ты, родимый, – обиделась она. – Поди, заморился… Какие тут деньги, ешь-ка, знай…
Она торопилась, видно было и по речи и по движеньям, – скажет и оглянется: заметят, дескать, деревенские, а белые придут – доложат, так беды не оберешься…
– Да што ты так-то? – спрашиваю.
– А братец с вами у меня… родной… заодно воюет… Тоже в Красной Армии состоит… Говорили, белые-то заколотили вас, Самару будто взяли, – верно ли?
– Нет, милая, неверно, – отвечаю. – Совсем неверно. Сама видишь, кто кого колотит.
– То-то вижу… Ну, будь живой, касатик…
И она поспешно юркнула с косогора, прячась и оглядываясь, пропала среди изб… А я сидел со странным, радостным, особенным чувством. Смотрел на яйцо, чему-то улыбался и представлял себе образ этой милой простой женщины. Есть у нас везде – думалось мне – даже и в такой дыре, Скобелеве, свои люди… Хоть и не понимают, может, многого, а инстинктом чувствуют, кто куда идет… Вот она, женщина-то, посмотри: ждала… дождалась… рада… и теперь не знает, чем доказать свою радость… яйцо сунула…
2. В цепи
Пришла артиллерия, указали ей путь, и по лощине, натуживаясь и ныряя, потянули лошади тяжелые орудия. Мы видели, как остановились батареи сзади цепей, как мелькнул первый огонек: бббах… ббб… ах… Дальше – без перерыва. Цепи услышали свою артиллерию, пошли веселее… Мы сели на коней и, в сопровождении ординарцев, поскакали вперед. Выехали на гору – оттуда Пилюгино как на ладони: прямой дорогой тут не больше трех верст. По флангам, к цепям, разъехались в разные стороны: Чапаев – направо, я – налево.
– Товарищ, – обратился ко мне вестовой, – это чего там, наши, гляди-ка, отступают, што ли, бегут… Сюда, надо быть?..
Я посмотрел. Действительно, какая-то суматоха, – красноармейцы перебегают с места на место, цепь то сожмется, то растянется снова… Мы – туда. Разъяснилось дело очень просто: цепь перестраивалась и брала иное направление.
Поле здесь засеяно подсолнухами; с трудом продирались мы между здоровенными колючими стволами… Добрались до первой линии, слезли с коней, вестовой шел с ними шагах в тридцати, я сам прилег в цепь. По сторонам у меня лежали молодые ребята с загорелыми лицами, оба короткие, широкоплечие крепыши – Сизов и Климов. В цепи, когда наступает она, тихо, не услышишь голоса человеческой речи, – только команда рявкнет или кашлянет, отплюнет кто-нибудь. Да редко-редко кто обронит случайное слово. Моменты эти глубоко содержательны: под огнем, в свисте и звоне пуль, каждый миг ожидая, что она пробьет тебе череп, ноги, грудь, – не до слов, не до разговоров. Ты преисполнен сложных, быстро изменчивых, обычно неясных дум. Становишься сосредоточенным, молчаливым, почти злым. Мысли путаются, хочется вспомнить разом как можно больше, как можно скорее – в один миг, чтобы ничего-ничего не забыть, не опустить. И кажется, что главного-то как раз и не вспомнил, а надо торопиться, спешить надо…
Перебежки одна за другой, все чаще, все чаще… Ближе враг… Совсем близко… Еще минута – и перебежек не будет, за последней перебежкой – атака… Ради этого страшного момента, именно ради атаки, и торопишься теперь все разом, как можно скорее, вспомнить… Там – предел, черная бездна…
Я тихо опустился между бойцами. Они посторонились, посмотрели неопределенно мне в лицо, ни о чем не спросили, – как лежали в молчании, так и остались… Полежав, помолчал и я, но стало тягостно от мертвящей тишины, – вынул кисет, свернул цигарку, закурил.
– Хочешь, товарищ? – обратился к соседу.
