Текст книги "Балтийцы идут на штурм !"
Автор книги: Николай Ховрин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Однажды декабрьским вечером Дыбенко вернулся на корабль из увольнения очень возбужденным и начал собирать вокруг себя матросов. Через некоторое время ко мне прибежал взволнованный Марусев. С трудом переводя дыхание, он сказал:
– Срочно собирай центральную пятерку!
– А что случилось?
– Дыбенко агитирует матросов начать сегодня восстание...
От этой новости я чуть не сел на палубу. Звать команду к неподготовленному выступлению – значило бессмысленно подставить людей под пули, обречь восстание на неизбежное поражение. Я помчался по кубрикам, разыскал Дмитриева, Чистякова, Чайкова и других членов комитета. Мы подошли к группе, в центре которой находился Дыбенко. Он рассказывал, что побывал в "Карпатах" (так у нас называли скалистое место за городом, где обычно собирались матросы, желавшие быть подальше от глаз начальства). Дыбенко говорил, что в "Карпатах" состоялось собрание военных моряков. Оно постановило сегодняшней ночью подняться на всех кораблях и освободить ожидавших суда матросов с "Гангута".
Мы видели, что идея эта пришлась многим по душе. Даже отдельные члены нашей организации поддержали мысль о восстании. Эти горячие головы могли наломать немало дров. Некоторые из них предлагали не дожидаться ночи, а начать действовать немедленно. С большим трудом нам удалось унять разгоревшиеся страсти и уговорить матросов подождать, что скажут представители всех рот корабля. Созывать многолюдное собрание было по меньшей мере неосторожно. Однако в сложившейся ситуации мы скрепя сердце вынуждены были пойти на это.
Собраться договорились на броневой палубе. После отбоя пробирались туда с большой осторожностью, торопливо спускались в единственный люк. Когда пришли все, выделили товарищей, которые в случае опасности должны были предупредить нас, и собрание началось. Дыбенко изложил суть дела. В заключение сказал, что первым выступить предстоит экипажу нашего линкора. На вопросы, кто присутствовал на сходке в "Карпатах", Дыбенко не мог ответить толком. Разгорелись ожесточенные споры. Решить задачу было сложно. Если восстание на других кораблях в самом деле начнется, то мы не имели права остаться в стороне, обязаны были выступить вместе со всеми. Если же это была затея лишь группы не в меру горячих голов, то, поднявшись, мы подставим под удар сотни матросов, провалим с таким трудом налаженную организацию. Представители рот в конце концов поддержали точку зрения комитета – сейчас не выступать.
Расходились не спеша, по одному, по двое. Вышедший вслед за мной Дмитриев заметил:
– Больше такой неосторожности допускать нельзя! Стоило только одному шпику выследить нас и захлопнуть люк, как весь актив очутился бы в мышеловке.
Он был прав. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Я думаю, что никто из матросов не заснул в ту тревожную ночь. Лежали молча, чутко прислушиваясь – не донесутся ли звуки выстрелов с соседних кораблей. Однако на рейде было спокойно.
Прошло утро, за ним день – никаких событий. Члены нашей организации, увольнявшиеся на берег, получили задание разузнать все, что возможно, о собрании, которое, по словам Дыбенко, происходило в "Карпатах". Выяснить ничего не удалось. На Дыбенко стали смотреть косо. Не знаю, как сложились бы наши отношения с ним дальше, но вскоре он был отчислен в батальон морской пехоты, направляемый на фронт.
Я вспоминаю об этом вовсе не для того, чтобы как-то опорочить человека, который впоследствии так много сделал для революции, стал одним из крупных военачальников Красной Армии. Мне и самому приходилось впоследствии работать с Дыбенко бок о бок, и действовали мы дружно. Скорее всего, тот случай был следствием нетерпеливости и горячности Дыбенко, который, не подумав как следует, решил своим вмешательством ускорить события, поднять матросов "Павла", а там, дескать, и весь флот поддержит... События тревожной ночи заставили нас еще острее почувствовать, как важно иметь надежную связь с другими кораблями базы. Вскоре нам удалось договориться с представителями нескольких команд. Решено было провести встречу и обсудить вопрос о совместных действиях. Комитет направил на нее Марусева и меня.
