Текст книги "Украденная душа"
Автор книги: Николай Асанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Когда тетка Ефимия стала уговаривать меня пойти в монастырь, ум мой был светел, и видела я, что в миру мне жизни не будет. Смерть родителей тяжело легла мне на душу, и мне хотелось молиться за них, и, когда я молилась, утихал мой гнев на убийц, верила я, что воздастся им по грехам их. И тетка была доброй и все объясняла мне, что святое мое служение Деве Непорочной поможет моим родителям, умершим в нечаянности и не очистившимся от грехов своих. И я признавала себя виновной за них, потому что осталась жить, а мне надо было умереть вместе с ними. Я тебя не было, чтобы спросить совета, я ведь знала, что ты добр душою и дурного не скажешь соседке своей.
Но потом тетка Ефимия вышла замуж, и мирское темным пятном легло на нее, она стала злиться и торопить меня. И муж ее стал упрекать меня, что я заедаю век тетки Ефимии, живет она в моем дому, как квартирантка, а могла бы быть хозяйкой, и что родители мои взыскуют ко господу за бесчувствие дочери их, позабывшей о них. И столько слов они наговорили за тот год, что засыпали меня ими, как в могиле сухой землей, и глаза мои перестали видеть белый свет. А тебя не было, и никто не мог мне сказать доброго слова.
Осенью третьего тому назад года, когда убрали урожай и тетка опять стала говорить мне, что неправильно я живу, о душе не плачусь, поцеловала я крест перед нею и сказала, что согласна.
Тетка обрадовалась и веселилась, а когда я удивилась, отчего ей так радостно, ответила, что рада за душу мою и за погибших родителей моих, у которых есть теперь предстоятельница перед господом. И мы записали купчую на дом, а деньги я брать не хотела, но тетка огорчилась и отдала пять тысяч, потому что без вклада в монастырь не берут и чем богаче вклад, тем ближе человек к богу. И мы внесли эти пять тысяч в монастырскую казну, и меня приняли послушницей, чтобы приучилась я к смирению и покаянию, а уж потом стану сестрой.
И, видя радость тетки Ефимии и ее мужа, оставаясь за воротами монастыря, я вдруг дерзостно прегрешила, подумав, что не веру таила тетка, а мирскую усладу держала в душе, когда загоняла меня в монастырь. Так дерзко я и подумала: „Загоняла!“ – а потом и сама испугалась и покаялась батюшке после поучения в воскресенье, а батюшка задумался печально и сказал, что не должна я сердиться на мирян, потому что мирянам – мирское, а нам, монахиням, – божественное. И вот вместо утешения вселил в меня батюшка еще больше сомнений.
Поселили меня сначала со старицей Анной, которой не можется, и я должна была служить ей, чтобы смирить свою гордыню.
Старица Анна была мной недовольна и все пеняла, что за ее двадцать тысяч вклада могли бы к ней приставить послушницу и поумелее, а мать игуменья на ее покоры не отзывалась, и тогда старица всю злобу на меня перенесла. И, что я от нее вытерпела, сказать трудно. А злее всего допекала она меня недомыслием, говоря: „Неужели ты, дура, не поняла, что тебя в монастырь спихнули за твой домишко, за твою утварь? И до чего же злы люди, уж лучше выдали бы замуж за какого вдовца, ведь ты бы на суд не подавала!..“ И эти ее злые слова меня очень огорчали, потому что я не хотела больше думать о тетке плохо.
Но в первое время мне было в монастыре хорошо, потому что всему я дивилась: и благолепию церковной службы, и истовости молитв, и сладкогласию пения.
А еще было много книг, и мать келарша давала мне их часто, и я много читала, когда кончалась работа по двору или в поле, а старица Анна засыпала. И книги были все священные, написанные умилительно, большая часть – жития святых или жизнеописание миссионеров, которые уходили на край света к дикарям и несли им слово божие.
Однако дух божий не всегда был при мне, и вдруг я начинала вспоминать нашу школу и школьную библиотеку, и порой становилось так тяжело, что, казалось, попади мне в руки какой-нибудь старый учебник, я и его слезами оболью. А на собеседованиях с батюшкой стала я вспоминать, как в школе училась, и батюшка мои эти воспоминания отверг, как пришедшие от лукавого.