Он поднял голову, как бы не поняв сразу и изумившись моему вопросу; еще больше удивился он тому, что вдруг, так вот неожиданно услышал з д е с ь, т е п е р ь – человеческую речь. Подумал одно мгновенье, и я увидел, как глаза его осветились, повеселели.
– И то дело, давай, – потянулся он за кисетом. – Эй, Сизяк, – обратился тут же к Сизову, – что землю жуешь? На-ка, лучше закури с нами…
Сизов так же медленно, как и Климов, приподнял голову и посмотрел на нас угрюмым, строгим взглядом, а потом завернул, закурил, стал и сам веселее… Разговора нет никакого, только бросаем отдельные слова: сыро… колется… потухло… вишь, летит…
– Перебежка!!! – раздалась команда.
Мигом вскочили. Разом, как резиновая, подпрыгнула вся цепь. Она не выпрямилась во весь рост, а так и застыла горбатая.
– Бегом!!! – раздалось в тот же момент.
Все кинулись бежать, далеко вперед себя выбрасывая винтовки… Бежал и я, согнувшись в дугу, неровным, ковыляющим бегом. Неприятель затарахтел пулеметами, заторопился ружейными залпами.
– Ложись! – раздалась тотчас же новая команда.
Все ткнулись в землю… как ткнулись, так несколько мгновений и лежали недвижно. Потом медленно зашевелились, стали приподымать головы, оглядываться. Кто ткнулся впереди – пятился теперь назад, чтобы сравняться; ткнувшиеся сзади подползали тихо, с низко приклоненными к земле головами, – никто не хотел остаться в одиночку ни сзади, ни впереди.
Климов, бежавший быстрее и ткнувшийся впереди нас, пятился теперь, как рак, и если бы я не посторонился – прямо в лицо угодил бы мне огромной подошвой американской штиблетины…
Лежим – молчим. Ожидаем новую команду. Уже больше не пытаемся курить, нет даже и отдельных отрывчатых слов. Климов с Сизовым рядом. Видно, вспомнилось Климову, как несколько минут назад сделалось ему легче в разговоре, – слышу, начинает заговаривать с Сизовым:
– Сизов…
– Чего тебе?
– Букарашка, видишь, – и тычет пальцем в траву.
Сизов ему ни слова: угрюм, насупился, молчит.
– Сизов, – пристает он снова.
– Да ну, што? – бросает тот с неохотой.
Климов и сам ничего не ответил, вздохнул и потом, как бы собравшись с мыслями, тихо сказал:
– Любаньку-то отдали в Пронино…
Видно, вспомнил односельчанку, а может, и зазноба какая, кто его знает. И на этот раз ни слова не ответил ему Сизов. Понимая безнадежность, умолк Климов, а со мной, видно, охоты не было говорить; растянулся еще плотнее по земле и начал водить пальцем по ранней жидкой траве, – то букашку раздавит и смотрит, как она в конвульсиях кончается на его грязном широком пальце, то земли бугорок сковырнет, возьмет ее между пальцами и сыплет, все сыплет по песчинке, пока не высыплется вся…
– Перебежка!.. бегом!!!
Ретиво вскакиваем, бежим вперед с безумным взглядом, с перекошенными лицами, с широко раздутыми горящими ноздрями. И ждем. Бежим и ждем, бежим и ждем… желанную команду: «Ложись!»
Падали мертвыми, окостенелыми телами, замирали, подбирались, втягивались в себя, как черепахи, а потом медленно-медленно отходили, начинали двигаться, нетвердым, опасливым взором глядеть по сторонам.