Собрались мы в маленьком уютном финском кафе на окраине города. Уселись за столиком, заказали кофе и булочки. Разговаривали вполголоса, так, чтобы наши слова не долетали до хозяина, находившегося в другой комнате. Все шло хорошо, пока в помещение не зашли двое незнакомцев. Увидев их, Марусев сразу же толкнул меня ногой под столом. Одного взгляда на непрошеных посетителей было достаточно, чтобы понять, с кем имеем дело. Не знаю отчего, но многие шпики охранного отделения были на одно лицо, и узнать их можно было в любой толпе. Котелки, которые они носили, воспринимались чуть ли не как часть формы. Вошедшие тоже были в котелках. Усевшись за столик возле двери, они стали бесцеремонно рассматривать моряков.
Не нужно было никакого сигнала. Все поняли, в чем дело, и начали по одному расходиться. Вышли на улицу и мы с Марусевым. Пройдя два квартала, заметили, что один из агентов прицепился к нам. Мы попытались от него отвязаться. Но он упорно преследовал нас. Возвращаться с этим хвостом в порт было нельзя. Марусев вспомнил, что он знает проходной двор. Дошли до него спокойным шагом, но, как только скрылись за воротами, пустились бежать во весь дух. Выскочив на соседнюю улицу, увидели неподалеку фотосалон, юркнули в него. Сухонький и разговорчивый фотограф тотчас занялся нами. Он стал расспрашивать, какие снимки нам нужны, предложил посмотреть образцы. Мы с удовольствием занялись этим: спешить все равно было некуда, чем дольше пробудем в фотографии, тем больше шансов, что шпик потеряет наш след, если только не догадается заглянуть сюда.
Нам повезло. Агент охранки не обнаружил нас. Мы благополучно вернулись на корабль.
В эти дни в городе появился новый человек по фамилии Брендин. Он приехал из Кронштадта и устроился работать в Гельсингфорсе на ремонтном заводе. Прежде он служил на крейсере "Россия" унтер-офицером, но был уволен по болезни. Брендин привез нам весточку от большевиков Кронштадта. Он разыскал Марусева и попросил, чтобы кто-нибудь из нашей организации пришел к нему на берег. Члены подпольного комитета на "Павле" обрадовались, надеясь, что посланец привез нам необходимую литературу и инструкции. Встретиться с Брендиным поручили Дмитриеву и Марусеву.
Но наши товарищи вернулись разочарованными. Приехавший рассказал им, что его послал в Гельсингфорс Тимофей Ульянцев. Имя это нам не было известно. Только впоследствии мы узнали, что он являлся одним из руководителей Главного судового коллектива РСДРП. Ульянцев дал Брендину наши адреса да еще письмо к одному мастеру с ремонтного завода с просьбой поселить приехавшего. Никаких конкретных поручений Брендин не имел.
С нетерпением ждали подпольщики, когда же наконец прибудет из Кронштадта "Цесаревич". Ведь Сладков обещал нам прислать прокламации с кочегаром Ерохиным. Наконец корабль пришел, но от Ерохина не было ни слуху ни духу. Членам комитета это показалось подозрительным.
Вскоре до нас дошли сведения о решении суда по делу матросов с "Гангута". Из тридцати четырех человек было оправдано восемь. Двадцать четыре – приговорены к различным срокам каторжных работ, двое – к расстрелу. Командующий Балтийским флотом, опасаясь новых волнений, приказал смертную казнь заменить каторгой. Но и этот приговор военно-морского суда был чудовищно жесток. На долю двадцати шести матросов пришлось в общей сложности 256 лет каторжных работ. И это лишь за протест против плохой пищи и грубого обращения офицеров!
Я, как и мои товарищи, глубоко переживал судьбу гангутцев. Тогда мне и в голову не приходило, что сам в любой момент могу очутиться в таком же положении. Никто из нашей организации в те дни не подозревал, что в руках охранки уже есть ниточка, которая тянулась к нам...