А однажды, возвращаясь после всенощной, увидели мы, все сестры хора, как пролетел по небу спутник. Газет к нам не допускали, и радио у нас нет, но прихожане перед молебствиями, собираясь во дворе, говорили о мирских новостях, и слова их доносились к нам, как сквозь стену, полуневнятно, однако же о спутнике мы слыхали. И мы остановились во дворе, дивясь человеческой мудрости, а мать игуменья услышала наши разговоры и наложила на нас епитимью, – то была моя первая провинность, а уж потом им не было числа. Почитай, все три года я была под епитимьей, одна кончалась, другая начиналась! А в тот раз она заставила нас молиться, чтобы злосчастный спутник упал в океан-море, чтобы не нарушал созданный богом мир. И мы молились, а в душе я противилась этой молитве, потому что видела настоящее явленное чудо и чудо было сотворено человеком, а не молитвой.
Все чаще стала я задумываться над своей судьбой и вспоминать прошлое, и жалеть, что в то время побоялась написать тебе и попросить совета как у старшего брата, – ведь ты и был для меня братом. И другие молоденькие служки, которые тоже учились хоть помалу в школе, стали говорить – и не говорить, а шептаться, – что не все в евангелии совпадает с историей и с наукой, и опять я впала в грех, питая этими словами свои сомнения. Только теперь я не стала исповедоваться у батюшки в этом грехе, потому что за него карали жестоко – и голодом, и холодом, и грязной работой, и я уже начала бояться такого порядка, а духом была еще слаба.
И в те дни я увидела тебя.
А когда я поняла, что ты не забыл свою младшую сестру и все так же добр к ней, пробудилась в моей душе такая сила, что перестала я бояться и матери игуменьи, и уставного порядка, и очень мне захотелось хоть в полглаза поглядеть на мир.
Хоть и редки были наши встречи и твои весточки, но не было для меня счастливее часа, чем тот, когда ты был рядом, словом ли, духом ли. И был ты возле меня даже и в те тяжкие дни, когда падал на меня гнев матери игуменьи, потому что держала я возле сердца каждое твое слово. И хоть страшно мне было перед будущим, но на что-то надеялась я, будто ты всех сильнее и смелее, и там, где я слаба, твой дух меня поддержит.
В это время и пришло несчастье. Старица Анна приметила, что стала я веселее и тверже, и, когда шла мать игуменья с обходом, пожаловалась на меня, что и горда я, и что по миру тоскую, и что к молению у меня охоты нету. И тогда заперли меня в келье, где сидела под замком мать Фелицата, которую обвинили в греховной гордыне, потому что она написала в Святейший Синод о матери игуменье доносное послание. Теперь и я сижу под замком на хлебе и воде, и срок моему этому покаянию не указан. И не знаю я, получишь ли ты это мое письмо, потому что веры у меня ни в кого не стало, хотя мать Фелицата и говорит, что хороших людей в миру больше, чем плохих.
Прощай, душа моя, добрый брат мой, прощай…»
Я дочитал эту исповедь, и у меня замерло сердце.
3
Ночью меня разбудил телефонный звонок.
– Разве вы спите? – спросил насмешливый голос Зимовеева, когда я пробормотал что-то спросонья. – А мы думали, вы статью пишете, лампа-то горит!
Лампа действительно горела. И я на самом деле писал статью: гневный протест против святой церкви, – главным в нем было письмо послушницы, а потом прилег, чтобы получше обдумать эту страшную жизнь, и, измученный размышлениями, нечаянно заснул. Но какое до этого дело буровому мастеру? И я, уже сердясь, ответил, что для разговоров вполне хватит дня, нечего будить людей среди ночи.
– А мы собирались пригласить вас на роль наблюдателя… – с некоторым разочарованием произнес Зимовеев.
– Что вы собираетесь наблюдать? – спросил я.
– Да не мы, а вы должны были наблюдать! – сухо сказал Зимовеев. – Мы собираемся навестить монастырь и боимся, не подстроят ли нам какую-нибудь провокацию.
– Навестить монастырь? Ночью-то? – только и нашелся я сказать.
– Мы же не журналисты, нас игуменья на кофе с коньяком не приглашает, – насмешливо напомнил Зимовеев.
И я вдруг понял все.
– Подождите меня пять минут! – Я говорил торопливо, и Зимовеев усмехнулся в трубку. – Где вы находитесь?
– Мы будем ждать вас за углом гостиницы, на Жолнерской. Только поторопитесь! Теперь светает рано…
Я швырнул трубку и принялся одеваться. Мне было не по себе. Если геологи задумали проникнуть в монастырь под покровом темноты, это может привести к грандиозному скандалу.