Тут же Маруся Рябинина – девятнадцатилетняя девушка – тоже с винтовкой, шагает гордо, не хочет отстать. Она не знала, дорогой наш друг, что через несколько дней, у Заглядина, так же, как теперь, пойдет она в наступление, вброд через реку, одна из первых кинется в атаку, и прямо в лоб насмерть поразит ее вражеская пуля, и упадет Маруся и поплывет теплым трупом по окровавленным холодным волнам Кинеля… Теперь она тоже улыбалась, что-то мне кричала дружеское, но не разобрал издалека…
Земляков своих я не видел уже два месяца, и не успел даже того узнать, что Никита Лопарь и Бочкин – здесь же, в полку, перебрались из уральских частей, соскучились воевать по другим полкам. Терентия так и не увидел я на этот раз. Лопарь с другого конца болотины махал коммунаркой и тряс огромными рыжими кудрями…
Все знакомые, дорогие лица… Но некогда было ждать – до овинов оставалось всего сотня сажен. Каждую секунду можно ждать, что оттуда встретят внезапным огнем. Это – любимый на фронте прием: замереть, притаиться, нацелить дула и пустить неприятеля близко-близко, а потом вдруг пулеметы и залп за залпом, бить жестоко и непрерывно, рядами, грудами наложить перед собою человеческие тела, видеть, как дрогнул враг, попятился, помчался вспять, и бить, бить, бить его вдогонку, а пожалуй, и бросить на него спрятанную где-нибудь тут же кавалерию – добивать, рубить бегущего, растерявшегося, обезумевшего в смертельном испуге врага.
Мы были готовы ко всему. Вдруг справа два коротких залпа, за ними тотчас же быстро-быстро заработал пулемет. Вестовой поскакал узнать, в чем дело; через две минуты сообщил, что это наши на правом фланге вызывают неприятеля на ответ. Но ответа не было. Можно было предположить, что селение очищено, но, наученные горьким опытом, тихо, осторожно, ощупью двигались на овины наши цепи. Несколько человек пулеметчиков, а с ними бойцы подхватили пулемет, подбежали к одному из ближних овинов, приладили его быстро к бою – приготовились стрелять. Но тихо… На правом фланге издалека глухо прокатилось «ура», – это наши пошли в атаку, захватив почти без боя всю группу неприятеля, что оставлена была там на охрану села. Из-за горы, с левой стороны, прогремели один за другим три орудийных выстрела… Грохот и вой ослабевали, постепенно замирали, были слышны только удары, от разрывов доносилось лишь чуть слышное эхо, – значит, не по Пилюгину это, а сам неприятель бьет куда-то в сторону. Он бил по тем частям, которые двигались с крайнего левого фланга ему в охват; он переносил туда артиллерийский огонь, быстро отступал и против нас оставил лишь небольшие части, – так узнали потом, а теперь многое было все еще неясно, и можно было ждать всякого оборота и результата делу. Когда пулеметчики пристроились у овина, мы с командиром батальона приблизились, чтобы узнать, не увидели ли, не заметили ли чего-нибудь на гумнах; но там по-прежнему тихо, никто не показывается – ни из белых, ни из жителей, словно мертвое стало пустое село. Осторожно, оглядываясь кругом, засматривая к стогам, за овины и сараи, медленно пробираемся вперед. Ни звука, ни шороха, ни слова, ни выстрела – в такой тишине куда страшней, чем под выстрелами. Тишина на фронте – ужасная, мучительная вещь.
Сзади нас, неподалеку, шли иванововознесенцы, – их красные звезды уже здесь и там мелькали среди овинов и стогов сена. Это движение, торопливое, нервное, неуверенное, происходило в могильной тишине, ежесекундном ожидании внезапного огня…
Вдали мелькнула женская фигура: знать, крестьянка… Надо скорей разузнать…
Рысью – туда…
3. Вступление
Женщина-крестьянка стояла у погреба и в упор смотрела на меня остановившимся, мутным, растерянным взглядом. В этом взгляде отразился ужас только что пережитого страдания, в нем отразились недоумение и напряженный мучительный вопрос, ожидание новой, неминуемой, неотвратимой беды, словно она ожидала удара, хотела бы отвести его, но не могла. «Скоро ли?» – спрашивал этот усталый взгляд, и, наверно, не в первый раз и не только на меня смотрела она, такая измученная, и спрашивала: «Скоро ли?» Возле нее, около избы, приподняв крышку, выглядывало из погреба другое, столь же измученное, серое, полумертвое лицо женщины: под глазами повисли иссиня-багровые мешки, губы высохли, выбились волосы из-под тряпья, наверченного на голову. Вопросом и мольбой был полон скорбный взор.