28 декабря вечером, уже после отбоя, я лежал в койке и читал книгу. Другие матросы укладывались спать. Неожиданно в каземат вошел наш ротный командир мичман Князев в сопровождении фельдфебеля. В визите командира не было ничего необычного. Он обязан был время от времени посещать нас, смотреть за порядком. Но то, что вместе с ним был фельдфебель, сразу насторожило. Пришедшие подошли к старшине Веремчуку и что-то тихо у него спросили. Мне показалось, что была произнесена моя фамилия. Я быстро отложил книжку и притворился спящим. Мичман Князев вышел, а фельдфебель, приблизившись к моей койке, потряс меня за плечо.
– Одевайся! – приказал он.
Натягивая робу, я лихорадочно думал: "Что могло случиться?" Провожаемый молчаливыми взглядами товарищей, вышел вслед за фельдфебелем из помещения. Он направился к матросским рундукам. Похоже было, что сейчас начнется обыск. Тут я вспомнил, что у меня на одном кольце с другими ключами и ключ от нашей подпольной библиотеки. Хорошо, что спохватился вовремя. Когда спускались по трапу, мне удалось незаметно отцепить ключ от фанерного ящика и засунуть его в сапог. Подойдя к рундукам, фельдфебель спросил, какой из них мой, и потребовал открыть. Я повиновался. Среди вещей ничего крамольного не оказалось. Фельдфебель забрал только письма из дому и несколько старых журналов. По возвращении в каземат он приставил ко мне матроса, объявив, что это мой выводной и без него я не могу никуда выйти. А выводному велел никого не подпускать ко мне. Но как только фельдфебель ушёл, меня сразу же окружили товарищи и начали спрашивать, в чем дело. А я и сам ничего не знал. Кто-то из подпольщиков тихо спросил, не приходилось ли мне в последнее время разговаривать с кем-нибудь из посторонних. Я отрицательно покачал головой.
Не прошло и часа, как фельдфебель появился вновь.
– Забрать койку, – сказал он.
Это означало, что меня отправляют в судовой карцер.
В нем я пробыл двое суток, безуспешно гадая: за что могли меня посадить, в чем проявил неосторожность? Держали в полной изоляции и никуда не вызывали. Лишь мельком удалось увидеть Марусева. Он воспользовался тем, что помещенным в карцер приносили пищу матросы их же роты. Передавая миску, он шепотом спросил:
– За что?..
Я развел руками. Обеспокоенный Марусев забрал грязную посуду и ушел. Глядя на уходившего товарища, я не знал, что вновь встречу его только после Февральской революции...
В тот же вечер под конвоем двух матросов и одного унтер-офицера меня сняли с корабля и пешим порядком отправили на гарнизонную гауптвахту.
По тюрьмам
Одиночка... До сих пор это слово вызывает у меня неприятное ощущение, напоминая о днях, проведенных в тюрьме. Подолгу не слышать человеческого голоса, не иметь ни малейшего понятия о том, что делается за глухими стенами, быть заживо похороненным в каменном мешке – что может быть ужаснее?
Впоследствии я читал об узниках, проведших в одиночном заключении по многу лет. Мне трудно представить себе это. Даже один месяц в таких условиях показался мне вечностью. Я сидел, не зная, за что арестован. Тридцать дней – достаточно большой срок, чтобы вспомнить мельчайшие подробности своей жизни на корабле. Но ничего такого, что могло бы меня выдать как подпольщика, я вроде не допустил. Оставалось только одно ждать. Рано или поздно должны же вызвать на допрос. Тогда можно будет понять, по какому делу привлекаюсь...
Наконец настал день, когда меня отвели в жандармское отделение Гельсингфорса. Однако в этот раз никто никаких вопросов мне не задавал. Я был поставлен перед фотоаппаратом и запечатлен в двух видах. Затем мои пальцы вымазали черной краской и сняли с них отпечатки. После этой процедуры я окончательно утвердился в мысли, что попал в разряд государственных преступников.