Мне вспомнилось лисье личико господина Джаниса. А не ждет ли он от неизвестного советского работника именно такого поступка?
А что, если я и сам-то стал только орудием какой-нибудь провокации?
Может быть, игуменья лучше меня знала, кого она имела в виду, рассказывая мне всю историю с послушницей?
Как быть, если и послушница тоже лишь орудие провокации?
Вот какие вопросы вертелись у меня в голове, пока я поспешно одевался и сбегал с лестницы. Только в вестибюле я принудил себя идти спокойно. Ведь и здесь могли быть соглядатаи монастыря…
За углом, на Жолнерской, стояла привычная сельская автомашина, крытый вездеход «ГАЗ-69». Чья-то рука протянулась ко мне из машины, – ухватившись за нее, я узнал короткопалую руку Зимовеева. В следующее мгновение машина тронулась, и я упал на чьи-то колени. Кто-то невольно пробормотал:
– Осторожно, товарищ корреспондент!
К своему безмерному удивлению, я узнал голос Володи. Он сидел рядом со мной, склонившись вперед и придерживая длинными руками лежавшие на полу какие-то железные крюки и палки, чтобы они не очень гремели.
– Что все это значит? – пытаясь казаться строгим, спросил я.
Теперь, привыкнув к темноте, я уже разобрал, что в машине нас четверо, кроме незнакомого шофера. Рядом с шофером сидел Сиромаха, он коротко указывал, куда вести машину: «Направо!», «Еще направо!», «От моста налево!» В кузовке «газика», теснясь и наезжая друг на друга при поворотах, сидели я, Зимовеев и Володя. На полу валялись веревки, «кошка», крючья…
– Что это значит? – повторил я.
– Боже мой, неужели все журналисты так непонятливы? – с притворным стоном вымолвил Зимовеев. – Володя, объясни этому товарищу, что мы едем на военную операцию… – Так как Володя стесненно молчал, только задышал чаще, он продолжал сам: – Мы знаем, в какой камере, то есть келье, сидит Софья. Игуменья проговорилась, что в среду ее постригут в монахини. Тогда увезти Софью будет невозможно. То есть увезти-то можно, да скандал будет больше. Попробуем ее сегодня же украсть…
– А Зина знает, что вы ввязались в это дело? – невольно спросил я у Володи.
Володя не ответил.
– К чему эти вопросы? Не рвите вы ему душу! – сердито сказал Зимовеев.
Выглянув в окно машины, я заметил, что мы едем уже под монастырской стеной. Сиромаха что-то сказал шоферу, и тот затормозил.
Сиромаха выскочил из машины. Я неловко вывалился вслед за ним. Володя и Зимовеев разбирали свои инструменты.
Слева от нас глыбилась белая монастырская стена. Голову надо было запрокидывать, чтобы увидеть верхний, крытый железом навес в два кирпича. Справа шумела река, переполненная от таяния горных снегов. Машина стояла на узенькой дорожке. Шофер почему-то не развернул ее к городу. Позади темнел, вроде черной на сером полоски, пешеходный мост, по которому я переходил из города к монастырю.
– Это я сделаю сам! – твердо сказал Сиромаха.
Я увидел в руках у него злополучную «кошку», которую он кидал вчера. Теперь «кошка» была обмотана тряпками, только острые ее зубья виднелись из-под тряпья. «Так будет бесшумнее», – подумал я.
Сиромаха метнул «кошку» с привязанной к ней веревочной узловой лестницей, «кошка» перелетела через стену и глухо ударилась по ту сторону о кирпичи. Сиромаха потянул. Подошел Володя, перехватил из рук Сиромахи лестницу, подпрыгнул и повис на ней всем телом. Раньше, чем я успел сказать, что это неосторожно, опасно, неразумно, то есть одно из тех слов, которые у меня были в запасе, чтобы остановить увлекшихся людей, Сиромаха вдруг перехватился раз, другой руками и оказался на гребне стены. За ним последовал Зимовеев.
Сиромаха что-то еще делал на стене, опускал вторую лестницу, – понял я, – как Зимовеев уже исчез по ту сторону, за ним исчез и Сиромаха. Тут Володя сунул мне в руки жесткую ворсистую веревку, уколовшую мне ладони, буркнул: «Держите! Одни они не справятся!» – и полез вслед за ними, а я, только еще собиравшийся с мыслями, чтобы отговорить их от опасного предприятия, уже стал сообщником. Я держал лестницу, чтобы она не качалась, не билась о стену, а Володя уже перелез через стену. Но вот лестница ослабла, Володя исчез.