– Белые здесь аль ушли? – спрашиваю их.
– Ушли, убежали, родной, – ответила та, что выглядывала из погреба. – Можно ли нам отсюда вылезать-то, родной? Стрелять будете еще?
– Нет, нет, не будем, вылезайте…
И одна за другой стали показываться из погреба женщины, только они, – мужиков не было. Выползали еще малые ребятишки; этих закутали одеялами, рогожами, мешками, – знать, думали, что мучной мешочек спасет их от шрапнели… Вытащили за сухие длинные руки старика с серыми, мокрыми глазами, с широкой белой бородой. У него на поясе болталась длинная веревка, – надо быть, на ней спускали его в погреб.
Когда все выползли вереницей, один за другим, держась за плетень, оглядываясь робко по сторонам, заковыляли они к своим халупам. Большая, значительная картина, как двигались они тенями по плетню в гробовом, драматическом молчании, все еще полные испуга, замученные своим страхом, закоченевшие в сыром, холодном погребе.
На углу толпится кучка крестьян, – они тоже еще не понимают, не знают, окончен ли бой, оставаться ли им здесь, или попрятаться снова по избам, под сараи, по баням.
– Здравствуйте, товарищи! – крикнул им.
– Здорово… здравствуй, товарищ! – дружно ответили они. – Дождались, слава богу…
Не знаю я, верить ли этим приветственным словам. Может быть, и белых они встречали так же, чтобы не трогали – из робости, от испуга. Но посмотрел на лица – и вижу настоящую, неподдельную радость, такую подлинную радость, которую выдумать нельзя, особенно нельзя отразить ее на немудрящем крестьянском лице. И самому стало радостно.
Мы тронули на середину деревни. Там новая толпа, но видно, что уж это не крестьяне.
– Вы што, ребята, пленные, што ли?
– Так точно, пленные.
– Мобилизованы, што ли?
– Так точно, мобилизованы.
– Откуда?
– Акмолинской области.
– Сколько вас тут?
– Да вот человек тридцать, а то попрятались по сараям… Да вон из огородов бегут.
– Так вы сами, значит, остались?
– Так точно, сами.
– А оружие где?
– Сложили вон там, у забора.
Подъехал, посмотрел: куча винтовок. Сейчас же к оружию, к пленным наставили своих ребят, приказали охранять, пока не переправим в штаб дивизии.
Пленные выглядели жалко, одеты были сквернейше, – кто в шубенку какую-то старую, кто в армяк, кто в дырявые пальтишки; обуты тоже скверно, – иные в валенках, в лаптях, и все это изодрано до последней степени… Они нисколько не были похожи на войско – просто толпа оборванцев. Являлось недоумение: отчего бы это они так плохо одеты, когда колчаковские войска, наоборот, заграничным добром снабжаются изрядно?
– Что это, – спрашиваю, – ребята, больно плохо одел вас Колчак-то? Неужто всех так?
– Нет, это нас только.
– За што так?
– А все не шли… Убегло наших много – кто обратно к себе, а кто в Красную Армию…
– Значит, не добром к Колчаку шли?
– А на што он нам… Своих-то одел с позументами, а нас – смотрите вот… – И они показывали свои дыры и лохмотья. – Да все вперед гнал, под самые выстрелы: такую, говорит, сволочь и жалеть нечего…
– А вот вы бежали бы давно…
– Так нельзя бежать-то, сзади нас он своих поставил, – эти не воевали, а только смотрели, чтобы не убегнуть…
– Ну, а теперь как же удалось?
– Да вон все в огородах… Между грядами. Полегли и ждали. А потом вышли.
– Куда же теперь: служить в Красной Армии у нас станете?
– Так точно, затем и остались, чтобы в Красной Армии, куда же нам? Того и хотим.
Разговор на этом окончили.
Вдоль по селу мы поскакали к горе, в ту сторону, куда убежал неприятель. Части наши, видно было, уже карабкались по откосу, сгрудились на мосточке, переходили по песчаному крутому скату.
– Много ли тут белых-то было? – спрашиваю по дороге.