Возвращенный в опостылевшую одиночку, я стал было опять гадать, за что схвачен, но потом махнул рукой. Тревожила лишь судьба товарищей: как они там? Не раскрыта ли наша организация?
На этот раз размышлять пришлось не слишком долго. Утром меня снова доставили в жандармское отделение, теперь уже в сопровождении двух конвоиров с обнаженными шашками.
В приемной меня посадили на стул. Проходили час за часом, а мною никто не интересовался. Видимо, столь долгое ожидание входило в систему "психологической обработки". Когда прошло часа четыре, меня ввели в большую комнату. В ней за столом, склонившись над бумагами, сидел генерал. Шевелюра и усы у него были почти совсем седыми. Он молча что-то писал, а я молча стоял у двери. Так прошло еще минут десять. Потом генерал приказал подойти поближе, но головы так и не поднял. Я приблизился, и опять наступила долгая пауза. Наконец генерал отложил ручку в сторону, откинулся на спинку кресла и взглянул мне в глаза. Последовавшие вопросы были самыми обычными, что называется, протокольными – где родился, кто родители, где они работают и живут. Потом генерал откашлялся и уже другим тоном сказал:
– Ты находишься на военной службе, да еще во время войны. А между тем вступил в преступную организацию, ставящую целью свергнуть государя и правительство. Надеюсь, что ты и сам хорошо понимаешь, какой карой это тебе грозит. Предупреждаю: в создавшихся условиях одно лишь чистосердечное признание своей вины, полное раскаяние и раскрытие всего, что неизвестно еще правосудию, – только лишь это может дать надежду на помилование и избежание строжайшей кары...
Слушая эти слова, я подумал: что-то случилось в Кронштадте. Решил отрицать все подряд, а там будь что будет.
– Ну-с, понял, что я тебе сказал? – спросил генерал после внушительной паузы.
Вытянув руки по швам и выпятив грудь, я гаркнул:
– Не могу знать!
Генерал поморщился, забарабанил пальцами по столу.
– Вот что, братец, оставь эти штуки, не на палубе находишься. Скажи-ка, знаешь ли ты эту личность?
Он протянул фотографию, и я увидел совершенно незнакомое лицо, а посему вполне чистосердечно ответил, что не знаю этого человека. Генерал начал показывать другие фотографии. Все это были незнакомые люди. И вдруг на одной узнал своего кронштадтского знакомого Ивана Давыдовича Сладкова одного из главных руководителей матросского подполья. Не знаю, удалось ли мне скрыть волнение. Во всяком случае, генерал начал на меня наседать вовсю.
– Да ты припомни, припомни, – настаивал он, – этого ты наверняка должен знать. Встречался же с ним?
– Не могу знать! – стоял я на своем, твердо решив придерживаться намеченной линии.
– Должен ты помнить этого человека, обязательно должен...
– Не могу знать!
– Ну что ты, как попугай, заладил "не могу знать"! Я же предупреждал, что только признание может облегчить твою участь. Это тебе ясно?
– Не могу знать!
Наверное, жандарму надоело мое упрямство. Вынув из отдельной папки листок бумаги, он сунул его мне под нос. Я увидел переписанный четким почерком шифр, составленный вместе со Сладковым во время стоянки в Кронштадте, а сбоку, на поле, адрес: "Действующий флот, линейный корабль "Император Павел I", .2-я рота, Николаю Александровичу Ховрину". Все честь по чести, и даже имя, отчество полностью. Деваться было некуда, но и терять, собственно, тоже нечего, а потому я сказал снова:
– Не могу знать!
Тогда генерал показал изъятый из моих вещей цифровой шифр, написанный моей собственной рукой. Это надо было как-то объяснить. Я придумал историю, которая мне показалась убедительной. Дело обстояло якобы так, что в Ревеле я встретился с незнакомым человеком по имени Василий, который научил меня от скуки коротать время за составлением цифровых записей. Этот незнакомец как будто сидел в тюрьме, а по какому делу – не знаю. Где он находится в настоящее время, тоже не ведаю.