Шофер сидел в машине, словно спал или нарочно закрыл глаза. Мне страстно захотелось увидеть, что же происходит на той стороне, за стеной. Я попробовал подтянуться на лестнице, но она моталась из стороны в сторону, и меня крепко ударило о стену. Я попросил шофера:
– Товарищ водитель, подержите лестницу!
– Ни, я с другой экспедиции! – равнодушно ответил он.
Я стиснул зубы и полез. Меня било, мотало, колотило, сдирало кожу о кирпичи, белило мелом, осыпало красной пылью там, где я слишком близко соприкасался с кладкой, но я все-таки поднялся на гребень и заглянул через стену. Еле видимые тени вылезли из глубокого рва к подножию обители. Вот они остановились под третьим с краю окном, прислушиваясь к монастырской тишине. Затем Володя – я узнал его по росту и широким плечам – отделился, встал на самый край рва, что-то засвистело в его руках, и тонкий клубок шнура с привязанным на конце мягким шаром взвился в воздух, – он был отчетливо виден на белой стене, как свистящая змейка. Шар взлетел до уровня третьего этажа и мягко упал в открытое окно.
В ту же минуту чья-то рука выбросила шар обратно, шнур, сплетаясь в комок, повалился вниз, из окна высунулась простоволосая старушечья голова, и хриплый голос произнес надрывным шепотом:
– Нема Софьюшки, нема! Увезли в скит на Громовицу!
И, будто этот старческий шепоток прозвучал громче трубы иерихонской, сразу захлопали окна, послышались встревоженные женские голоса, и колокол монастырского храма ударил набат.
– Бегите, хлопцы, бегите! – прохрипел старушечий голос, потом голова исчезла, послышалось падение тяжелого тела.
В окно выглянули сразу несколько голов, и я мог бы поклясться, что одна из них была мужская, и скорее всего, – господина Джаниса; а сзади, на пешеходном мосту, уже слышался топот, такой слитный, будто это одно длинное черное тело перебирало множеством ног, а противоположный берег осветился фонариками, факелами, словно там только и ждали сигнала, чтобы принять участие в облаве.
Сиромаха, Зимовеев и Володя взлетели на стену, волоча за собой веревочные лестницы, шнур с мягким шаром на конце, и я поторопился уступить им дорогу. Обрывая кожу с ладоней, я вдруг оказался внизу; тут меня впихнули в машину, шофер включил мотор, и «газик» ринулся вдоль стены в гору, туда, где все еще царила спасительная темнота, где не было ни людей, ни домов, ни огней.
Володя сматывал тянувшийся по земле за машиной шнур. Зимовеев перебирал лестницы, потом вдруг проворчал:
– Одну оставили!
– Это на стене, – устало сказал Володя. – Ну черт с ними, пусть приобщат к вещественным доказательствам! Я думаю, они еще будут ее продавать по кусочкам, как свидетельство чуда!
Сиромаха молчал.
И тогда я, которому так хотелось предостеречь молодых людей от опасных поступков, я, который был всех старше и, как мне думалось, опытнее, если не умнее, я буркнул:
– А все-таки мы их перехитрили! Мы узнали, где Софья!
– Что? Что вы сказали? – вдруг повернулся ко мне Сиромаха, и я увидел его блестящие, мокрые глаза. – Что мы узнали?
– Я говорю, что мы узнали, где Софья! – весело и зло закричал я. – Разве вы не слышали, старуха крикнула, что она в скиту на Громовице!
– В скиту? Но почему же мы не поняли? Она что-то прошептала сначала, потом закричала: «Бегите, хлопцы!»
– Черт возьми! Вы же были внизу, а я сидел на стенке как раз против окна! Я-то слышал явственно! Она сказала: «Нема, Софьюшки, нема! Увезли в скит на Громовицу!» Даю голову на отсеченье!
– Зачем же такую голову отсекать! – закричал Зимовеев и вдруг чмокнул меня прямо в губы. Машину как раз толкнуло, и он чуть не откусил заодно и мой нос. – Нет, такая голова нам еще пригодится! – все веселее кричал Зимовеев, а Сиромаха только смотрел на меня блестящими глазами, и они словно бы светились в темноте.
