Текст книги "Повести моей жизни. Том 1"
Автор книги: Николай Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Я переночевал у Алексеевой в гостиной на диване, помечтал с нею утром о будущем счастье человечества и к назначенному часу поспешил в Тверскую гостиницу. Там в номере были Цакни, Кравчинский и незнакомый мне смуглый высокий человек в синих очках-консервах и с небольшой бородкой. Это, очевидно, был посланный из кружка Войнаральского.
Я поздоровался с ним, не называя себя, и мы стали продолжать начавшийся разговор о том, где кто находится из общих знакомых, которых, однако, оказалось очень немного. Разговор вяло продолжался до прихода Клеменца, по обыкновению, запоздавшего, и, как только он явился, весь личный состав нашей комиссии оказался здесь. Незнакомец в синих консервах заговорил первый, очевидно, по заранее приготовленному плану речи.
– Около деревни, где теперь живет Войнаральский, находится лес, о котором долго шла тяжба между помещиком и крестьянами некоторых соседних деревень. Крестьяне имели все права на него по давности владения, а суд недавно присудил его помещику. Они страшно раздражены и хотят поджечь этот лес, чтобы по крайней мере не оставался никому. Нам с Войнаральским пришло в голову, что здесь хорошая почва для восстания. Уже до станового дошли слухи о возможности поджога, и он нарочно сказал на сходе, что, если загорится лес, он все деревни погонит полицией тушить его. Крестьяне уже говорили Войнаральскому, что примут станового в колья, если он погонит их.
Тут посланный, видимо, волнуясь и потеряв дыхание, остановился на минуту, но затем, овладев собой, закончил:
– Так вот нам и пришло в голову поджечь самим лес и, когда исправник погонит крестьян тушить, то поднять восстание уже не против помещика, а против правительства, заставляющего крестьян оберегать отнятое у них же добро. Надо только достать фосфору, чтобы смазать деревья в разных местах, и Войнаральский говорит, что вы можете получить его в знакомой вам аптеке сколько хотите.
– Мы не занимаемся поджогами! – быстро и резко ответил ему Цакни.
– Мы боремся с вредными идеями, а не с полезными предметами, – сухо прибавил Кравчинский.
Посланник совершенно сконфузился и покраснел. Мне стало очень жаль его.
– Но ведь здесь борьба на самом деле не с предметами, – сказал я, краснея, – а только представляется возможность вызвать народное восстание, которого мы все желаем. Может быть, оно разрастется в целую революцию... Почему же не пожертвовать для этого одним несправедливо отнятым лесом? Ведь жертвуем же мы сами, что имеем!
Посланник радостно взглянул на меня как на неожиданного друга. Он был явно из тех нескольких русских рабочих, которые одни во всем народном море того времени были пробуждены только что появившимися пропагандистами к гражданскому сознанию, и еще конфузился в нашей среде, как конфузился и всякий из нас, если, будучи учеником, вдруг попадал в общество своих учителей и принужден был вести с ними теоретический разговор. Он с видимым облегчением передал мне всецело свою защиту и явно был намерен далее лишь слушать.
– Каждый, – возразил мне Клеменц, – имеет право жертвовать всем своим, но не имеет права жертвовать ничем чужим.
– Однако ведь признаем же мы принудительную передачу частной собственности народу, значит, жертвуем и чужим?
– Мы признаем передачу, но не уничтожение, и притом только передачу из частного владения в общее, причем и прежний собственник получает свою равную долю! Как ты можешь оправдывать поджоги?
– Я не оправдываю, но мне хотелось бы только выяснить вопрос. С первого взгляда кажется, что Войнаральский действует последовательно со своей точки зрения.
– С точки зрения вспышкопускателей это, пожалуй, и верно! Они не думают вызвать революцию, они понимают, что из деревенского бунта по поводу леса ничего не выйдет, кроме порки крестьян, но они хотят, делая свои вспышки в разных местах России, разжечь страсти и подготовить общее восстание. Но восстание, в основе которого ненависть, не будет сознательным и не приведет ни к чему, кроме огромного кровопролития и вражды. А наша цель – идейно подготовить народ к социальному перевороту, чтобы он разумно и справедливо устроил свою будущую жизнь!