– Ну, допустим, что все это так и было, – сказал жандарм. – Но каким же образом мог очутиться твой адрес в Кронштадте у подследственного Сладкова?
– Не могу знать!
– Но Сладкова ты уж знаешь...
– Не могу знать!
Генерал наконец вышел из себя. Он стал кричать, обзывать меня идиотом, стучать кулаком по столу. Я только глупо таращил глаза и продолжал твердить свое. Жандарм умолк и озадаченно посмотрел на меня. Может быть, у него мелькнула мысль – не имеет ли он дело со случайным человеком. По крайней мере я на это надеялся. Генерал прекратил допрос. Так состоялось мое первое знакомство с жандармским генерал-майором Поповым.
Теперь кое-что прояснилось: очевидно, Сладкова арестовали и при обыске нашли шифр с моим адресом. Возможно также, что схвачены и другие участники подполья, которых я не знал, но которые, по-видимому, были как-то связаны со Сладковым. Все это наводило на тревожные размышления. Утешало одно: на "Павле I" Сладков имел связь только со мной и, судя по всему, охранка еще не нащупала нашей корабельной организации. Конечно, жандармы постараются кое-что выведать у меня. Так что пало держаться...
Мои думы прервал лязг засова. Дверь распахнулась, и в камеру втолкнули незнакомого матроса. Когда мы остались вдвоем, я стал расспрашивать его, за какие грехи он сюда попал. Вновь прибывший ответил, что служит на линейном корабле "Петропавловск", а посадили его за то, что переодевался в штатский костюм. Говоря об этом, он многозначительно добавил, что причина ареста может быть и другая. Помня о возможной провокации, я перевел разговор на другую тему. А несколько часов спустя меня предупредили. В общей уборной один из арестованных успел шепнуть, что соседа ко мне подсадили специально.
Вернувшись в камеру, я буквально впился глазами в "моряка". На моем лице, видимо, довольно ясно отразились овладевшие мною чувства. Сосед съежился и отошел в дальний угол. Наверное, человек поопытнее и повыдержаннее не показал бы и виду, что заподозрил что-то неладное, но я не сумел сдержаться и начал задирать провокатора. Он еще больше сник, стушевался, глаза его растерянно забегали по сторонам. Это меня подогрело. Я двинулся на него, прижал к стене и сказал зловеще:
– Вот что, сукин сын: мне терять нечего... Этой же ночью я тебя прикончу!
Агент бросился к двери и, как сумасшедший, стал барабанить в нее кулаками и вопить, чтобы его отсюда перевели. Просьбу его уважили довольно быстро, и я снова остался один. А дня через два меня по этапу отправили в Кронштадт и поместили в военно-морскую следственную тюрьму. По пути наведались в кронштадтское жандармское отделение, где меня еще раз сфотографировали, измерили уши и голову, определили цвет глаз.
В военно-морской следственной тюрьме (во времена парусного флота в этой каменной постройке, обнесенной земляным валом, размещался склад боеприпасов) было пять больших камер. Четыре из них были общими, в каждой из которых могло поместиться до пятидесяти арестованных. Пятая – разделена на двенадцать узких "пеналов" длиной два и шириной полтора метра. Эти клетушки – по шести с каждой стороны – выходили в коридорчик, где круглосуточно дежурили часовые. Двери "пеналов" запирались одним ключом. Хранился он у боцмана тюрьмы. Кроме того, все это помещение запиралось еще и снаружи.
В один из таких "пеналов" попал и я. Он не имел окна и был очень тесен. Электрический свет проникал в этот каменный мешок из коридора через зарешеченный вырез в двери, на которую с моим появлением навесили дополнительный замок.
Начальником военно-морской следственной тюрьмы был в то время подполковник Вандяев. Когда меня привели впервые, он долго читал сопроводительные бумаги. Это был довольно плотный краснолицый пожилой человек. За спиной его висели иконы, лампадка. Прочитав мои бумаги, он аккуратно сложил их, вышел из-за стола и, заложив руки за спину, спросил:
– Заповеди тюремные знаешь?