– Тыщу было… – отвечают крестьяне.
Но верить этим «тыщам» никогда сразу не следует: иной раз «тыща» превращается в пять-шесть тысяч, а то и просто в двести человек. Только потом, сравнив десятки сведений и показаний пленных, можно приблизительно точно установить цифру. Во всяком случае, судя по обозам, войска здесь было достаточно. Недолго и не так упорно, как обычно, держался в Пилюгине неприятель, верно потому, что заметил и опасался обходного движения на левом фланге…
– Давно ли белые убежали?
– Да недавно, – отвечали крестьяне. – Вот только перед вами. Надо быть, и по горе-то недалеко ушли…
Но усталые наши части не могли преследовать. Разве только кавалерию можно было пустить для испытания, но кавалерии было мало, – надежды не было и на нее.
Те, что ушли вперед и забрались на гору, все еще не теряли надежды захватить неприятельские обозы. Но захватить удалось лишь небольшую оставшуюся часть, – главный обоз давно и далеко ушел вперед.
Пилюгино расположено под горой. Гора крутая и обрывистая. Перебравшись через мост, лишь с большим трудом можно было подняться на вершину. Тут в горячке произошла драматическая случайность: передовые части, поднимавшиеся прямо по откосу, как только выскочили на вершину, заметили на другом конце ползущие цепи. Открыли огонь. Им ответили… Завязалась перестрелка: это свои не узнали своих. Двое убито, пять человек поранено. Оно бы окончилось еще тяжелей, если бы вовремя не понял обстановку командир того полка, что выходил из-за горы, с левой стороны; он самоотверженно, рискуя жизнью, махая в воздухе платком и шапкой, бросился по полю навстречу стрелявшим, добежал и разъяснил, в чем дело. Когда мы на горе увидели человек шестьдесят кавалеристов, спешившихся возле потных, взмыленных коней, приказали им разбиться на две группы: одной налево – разузнать, нет ли каких признаков, что там идут наши обходные части, другую половину услали на правую сторону, куда ушли неприятельские обозы. Связи с обходными частями так и не установили – там оказалось что-то вроде предательства, и несколько человек пришлось арестовать, передать дело трибуналу. Но теперь мы ничего не предполагали и продолжали надеяться, что даже небольшими ударами можно добиться результатов, как только в тылу у неприятеля появятся наши полки. Но полки эти не появились, и неприятель отступил спокойно, безнаказанно, с обозами. Разведчики, что усланы были направо, как только отъехали сажен триста, были жарко обстреляны отступавшими цепями, вынуждены были спуститься в овраг и дальше двигаться кустарником.
На тачанке забрался в гору первый пулеметчик. Я его взял с собой, и поехали туда – вперед, где видны были колыхающиеся неприятельские цепи. Они отступали по ровной поляне, шли к лесу, заметно торопились, видимо, ожидая преследования нашей кавалерии, не зная того, что кавалерии у нас почти нет. Сами мы, конечно, поделать ничего не могли, но все еще была какая-то смутная надежда, что вот-вот в неприятельском тылу раздадутся первые выстрелы, – тогда отсюда даже и своим пулеметом можно крепко усилить панику, деморализовать врага окончательно и отнять обоз… Все ожидания были напрасны. По пятам отступающих двигались мы версты полторы: разведка справа, а мы на горе – непрерывно обстреливали отступавших. Они отвечали и все пятились к лесу, пока не исчезли. Мы ни с чем воротились назад.
По горе залег Иваново-Вознесенский полк. Когда мы с пулеметчиком стали приближаться, заметили, как несколько человек, положив винтовки на колено, прицеливались по нас и ждали, когда подъедем ближе. Я громко закричал, что едут свои, замахал платком – предотвратил новую беду. Несколько человек поднялись нам навстречу и, когда меня узнали, покачивали головами, ахали, бранили себя за оплошность. Мы спустились с горы и въехали в село.
Здесь я встретился с Чапаевым – он объезжал части. В той атаке, что была перед овинами, он участвовал лично и оттуда же вошел в село. Повернув коня, я поехал вместе с ним обратно в гору.