Зимовеев потянулся, хлопнул шофера по плечу, громко, весело сказал:
– А ну, теперь давай в город! Да побыстрее! А то еще, чего доброго, монахини на всех въездах поставят патрули! Тут-то мы их тоже перехитрили! Они думали, мы кинемся обратно, там они нас и сцапают, а мы чуть не из другой республики в город въедем!
Шофер вывел машину на какой-то проселок, и она пошла, отсчитывая километры так, что у нас зарябило в глазах от придорожных распятий, мадонн с младенцем и без младенца, телеграфных столбов и тополей…
4
Подъем на Громовицу отложили еще на один день. Метеоролог после обеда исчез. Зина ходит мрачная, надутая. Когда Володя спросил у нее, где Довгун, она ответила с вызовом:
– Он не захотел дожидаться вместе с вами тут второго пришествия и пошел один…
Что-то в ее словах резануло мой слух. Как будто она говорила с чужого голоса. Современные студенты мало знают библию и не пользуются такими оборотами речи.
Сиромаха и я лечим руки. От непривычки к веревочным лестницам мы так ободрали ладони, что Володя всерьез отказывается взять меня на Громовицу. О Сиромахе он молчит.
Никогда раньше я не думал, что у меня появится такое пристрастие к альпинизму. До сих пор у меня кружилась голова на лестничной площадке второго этажа. А сейчас я обижаюсь на Володю и даже перестал с ним разговаривать. Если бы я знал, что Довгун пойдет один, честное слово, попросился бы с ним.
Дело в том, что мы уже всё знаем о монастырском ските на Громовице, Он построен лет триста назад и является особо доходной статьей монастыря, хотя посещается богомольцами только в летние месяцы. Скит известен и как исторический памятник. Во все прошлые войны скит был хранилищем монастырской казны и убежищем для монахинь. В сказаниях о чудесах, связанных с монастырем Пресвятой Девы, – а у какого уважающего себя монастыря нет своих сказаний о чудесах? – постоянно упоминается о том, как те или иные вороги пытались достичь скита и как они терпели неудачу. Иногда богоборцев останавливали бури, в другой раз постигала слепота, в некоторых случаях сама Громовица вступалась за святых сестер и обрушивала на насильников обвалы и лавины. На самом же деле скит, кроме подаяний от верующих, приносит монастырю и другой доход. В нем живут пастухи монастыря, и там же летом содержится большое овечье стадо. На зиму пастухи спускаются с горы в низины, а когда оттаивают полонины – альпийские луга, – в скиту ставят овечьи кошары, там делают брынзу и сыр, заготовляют мерлушку, дубят овчины. Это хозяйство, по свидетельству облисполкома, приносит монастырю такой доход, какой не всякий совхоз ухитряется взять от своих стад.
Скит расположен примерно на половине подъема. Все туристские и альпинистские группы обычно останавливаются в скиту перед последним рывком. Здесь они устраивают и свои вспомогательные базы.
Сейчас дорога в скит еще закрыта снегами. Но на лошадях туда можно добраться. По-видимому, Софью увезли в скит пастухи, которые порой спускаются в монастырь за продуктами. Выше скита расположена только метеостанция, но она недалеко от скита; дальше начинается самый трудный подъем к вершине Громовицы. Но именно за трудность и избирают альпинисты Громовицу для своих тренировочных походов.
Все мы жалеем, что Довгун ушел, не поговорив с нами. Он человек местный и мог бы произвести разведку в скиту, не вызывая подозрений. Теперь нам придется все делать самим.
Расчет у нас простой: мы, чтобы не вызывать никаких подозрений, идем на Громовицу не по дороге, а тем путем, каким обычно поднимаются альпинисты: в лоб, потом поворачиваем на главный маршрут и останавливаемся в скиту. В скиту остается вспомогательная группа экспедиции: Сиромаха, Зимовеев и я. Володя со своими альпинистами идут на вершину Громовицы. Мы разыскиваем послушницу, готовим ее к бегству, а когда альпинисты вернутся с Громовицы, уводим Софью с собой. Она заявляет при свидетелях, – а их окажется почти десяток, – что желает покинуть скит и монастырь, и тогда ни пастухи, ни монахини, которые ведут хозяйство в скиту, не осмелятся помешать нам. В крайнем случае мы пригласим в свидетели и работников метеостанции. Тем более что на метеостанции есть радио, мы всегда можем связаться с городом…
Так выглядит наш план.