Мне хотелось возразить ему, что эти его идеи о необходимости подготовки народа находятся в явном противоречии с основными воззрениями нашей среды, где крестьянство с его общиной и простотой жизни считается идеалом совершенства, в противоречии с тем, что мы должны слиться с народом, учиться у него, а не учить; но, понимая, что это отвлечет нас от предмета в такую область, где можно спорить недели, я не возражал. Кравчинский и Цакни продолжали начавшиеся дебаты, и я уже не помню, о чем они спорили, но окончательным результатом был полный принципиальный отказ посланнику в какой бы то ни было помощи, и в результате, как я узнал потом, его предприятие так и не осуществилось.
Когда мы, распростившись, вышли из отдельного номера ресторана и пошли каждый в свою сторону, я, оставшись один на улице, начал обдумывать по дороге вставший передо мной вопрос: хорошо ли мы сделали, что отказали Войнаральскому? И этот вопрос невольно вызвал другие...
Я чувствовал, что разобраться мне здесь очень трудно...
С наступлением назначенного мне вечера я был уже у Армфельда, с трепетом готовясь к предстоящему дебату. В его комнатах, во втором этаже дома, было около двух десятков гимназистов старшего возраста, сидевших или стоявших группами. На большом столе у окна помещались стаканы с чаем и бутербродами, и часть публики занималась ими. Армфельд представил меня компании. Поздоровавшись со всеми, я тоже присел к столу с закусками и, не зная, как начать разговор, урывками рассматривал компанию, как и она меня. Это была пестрая и, по-видимому, ничего особенного не сулящая толпа гимназистов, но как ошибочно оказалось первое впечатление! Здесь был в лице моего предстоящего, главного оппонента – Карелина, невысокого юноши, почти мальчика, – будущий популярный профессор Московского университета; в лице другого юноши, Баженова – будущий доктор и известный московский общественный деятель. Самому хозяину этих комнат предстояло умереть в заточении, трем другим испытать темницу и долгую ссылку, а меня ожидали в грядущем несколько лет бурной заговорщической деятельности и долгие годы пожизненного одиночного заключения!
Вспоминая теперь об этом вечере, я часто думаю: как несправедливы бывают взрослые к подрастающей молодежи!
Все взрослые смотрели на нас тогда свысока. Они видели, что у нас в прошлом не было ничего особенно выдающегося, и не хотели видеть, что перед нами было целое будущее. Если кто-нибудь из нас умирал, о нем плакали только мать и несколько близких, если кого-нибудь исключали за запрещенную книжку из учебного заведения, без прав поступить в какое-либо другое, то не только исключители, но даже и окружающие не представляли себе, что, может быть, этим гасят в науке одного из предназначавшихся ей светочей.
Армфельд допил свой стакан и, видя, что все чего-то ждут и никто ничего не начинает, встал и заговорил, явно подготовившись в эти несколько минут, неестественно низким тембром:
– Господа! В настоящее время, как вы знаете, уже многие из студентов идут в народ и говорят о необходимости революции. Вот и он тоже так думает (кивок на меня). Было бы интересно обсудить это. Возможна ли у нас республика? Необходимы ли изменения существующего в России общественного строя? И какие изменения нужны?
Он замолчал.
Карелин нервно заговорил с места:
– Об этом нет нужды даже и разговаривать! В чужой монастырь с своим уставом не суйся! – говорит пословица.
– Но ведь монастырь для нас не чужой, – возразил я, – а наш собственный. Мы все выросли в нем и имеем право изменить в нем порядки.
– Чем изменять, гораздо проще уехать из него за границу всякому недовольному и найти себе там общественный строй по вкусу.
Не было более неудачного начала, как этот его сразу же резкий тон, усвоенный им, по-видимому, непроизвольно, благодаря внутреннему сознанию, что моя позиция сильнее. Доброжелательная и искренняя по натуре молодежь всегда в таких случаях чувствует неловкость и потребность стать на сторону обижаемого, если он не принимает вызова и не отвечает резкостью на резкость. В последнем случае спор становится особого рода перебранкой и не приводит ни к каким результатам. Но я не умел никогда спорить таким образом, и потому инцидент закончил Армфельд.
– Так нельзя говорить, – сказал он, – нельзя же гнать из монастыря всякого, кто в нем думает иначе, чем большинство. Ведь может и действительно оказаться, что в монастыре-то стало темно, и тесно, и тяжело жить и что все его уставы надо переделать заново. Будем же говорить об этом.