– Никак нет!
– Ну и дурак. Слушай и запоминай. Заповедь первая: клопов на стенке не дави. Заповедь вторая: начальство не гневи.
На этом и закончилось наше первое знакомство. В дальнейшем мне еще не раз пришлось встречаться с этим человеком и узнать его поближе. Вандяев был прежде просто матросом. Потом выслужился и очень дорожил своим званием и местом. Второй заповедью он и сам неукоснительно руководствовался в своей жизни, стараясь никогда не вызывать недовольства начальства. Когда ему доводилось встречаться со старшими по чину, он отдавал им честь не хуже строевого матроса. Если звонил по телефону главный командир кронштадтского порта Вирен, Вандяев разговаривал с ним только стоя. А если был в фуражке, то прикладывал руку к козырьку. Конечно, он знал, что начальник не мог этого видеть. Расчет служаки был прост: рано или поздно о его подобострастии Вирену расскажут. Авось учтется при случае...
Заключенных Вандяев не притеснял, на нарушения тюремного режима смотрел сквозь пальцы. Я убедился в этом в первую же ночь. Когда начал было уже засыпать, вдруг услышал какую-то возню у двери. Пулей сорвался со своей деревянной полки и приник к крохотному окошку. Выводной пытался открыть замок. Увидев меня, он сделал предостерегающий жест. Я не знал, что и думать... Но вот дверь распахнулась, и передо мной возник улыбающийся Сладков. Чего-чего, а такой встречи я, конечно, не ожидал. Оказалось, Иван Давыдович – мой сосед. Сидит уже давно. Здесь же находился и Ерохин с "Цесаревича", которого мы столь тщетно ожидали в Гельсингфорсе. Я затащил Сладкова к себе. Скоро пришел и Ерохин. На мой вопрос, как это им удалось договориться с охраной, они ответили, что матросы из караульной команды, когда начальство покидает тюрьму, разрешают заключенным видеться друг с другом.
Разговаривали мы почти до утра. Из слов товарищей узнал все, что произошло с ними после того, как "Павел I" покинул Кронштадт. Сладков, получив обещанные прокламации из Петрограда, как мы и уславливались, отнес пачку Ерохину на линкор "Цесаревич". Тот спрятал листки, попросив принести еще. На другой день Сладков, сказавшись нездоровым, не пошел проводить занятия с матросами, а, нагрузившись листовками, отправился в док. Уйти ему было просто, потому что, как инструктор, он имел постоянный увольнительный билет. Сладков не подозревал, что за ним уже следили. Поднявшись на корабль, он обратился к вахтенному офицеру и спросил, нельзя ли ему повидать земляка. Тот приказал Сладкову пройти в рубку, а сам направил посыльного за старшим офицером корабля. Иван Давыдович понял, что дело неладно. Но деваться было некуда. Появившийся старший офицер, видимо, уже знал что-то о Сладкове. Грубо ругаясь, он начал обыскивать Ивана Давыдовича и вскоре вытащил у него из-под поясного ремня пачку политических листков.
Ерохин в это время в кочегарной бане стирал белье. Его вызвали и заставили открыть рундук. В нем нашли прокламации. Обоих подпольщиков отправили на пристань, где их уже ждала машина жандармского отделения.
Сладков рассказал также, что арестованы еще два члена подпольной организации – Кузнецов-Ломакин и Филимонов. Оба они содержатся в этой же тюрьме, но в другом помещении. До остальных охранка пока как будто не добралась. Сказать точнее он не мог – давно не было вестей с воли.
Сладкова и Ерохина допрашивали уже несколько раз. Им тоже показывали фотографии. Иван Давыдович знал почти всех, но, конечно, никого не признал.
Я спросил у Сладкова, каким образом попал в руки жандармов наш шифр, да к тому же с моим адресом. Он нахмурился, опустил голову.
– Моя вина, – сказал он глухо. – Надо было выучить наизусть, а бумажку уничтожить... Пытался я на допросе выгородить тебя, придумал историю. Не поверили...