Ожило село. Все халупы позаняли красноармейцы. Бабы толпились у колодцев, бежали с водой, торопились ставить самовары, угощали пришедших товарищей. Уж теперь не дичились они, не робели, а молодежь так даже и совсем раззадорилась. Девушки деревенские осваиваются с красноармейцами так быстро, что только диву даешься.
Посмотри-ка и теперь.
На горе залегла наша цепь; где-то тут в лесу, совсем неподалеку, отступают неприятельские войска; не рассеялся еще в воздухе пороховой дым, а в раскрытые окна халупы уж манит гармоника, и на зов ее собираются охотно, идут и бойцы, идут и девушки… Тут скоро пойдет плясовая – без этого не обойтись…
Потому еще здесь встречают так радостно красные полки, что не только грабежей или насилий – не было ни одного случая даже самых мелких оскорблений и перебранки; именно к а к т о в а р и щ и п р и ш л и и к товарищам, полные уважения, взаимной духовной близости.
Огромному большинству не досталось места в избушке – пришлось раскинуться бивуаком на площади у обозов…
Отыскали получше, попросторней халупу; сюда поместили бригадный штаб и оперативный отдел дивизии, – он ездит с нами неразлучно все эти последние дни. Протянули кабель, заработал аппарат, заголосили телефоны. Скоро тут появился самоварчик. За столом были командиры и политические работники. Один другому торопился рассказать, что сделал, что видел и перечувствовал в бою. Перебивали, недоговаривали, хватались то за одно, то за другое, шумели, спешили один другого перекричать, заставить себя слушать, но каждый не слушать – рассказывать хотел: так он сам был полон не остывшими еще переживаниями. Усталости как не бывало… Так за разговорами, за шумом прошло с полчаса.
Вдруг – громовой удар, за ним другой, третий… Мы переглянулись, повыскакивали в недоумении из-за стола и прямо к двери. Может быть, бомбу кто-нибудь обронил?
Но тут рядом три разрыва… Если артиллерия?.. Но откуда же ей быть?
В это время мелькнул ружейный выстрел, за ним еще, еще, еще – поднялась беспорядочная пальба. Красноармейцы, сидевшие кучками возле фургонов, уже повскакали и кидались в разные стороны. Площадь живо опустела. У себя над головой мы увидели неприятельский аэроплан, ровно и тихо, словно серебряный лебедь, уплывавший в голубую даль. Разрывы случились в огромнейшем соседнем саду; где не было ни одного красноармейца…
Скоро все успокоилось и приняло свой недавний вид… Уж дрожали сумерки, а за ними легко спустилась покойная звездная весенняя ночь. Тихо на селе. Ничто не напоминает о том, что только недавно закончился здесь бой, что всюду рыскала и вырывала жертвы беспощадная, жадная смерть. А завтра, чуть подымется солнце – мы снова в поход. И снова, как мотыльки у огня, будем кружиться между жизнью и смертью…
«Ну а сегодня как? – задаешь себе каждый день поутру тяжелый, мучительный вопрос. – Кто останется жив? Кто уйдет? С кем выступать будем в завтрашнюю зорю, с кем никогда-никогда не увижусь… после сегодняшнего боя? А впереди еще бесконечные походы, ежедневные ожесточенные бои… Весна… Начало… Колчак дрогнул лишь в первых рядах, а сокрушать надо всю огромную стотысячную массу. Как это дорого обойдется! Как много будет к осени жертв, как многих недосчитаемся вот из этих, из товарищей, что идут теперь со мною!»
После этого столь подробно описанного боя открыт был путь к Бугуруслану. Как и большинство городов, – не только в этих боях, но и вообще за всю гражданскую войну, – Бугуруслан был взят обходным движением. На улицах больших городов бои случались редко. Главный бой, последний и решающий, обычно разгорался непосредственно на городских подступах, и когда он, бой этот, был неудачен для обороняющегося, неудачник обычно уходил, оставляя самый город без боя в руки победителю. Так было и с Бугурусланом.