– Я хотел только сказать, – возразил Карелин спокойнее, чем прежде, – что мы еще не можем считать себя полноправными членами этого монастыря. Нам надо прежде всего окончить свое учение, и тогда узнаем многое, что может переменить наши мнения.
– Но что же мы узнаем такого? – сказал я. – Вот в гимназиях нас кормят мертвыми грамматиками, греческой и латинской, священными историями, где часто рассказываются невероятные вещи, катехизисами и богослужениями, которые мы все пародируем в смешном виде перед уроком. Неужели это может переменить наше мнение? Я сам стою за науку, но не за казенную, которая только опутывает, – прибавил я, вспоминая прежние слова Алексеевой, которыми она примирила меня с перспективой оставить учебное заведение.
– Какова у нас наука ни есть, но она пока единственная, и если мы хотим другой, то должны сначала сами доучиться и потом уже учить других, как хотим.
– Но ведь правительство нам не даст сделать этого, а велит учить, как учили прежде, или убираться вон из монастыря!
– Но без правительства нельзя. Я ведь тоже читал запрещенные книги и нахожу, что анархия, которую в них проповедуют, приведет только к всеобщему грабежу, и в результате будет деспотизм еще хуже, чем теперь. Так было и во Франции после революции, так будет и у нас!
Оправившись от первого волнения, он начал теперь спорить серьезно, по существу. Ему недоставало еще лет трех до совершеннолетия, но было видно, что он читал и думал не менее, чем многие из совершеннолетних. Будущий талантливый профессор начал в нем чувствоваться и теперь.
– Неужели вы думаете, – сказал он, – что наши крестьяне, тоже поголовно безграмотные или малосведущие, сумеют устроить что-нибудь путное в общественной жизни, если им предоставить полные гражданские права? Вот помещик рядом с селом, где я живу, тоже захотел посоветоваться с ними на сходе при устройстве школы и спрашивает: «Чему учить ваших детей?» А они отвечают: «Научи считать по счетам, да чтобы читали псалтирь над упокойником!» И больше ничего не могли прибавить.
Все засмеялись. Мое положение становилось плохо. Он быстро воспользовался своим преимуществом.
– Для того чтобы знать, чему учить других, нужно прежде всего самому знать все науки, а то и мы можем оказаться в таком же смешном виде перед теми, кто их уже изучил.
– Но ведь и кончившие университет говорят, что там теперь чисто казенное, сухое, специальное обучение в одной какой-нибудь области и общего знанья не дается. Оно теперь лучше всего достигается самообразованием.
– Разве я, – возразил он, – против чтения и самообразования? Мы здесь все читаем много и вместе, и порознь такого, чему нас не учат. Я только говорю, что без правительства нельзя жить, что будет всеобщий грабеж и начнут убивать друг друга.
Меня так и подмывало отпарировать ему часто слышанной мною всеупрощающей фразой Кравчинского и Алексеевой: как только не будет частной собственности и начальства с палкой, так все люди почувствуют себя братьями и сестрами, и никому и в голову не придет делать что-нибудь дурное. Но в глубине души я сам не верил в этот всеобщий рецепт, бывший тогда в большом ходу среди молодежи.
– Анархию, – ответил я, – в тех книгах понимают как общественный строй, где не будет больше лишь такого начальства, которое стоит с кулаком над головами всех неначальствующих. И такая анархия придет рано или поздно!
– Как же она придет?
– Вы ведь убеждены, – хитро спросил я его, – что человечество идет вперед с каждым поколением и совершенствуется?
– Да, это ясно видно из истории.
– Ну вот! – воскликнул я, торжествуя, что он попался. – Представьте, что наступило такое время, когда все вопросы между народами стали обязательно решаться по согласию, без войн. Ведь тогда не надо будет и войск, а с ними и военного министерства! А когда человечество нравственно разовьется до того, что воровство, грабеж, насилие станут ему так же противны, как нам теперь людоедство, тоже процветавшее у диких, но уже никому из нас не приходящее в голову, тогда не нужно будет и полиции и судов! Значит, и министерство юстиции и полиция исчезнут с лица земли. Что же останется тогда от правительства? – Министерство народного просвещения, а оно уже и не начальство, потому что ему подчиняются только дети!..