Безусловно, Сладков допустил вопиющую небрежность. Однако сердиться на него я не мог. Мы договорились, как дальше держаться на допросах, и разошлись.
Порядок в военно-морской следственной тюрьме был своеобразный. Спали здесь в основном не ночью, а днем. Ночью же заключенные навещали друг друга, в общих камерах резались в карты и даже пили неизвестно как добытую водку. Караульная команда, несшая службу внутри тюрьмы, не препятствовала этому. Снаружи тюрьму охраняли солдаты кронштадтского гарнизона, которые к тюремным делам не имели никакого отношения.
Но однажды один из дежурных офицеров при коменданте после проверки внешнего караула ненароком заглянул в окно общей камеры. Зрелище, представшее перед ним, потрясло его. В камере шло лихое веселье чуть ли не с плясками. Ничего не понимая, прапорщик начал стучать по решетке. На него долго никто не обращал внимания. Наконец к окну подошел матрос. Увидев офицера в армейской форме, он с минуту подумал, потом снял штаны и прижал к стеклу ту часть тела, которую обычно деликатно называют местом пониже спины. Прапорщика чуть удар не хватил. Несмотря на позднее время, он помчался к начальнику тюрьмы. Вандяев не любил, когда кто-то совал нос, куда ему не положено, и, видимо, решил проучить молодого прапорщика. Согласившись, что случай этот вопиющий и его ни в коем случае нельзя оставить без внимания, он сказал, что заняться этим инцидентом лучше с утра. После завтрака Вандяев привел жалобщика в камеру и приказал арестованным построиться. Боцман из караульной команды доложил, сколько людей в наличии и что ночью никаких происшествий не было.
– Врешь небось! – строго сказал начальник тюрьмы. – Вот его благородие говорит, что было.
Заложив за спину руки, он не спеша прошелся вдоль строя заключенных матросов.
– Что же это вы, охальники, делаете? Разве мыслимо показывать чужому человеку голую задницу, да еще офицеру? А ну, признавайтесь, кто это сделал?,
В ответ – молчание. Тогда Вандяев еще раз изложил суть дела. Из рядов послышалось хихиканье. Прапорщик покрылся багровыми пятнами. Вандяев повернулся к нему и с сожалением произнес:
– Не сознаются, подлецы... Может быть, вы в лицо... или еще как узнаете?
Раздался взрыв смеха. Однако Вандяев и бровью не повел. На полном серьезе он уговаривал прапорщика, чтобы он постарался узнать обидчика.
Офицер понял, что над ним откровенно издеваются. Трясясь от негодования, он поспешно удалился.
Однажды в тюрьме поднялся невообразимый переполох. И арестованные из общих камер, и матросы караульной команды начали авральным порядком наводить чистоту: мыли, скребли, подметали каждый уголок. В нашем карцере тоже чистили все, даже то, что не поддается чистке... Я не мог сообразить, в чем дело. Кто-то шепнул, что ждут самого адмирала Вирена – главного командира порта и военного губернатора Кронштадта. Этого человека боялись. Это был монархист, до фанатизма преданный царской фамилии. Назначенный в Кронштадт как начальник, способный искоренить "крамолу", он ввел в крепости суровейший режим. К нижним чинам Вирен придирался особенно беспощадно. Он всегда находил предлог, чтобы наказать матроса. Иногда доходил до того, что заставлял моряков прямо на улице расстегивать брюки, и смотрел, есть ли на белье казенная метка. Поэтому, завидев адмиральскую пролетку, нижние чины бросались куда глаза глядят. Вирена люто ненавидели. Впоследствии царскому сатрапу дорого обошлась его свирепость.
Прослышав о том, что во вверенной ему тюрьме содержатся важные государственные преступники (так именовала нас охранка), Вирен пожелал самолично взглянуть на бунтовщиков. К его приезду все внутри сверкало чистотой не хуже, чем на палубе боевого корабля. Охрана тоже выглядела так, что хоть на парад.