Но сегодня Громовица курится туманом, и нам немного страшновато за Довгуна, который рискнул идти один под такой туман, а может быть, и снегопад. Во всем остальном мире светит солнце, а вот гора стоит темная, угрюмая, и кажется, что она постепенно отдаляется от города.
Спать я ложусь с тяжелым сердцем.
Утром ко мне врывается Сиромаха. Он размахивает синим бланком радиограммы.
– Ура Довгуну! – кричит он. – Дошел! Дошел бродяга! Вот прогноз! – Он швыряет бланк на стол, бросается к окну, отдергивает штору. – Да что прогноз, – кричит он, – посмотрите на Громовицу!
Не успев завязать шнурки на ботинках, я бросаюсь к окну. Громовица видна во всем блеске.
Сиромаха принимается танцевать под неслышимую для меня музыку. Да я и сам, кажется, готов танцевать. Под окном слышны бодрые голоса альпинистов. Они снимают и увязывают палатку. Мне не терпится пойти помочь им. Но Сиромаха уже командует:
– Товарищ наблюдатель, к столу! Завтрак подан! Ребята уже поели!
Я подчиняюсь этому новому для меня ритму жизни, где на размышление не остается времени, требуется только действие, и шагаю за геологом через две ступени лестницы, будто от секунды промедления может зависеть жизнь.
Зимовеев уже в буфете. Завтрак заказан такой обильный, что я ужасаюсь. Давно уже я не ел за завтраком мясо, сало, ветчину, не пил ничего крепче чая. А тут…
Но Зимовеев не дает мне поразмыслить. Он наливает полные рюмки сливовицы, поднимает свою и весело говорит:
– За успех!
Такой тост не пропустишь без ответа.
А за окном уже шумит грузовая машина. Это Володя позаботился о том, чтобы мы не выдохлись на первых километрах. Даже голос Зины сегодня звучит музыкой. Может быть, оттого, что ей надоело бездействие, а может быть, она надеется на встречу с Довгуном?
Но мне не хочется сегодня думать о людях дурно.
Через полчаса мы все сидим в машине. По бокам в открытом кузове поставлены скамейки. Сначала мне предложили сесть с шофером. Из уважения к моей взрослости. Я уступил это место Зине. Но Зина тоже не пожелала расставаться со спутниками. В конце концов в кабину усадили Зимовеева, а мы сидим наверху и поем песни. Собственно, поют развеселившиеся альпинисты, мы с Сиромахой можем только подтягивать, так как песни у альпинистов свои, необычные, о подъемах и о товарищеской выручке, о кострах и о разреженном воздухе, о любви к горам и о коварных пропастях…
Но вот и мы, наконец, усваиваем необычные мотивы и слова, и скоро наши голоса тоже вплетаются в хор. Пожалуй, мы, новички, поем даже более страстно, нежели сами альпинисты:
Солнце скрылось за горою,
Над долиной всходит месяц серебристый,
А вечернею порою
Возвращались из похода альпинисты…
Сиромаха поет тоненьким тенорком-подголоском. Ему нравятся эти ребята, безоговорочно согласившиеся помогать, хочется быть похожим на них, вот он и заливается:
Много дней они бродили,
Штурмовали неприступные вершины,
Перевалы проходили,
Попадали даже в снежные лавины…
Меня в этих песнях больше привлекают необычные слова и их сочетания. Поэтому я выделяю их своим малопригодным для «спивания» баском:
Через трещины мосточком,
По-пластунски, чуть дыша, переползали
И, свернувшися комочком,
В ночь на стенке дробь зубами выбивали…
Больше всего нам нравится печальная, протяжная песня о ночлеге на мокром бивуаке. Мы дружно подтягиваем:
Сижу и всю-то ночь страдаю,
Темно вокруг, и грустно мне.
А струйки мутные так медленно сползают
За воротник и по спине…
Зачем оставил я штормовку,
Палатку теплую не взял?
Попал я, бедненький, на мокрую ночевку,
И холод косточки мои пробрал…
Машина режет синий весенний воздух, мимо опять мелькают тополя, распятия, статуи мадонн с младенцем на руках – все атрибуты прикарпатской дороги. А слева и справа уступами поднимаются уже начинающие зеленеть поля, покрытые первым пухом зелени сады, крашенные красным из-за черепичных крыш села. Мы едем по впадине между двух горных, размытых временем и давно уже сглаженных хребтов, а впереди, как сияющее белое облако, стоит Громовица, почти не приближаясь.