Я, конечно, не помню всех деталей этого, памятного для меня вечера, где я впервые исполнял поручение только что принявшего меня в свои члены тайного общества и от результатов своей миссии ждал того или иного отношения ко мне товарищей. Я многое совсем позабыл, но последний эпизод спора ярко остался у меня в памяти. Когда мы оба утомились, Армфельд снова заговорил тем же слишком солидным низким тембром, показывающим, что он мысленно округляет каждую свою фразу, стараясь выражаться литературно.
– Теперь, когда вопрос уже выяснился, было бы желательно определить к нему наше отношение, которое осталось неясно, так как говорили, главным образом, только двое, а большинство лишь слушало молча. Пусть же кто находит, что мы должны принять участие в революционном движении, которое происходит теперь, поднимет одну руку.
Поднялось огромное большинство рук.
– А теперь пусть поднимут руки те, кто думает, что надо устраниться!
Поднялось только четыре руки, в том числе и Карелина.
Это было так неожиданно для меня! Считая себя пришельцем извне в уже сформировавшийся товарищеский кружок, я всех молчавших считал настроенными против себя, и вдруг вышло совершенно наоборот!
Карелин, напротив, казался очень опечаленным. Теперь я понял, почему он начал свой спор в этот вечер так раздражительно.
«Они, – подумал я, – очевидно, виделись друг с другом еще до моего прихода, и интерес большинства к начавшемуся движению тогда же выяснился. Значит, моя сегодняшняя заслуга для расширения революционного движения вовсе уж не так велика в действительности! Это не я вызвал переворот среди них своим приходом! Он был подготовлен в их душах еще ранее, а я прямо попал на благодатную почву!»
Нам принесли разных холодных закусок вместо ужина. В первом часу ночи все остальные разошлись, а я остался ночевать у Армфельдов. Перед сном меня пригласили еще вниз посидеть с его матерью и сестрой, и последняя, узнав от брата о результатах голосования, была, очевидно, чрезвычайно довольна. Она приписала все мне и перед прощанием крепко и многозначительно пожала мою руку.
Так начался новый кружок в Москве, поставивший своей целью распространение революционных идей среди учащихся в средних учебных заведениях, и его начали называть по моему имени. К этому кружку я вскоре присоединил и свой прежний, бывшее «Тайное общество естествоиспытателей». Мы собрали в разных местах с тысячу книг научного и литературного содержания и, прибавив к ним и заграничные издания, полученные мною через Петербургское отделение, устроили у Армфельда общественную библиотеку, в которой могли бывать все, рекомендованные кем-либо из наших членов. Устройство библиотек казалось тогда лучшим средством для знакомства с наиболее активной в умственном отношении частью молодежи и для привлечения ее к движению. Только Карелин и трое из его ближайших друзей не вошли в преобразовавшийся кружок.
Вспоминая теперь ретроспективно прошлое и задавая себе вопрос, действительно ли был прав Карелин, отстранившись от начавшегося движения, я могу сказать лишь одно: по внешности он был прав, потому что сбылись все его предсказания о гибели. Вся активная часть кружка попала в следующем же году в темницы, в ссылку, а некоторые и на каторгу. Но он был прав именно лишь по внешности, а не по внутреннему содержанию, так как дальнейшая история движения показала, что наши труды не погибли бесследно, хотя цель пробуждения России от ее тысячелетнего сна и была достигнута не так, как предполагали важнейшие вожди тогдашнего движения, а, как увидим дальше, несколько своеобразно, причем враги наши своими гонениями помогли развитию и распространению освободительных идей несравненно больше, чем сами их провозвестники.
Да и в личном отношении выиграл ли Карелин?
Не казалось ли ему не раз потом, через много лет, в тиши его профессорского кабинета, что молодость его прошла слишком тускло, что в ней не было ни одного выдающегося пункта для того, чтобы остановиться на нем с отрадой? И не завидовал ли он порой нам, погибшим и погибавшим, но жившим яркой жизнью? Кто может рассказать это теперь после его смерти?
III. ЛИЗА ДУРНОВО[37]37Рассказ «Лиза Дурново» напечатан впервые в журн. «Голос минувшего», 1913, № 9; включен в отдельные издания «Повестей».