Меня приезд адмирала волновал мало. Правда, любопытно было увидеть человека, о котором так много говорили. Вскоре он появился. Моя клетушка располагалась ближе всех к входу. Очевидно, поэтому Вирен и начал с нее. Вандяев зычным голосом приказал мне встать возле двери. Я повиновался. Через окошко были видны лишь шея и грудь адмирала, увешенная орденами. Мне велели развязать тесемки на воротнике форменной рубахи. Я выполнил это требование. Адмирал интересовался, есть ли у меня на шее крест. Крест у меня был. Носил я его по двум причинам. Во-первых, мать взяла с меня клятву, что я не сниму его за все время военной службы, а во-вторых, он нужен был мне для маскировки.
Вирен озадаченно помолчал, потом громко сказал:
– Другой и два наденет!
Возле камеры Ерохина он не стал задерживаться, возможно, потому, что матрос служил на корабле, не приписанном к Кронштадтской базе. Зато, увидев Сладкова, разошелся вовсю: топал ногами, кричал на всю тюрьму, что это позор для флота, когда унтер-офицер выступает против отечества. Я уверен, что, будь у Вирена на то право, он, не задумываясь, повесил бы нас в назидание другим. Пока же адмирал довольствовался криком. К счастью, он вскоре уехал.
22 февраля 1916 года (это было через несколько дней после визита Вирена) Сладкову, Ерохину и мне надели наручники. А некоторое время спустя вывели за ворота тюрьмы. Сначала мы думали, что идем к пристани, но оказалось – на Павловскую, в казарму учебно-минного отряда. Там нас посадили в карцер.
Когда конвойные удалились, к окошку стали подходить матросы и спрашивать, не нужно ли нам чего. В щель под дверью они просовывали разную снедь. Это сочувствие к нам растрогало даже сурового Сладкова.
– Легче дышится, когда знаешь, что на свободе остались друзья и соратники, – задумчиво сказал он.
Матросская солидарность вызвала в нас прилив новых сил, зарядила бодростью.
Только одну ночь провели мы на Павловской улице. Утром отправились к Петроградским воротам, где формировались этапы. Здесь произошел небольшой инцидент. Начальник конвоя – унтер-офицер – отказался принять нас в наручниках, ссылаясь на устав, по которому нижние чины, неразжалованные и носящие форму, не должны заковываться. Наши охранники вступили с ним в спор. Однако унтер-офицер был непреклонен. Начались переговоры по телефону с Вандяевым. В конце концов пришел боцман из тюремной караульной команды и снял наручники. Мы были от души благодарны начальнику конвоя. Как хорошо, что он назубок знал воинские уставы!..
Из Кронштадта в Ораниенбаум этап двинулся по льду. Там сели в арестантский вагон. Отправления прождали несколько часов. Наконец поезд тронулся. 41 хотя уже стемнело, нам удалось определить, что едем мы в Петроград.
На Балтийский вокзал прибыли поздно вечером. Арестованных несколько раз пересчитали, а потом долго вели по улицам вдоль Обводного канала. На ночлег разместили в Пересыльной тюрьме, всех в одной камере.
Название тюрьмы было в известной мере условным. Здесь сидело немало людей, приговоренных к бессрочным каторжным работам. Проходили годы, а они все дожидались пересылки и уготованных им работ. С нами, однако, этого не случилось. Ни свет ни заря нас подняли, в кабинете начальника устроили беглый опрос, затем, сформировав группу человек в двадцать пять, куда-то погнали. Невыспавшиеся, мы устало шагали по темным улицам огромного города, таща с собой пожитки, завернутые в одеяла.
Первую остановку сделали в тюрьме предварительного заключения. Здесь от группы отделили нескольких человек. Оставшиеся проследовали на Выборгскую сторону к "Крестам". И там кого-то оставили. Так от тюрьмы к тюрьме таял наш этап, пока в нем не остались Сладков, Ерохин и я. Конвой же был в прежнем составе. Редкие ночные прохожие с изумлением смотрели на странную процессию – трех исхудавших матросов сопровождали десять солдат с обнаженными шашками.