[Закрыть]
Как давно все это было! Сколько типичных, выразительных лиц прошло с тех пор перед моими глазами и погибло в темницах или исчезло где-то вдали! Сколько событий после этого случилось!
Прошли три длинных томительных года первого заключения, прошла кипучая деятельность в «Народной воле», прошли бесконечные двадцать пять лет убийственного заточения в Алексеевском равелине Петропавловской крепости и Шлиссельбурге, прошло семь лет увлекательной научной деятельности, публичных лекций, докладов на конгрессах и заседаниях в ученых обществах, и вот я вновь сижу в крепости и смотрю теперь сквозь железную решетку ее окна на короткий переулок передо мною, на низкое желтое здание пожарного депо по другую сторону, с его входами в виде высоких арок, и на круглые вершины лип за его красной крышей на фоне тусклого осеннего неба с трехцветным национальным флагом, развевающимся на высоком шесте направо от этих вершин, над комендантским домом. Часовой мерно ходит взад и вперед под моим окном...
Многое из пережитого мною потускнело и даже стерлось совсем в моей памяти, но многое и осталось, яркое и отчетливое, как будто только сейчас записанное...
И это всего лучше для моего теперешнего рассказа!..
В те дни, о которых я пишу, мне очень не хотелось погибать, но не хотелось и презирать себя, хотелось быть хорошим.
И это последнее желание непреодолимо влекло меня к опасности, каждый день встававшей передо мной благодаря начавшимся арестам, когда никто из нас не знал, что через полчаса его не замкнут в одиночную камеру, как в могилу. После первого известия о каком-либо аресте я уже ходил около его места, зорко следя, не осталось ли там кого-нибудь, кого можно еще спасти? Было и жутко, и радостно, и горько за то, что всякий раз спасать мне было некого: в домах оказывались одни засады, и больше ничего.
Была ли моя логика эгоистичной? Так назвала ее мне раз девушка-великан, Наташа Армфельд, мой новый друг, когда я развивал ей свои мысли.
– Я не знаю, эгоистичны они или нет, – ответил я ей, – но я только чувствую, что об этих мыслях мне не стыдно вам рассказать, – значит, по моей мерке, в них нет ничего дурного.
– Во всяком случае, – ответила она, – это хороший эгоизм! Но мне жаль, что вы совсем сделались следопытом, как в романах Купера, и погибнете на таком пути.
– Не погибну! – отвечал я. – Я уже приобрел большой навык.
Этот разговор является моим первым ярким воспоминанием, рельефно выступающим из низин, окончательно залитых волнами забвения. К тому времени прошли, должно быть, недели три после моего первого дебюта у Армфельда. Те из товарищей его кружка и моего, которые не разъехались далеко на каникулы, а жили у родителей летом в самой Москве или на окрестных дачах, по-прежнему сходились на наши субботы, но их было уже немного, и с каждым днем становилось все менее и менее.
Тоска бездействия начала овладевать мною.
Когда Клеменц и Кравчинский рассказывали окружающим свои впечатления при хождении в народ, их деятельность казалась мне такой выдающейся в сравнении с моей жизнью в потаповской лесной кузнице. При первом же собрании немногочисленного московского отделения нашего тайного общества я сказал:
– Мне здесь теперь совсем нечего делать. Нельзя ли мне пойти опять в народ, но только не в одно место, а походить в нем, чтоб видеть настроение в разных местах и распространять наши книжки?
– Куда же ты хотел бы? – спросил Шишко за всех.
– Мокрицкий говорил мне, что в одном селе, почти посередине между Курском и Воронежем, где он давал уроки в прошлом году летом, есть выдающийся крестьянин, грамотный и интересующийся общественными и политическими вопросами. Очень возможно, что у него удастся устроить пункт для революционной деятельности в окрестностях.
– Это хорошо! – сказал Кравчинский. – И даже лучше, чем толочься здесь и осматривать шпионские засады в пустых домах после арестов.
– И я тоже думаю, – заметила Наташа Армфельд. – Если он, ходя в народе, долго не будет оставаться на одном месте, то всегда окажется далеко, когда слухи о нем дойдут до станового.
И вот меня отпустили ходить в народе с запрещенными книжками.
Так кончается этот яркий островок моих воспоминаний, а затем выступает другой.